Прежде всего позвольте сказать, что идея вести дневник кажется мне глупой. Но меня просили записывать мои… ЧУВСТВА? Как сказал мой старый наставник, у ученых нет чувств, у них есть планы! Но немного о себе, раз уж вы настаиваете. Купер Уэстлейк. Мне сорок пять лет. Специалист по компьютерной биологии. Есть жена (третья по счету), есть дочь Ханна, семи лет. Если говорить более серьезно, я благодарен за то, что меня выбрали для этой миссии. Как и большинство людей на земле, я лишался близких из-за Болезни (отказываюсь ее называть популярным прозвищем). Я уверен, что эта болезнь излечима. Доктора Нельсон и Той разделяют мою уверенность. На сегодня все. Ля-ля-ля.
Я нахожусь на борту «Геспера» уже три недели. Морская болезнь прошла, но плохие сны стали обычным делом. Тем не менее я настроен по большей части оптимистично. После просмотра снятых доктором Евой Паркс кадров с распадом туши глубоководной рыбины и ознакомления с предварительными результатами исследований Клэйтона все пребывают в приятном возбуждении.
Меня мучают кошмары. Вернее, один конкретный повторяющийся кошмар. У него есть предыстория.
У меня есть дочь, Ханна, от второго брака. Она родилась в Белмонте, штат Массачусетс; я как раз тогда получил грант от Массачусетского технологического института. В районе, где я жил, были широкие улицы и большие лужайки; рядами стояли ухоженные дома колониального периода.
Когда Ханна научилась ходить, мы реорганизовали наше жилище. Мы были щепетильны в вопросах организации безопасной среды для нее.
Но дверь в подвал все продолжала открываться.
В подвале хранился хлам от прошлых арендаторов, сложенный в пыльные коробки. Туда вела лестница, и ступеньки у нее были, как полагается, одинакового размера… кроме одной. Одну сделали слишком высокой. Наступая на эту дрянь, я всякий раз чуть не летел вниз кувырком.
Потолок в подвале был настолько низким, что мне приходилось сгибаться, как старухе, спускаясь туда. Внизу царил гнусный запах – к счастью, выше он не распространялся. Запах, я бы сказал, такой, будто кошка или собака умерла там от голода… или, может быть, от испуга.
Еще там обитали пауки – крупные мерзавцы с брюшками цвета янтаря, – и я постоянно слышал, как странно шуршат какие-то твари, вполне могущие оказаться крысами. Я ставил на них ловушки, но никого не поймал. Тем не менее, спускаясь, я постоянно улавливал звуки чьего-то копошения в штабелях старых коробок.
Так что да, дверь в подвал продолжала открываться. И она привлекала мою дочь. В первый раз, когда это случилось, жена быстро подхватила Ханну на руки и закрыла дверь. Она бросила на меня укоризненный взгляд, как будто это я оставил дверь открытой.
В следующий раз это случилось, когда я был один, приглядывал за Ханной, но не смотрел на нее прямо – становясь родителем, развиваешь своего рода шестое чувство. Когда я поднял глаза, дверь была открыта. Ханна уселась в паре футов от лестницы в подвал. Я вскочил и взял ее на руки. Она завизжала. Больше всего меня беспокоило то, что ее руки тянулись к подвалу – как будто она хотела упасть. Как будто она верила, что что-то там внизу ее поймает.
Я выстругал клин из обрезков дерева и забил его под дверь.
В последний раз это случилось, когда бушевала метель, снег валил так сильно, что мы едва видели огни на крыльце нашего соседа. Я пребывал в рассеянности в ту пору – мой грант угрожали отозвать, автомобилю требовался новый глушитель. Я был весь в своих заботах. Потом я задавался вопросом, не почувствовало ли оно это – и не воспользовалось ли…
Оно?
Как клин выскочил? Я забил его основательно. Дерево растрескалось. Одно только давление должно было удерживать его на месте.
Ханна стояла у края лестницы. Тьма была такой, какой я никогда не знал.
Моя дочь произнесла одно слово.
Нанна.
Нанна – ее бабушка со стороны моей бывшей жены. Узкоплечая, похожая на птичку. Ханна любила ее, причем вполне заслуженно: женщина души в ней не чаяла.
Нанна.
Одно слово, произнесенное очень отчетливо. Руки Ханны тянулись во мрак.
Тогда я увидел это: нечто невыразимо старое, одетое в кожу бабушки Нанны. И через эту кожу местами проглядывали кости. Оно смотрело на дочь и улыбалось сгнившими зубами.
Иди же, милашка. Иди обними бабулю.
Я поймал Ханну в последний момент – за краешек подгузника. Почувствовал показавшийся непривычно тяжелым вес ее тела. Она ужасно сопротивлялась. Если бы я не успел – она упала бы головой вниз.
Или что-то могло бы ее поймать.
Мой взгляд метнулся вниз по ступеням, хотя каждый мускул и нерв в теле сопротивлялся этому.
Я ничего там не увидел. Только ступени, уходящие в эту неясную тьму. Зато услышал, как что-то воет у основания лестницы – воет громко и отчетливо, как баньши, думая, что ему удалось замаскироваться под голос метели снаружи. Но метель точно так не звучит. Метель не может голосить со злобой и голодом.
Что-то голодало в этом подвале. Что-то, что, возможно, родилось голодным. Оно никогда не было сытым, никогда не ведало удовлетворения.
Я крепко прижал к себе Ханну. Раздался резкий щелчок, будто захлопнулись челюсти медвежьего капкана. И еще такой звук, будто кто-то прочистил горло и хмыкнул.
Мы съехали в течение недели. Вскоре после этого мы с женой развелись. Обычные скучные причины: накопление мелких обид и грешков. Но думаю, под слоем житейских проблем теплилось чувство, знакомое не всяким супругам. Два года мы прожили близ чего-то необъяснимого. Оно узнало нас. И могло в какой-то момент взяться за нас основательно.
Что бы ни поселилось в подвале того колониального дома в Белмонте, оно пробыло там долгое время. В конце концов оно победило бы меня, перехитрило или опередило – и в качестве приза забрало бы то, что я любил больше всего. Оно было старым – вневременным, быть может, – и гораздо более хитрым, чем я.
Странно это все-таки с т. з. здравомыслящего человека – спасаться бегством от подвала, верно? Разве можно так нелогично бояться, по сути, пустого места? Но чувство угрозы никогда не ослабевало. Оно было сродни тому привкусу, что вдруг выступает на языке перед сильной бурей. Она неизбежна – она надвигается, – и лучше поскорее поискать убежище, ведь это все, что остается.
Но вернусь к моему повторяющемуся сну.
В нем я сижу на краю ступеней подвала, вот-вот упаду. К этому ничто даже не подводит – без всякой преамбулы я вижу этот образ.
Во сне я взрослый, и я голый… кроме подгузника, такого же, какой когда-то носила Ханна. Это должно быть смешно, но во сне только добавляет ужаса: каждая тривиальная деталь точно откалибрована для максимального дискомфорта.
Я стою у края лестницы, размахивая руками, чтобы удержать равновесие. Я вот-вот упаду – сон искусственно затягивается, моим трепыханиям конца и края не видно, и все же падение когда-нибудь наступит.
У подножия лестницы темно, невообразимо темно.
Что-то там, внизу, ползет вперед, вот-вот коснется пятна тускнеющего света.
Я смотрю вниз, кренясь, и вижу это что-то. Мое бодрствующее «я» даже не может представить, что это такое. Есть вещи, доступные лишь во снах… и хорошо, что так. Но оно приближается. Я чувствую это. Его алчность. Его безграничный, вневременной голод.
А потом я просыпаюсь.
Ха! Не могу поверить, что я все это написал. Меня бы высмеяли на любой академической вечеринке, попади эти записи в руки кому-нибудь из эшелона моих недоброжелателей. Боже, порой мы, ученые, не особо-то отличаемся повадками от компашки девочек-подростков, любыми средствами набирающих себе очки в среде сверстников. Но это тема для отдельной записи. А пока что я затупил три грифеля, выставляя себя потенциальным посмешищем перед коллегами!
Кому какое дело? Я все равно не могу спать. Почему? Ну, черт возьми, я же только что все доходчиво описал, разве нет?
Неважно. Это было очень полезно. И все это я сожгу завтра. По пеплу никто ничего не прочтет.
Ну вот, мы снова здесь. Я так ничего и не сжег. Так и не нашел времени или, полагаю, желания.
Я пишу на борту «Триеста», будучи у этого кита в брюхе.
Спуск вниз – опыт сюрреалистичный. Мы – создания верхнего мира, и нам для жизни нужен свет. А здесь, под водой, царит вечная ночь, и это неприемлемо. Переселять нас сюда сродни переселению людей на Луну без скафандров.
Хорошо, что в команде есть Эл. Эта женщина – бывалая бестия. Она всех нас сюда доставила, одного за другим. Первым – Клэйтона, потом меня, потом Хьюго Тоя. Животные прибыли в последнюю очередь.
«Триест» ужасен. Когда я впервые увидел его в лучах прожекторов нашего «Челленджера», то подумал, что он похож на паука. На отвратительного арахнида, по типу тех, что прятались в подвале моего дома в Белмонте. Только этот вот арахнид невосприимчив к давлению и нечувствителен к свету. Его трубчатые конечности раскинулись поверх океанического дна.
И мы будем внутри него жить. Гулять по этим изогнутым переходам.
Потолки низкие и ребристые, как стенки кишок. Над головой постоянно что-то странно шумит – похоже на чьи-то шаги. Давление ощутимо. Не раз я проводил рукой по голове, чтобы убедиться, что макушка не промялась внутрь черепа.
У каждого из нас есть своя личная лаборатория. Нам показали наши койки и ванные комнаты. Наши отходы идут в прочные пластиковые пакеты под вакуумом. Они будут переправлены на поверхность для утилизации. Элис пошутила: мол, все ее пятнадцать лет на военном флоте привели к тому, что она стала «говновозом». Мы посмеялись – но смех обладает странным резонансом здесь, внизу. Подводная акустика лишает его радости, делает злобным и отчаянным.
Когда Элис вернулась на поверхность, на нас троих опустилась тень. Теперь, когда я здесь, я вижу, что людям не следует жить в таком месте.
В первую ночь мне приснилась белка. Они водились во дворе моего дома в Ледьярде, штат Коннектикут. Большие, толстые. Они любили орехи, насыпанные моим отцом в кормушки для соек и кардиналов. Отец палил по белкам из духового ружья. Узколобый ублюдок.
Однажды днем я нашел одну из белок под каштаном. Она лежала лапками кверху и, казалось, дышала. Но потом я увидел крошечную алую звездочку там, где должен был быть один из ее глаз. Снаряд угодил ей в голову и превратил мозг в фарш. Грудь белки лопнула у меня на глазах, и оттуда посыпались опарыши. Они катались, извиваясь, по ее грубой темной шерсти. Никогда не видел опарышей так близко, хотя однажды я раздавил муху на оконном стекле и увидел сотню белесых точек, размазавшихся вместе с ней, – мушиные яйца. Опарыши валили из грудной клетки белки, падали на траву; я помчался прочь, желая убежать от этого ужасного зрелища как можно дальше.
Так что да, мне снилась та белка. И опарыши тоже… но они почему-то очень уж громко копошились. Не знаю, с чем сравнить тот звук из сна. Вроде громкого «ж-ж-ж» медоносных пчел.
Все в порядке. Такие сны вполне ожидаемы.
Люк помертвел. Пчелка лежала у него на коленях; она пошевелилась, вопросительно глядя на него. Он давно уже ничего не слышал из тоннеля по соседству.
– Эй, Эл! – позвал он. – У тебя там все в порядке?
Поначалу ответом служило молчание, но затем до него донесся ее голос:
– Все в порядке. Пытаюсь разобраться с этим генератором.
– Может, помочь чем-нибудь?
– Можешь одолжить мне свою здоровую руку. Но так-то я хорошо справляюсь даже и с одной, док.
Люк погладил Пчелку – почесал ей загривок, потрепал за ушами, что нравится каждой собаке. Она издала довольный «угрм» и примостила голову у него на животе.
Борясь с зевком, Люк поднял блокнот к самым глазам и снова углубился в чтение.
В детстве я ударил себя по пальцу молотком. Ноготь почернел от гематомы, разлившейся под ним. Позже он отслоился, и я смог смыть этот липкий черный сгусток.
Вот как я себя чувствую здесь, внизу. Слой черноты пролег между мозгом – функционирующим серым веществом – и сводом черепа. Это порядком замедляет работу извилин.
Последние сутки мы втроем держались обособленно друг от друга. Трудно различать дни без солнечного света, отмечающего течение времени.
Сначала мы ели вместе. Разговоры были редкими, но вполне сердечными. Теперь же дух товарищества, сплачивавший нас на «Геспере», уже выветрился. Мы испытываем трудности с поиском амброзии. Специально модифицированные для этой цели датчики плотности вещества ничего не улавливают.
Клэйтон работал с мельчайшим клочком, взятым из образца доктора Паркс и разделенным между ним и доктором Фельцем; образец почти исчез – испарился либо разрушился от какого-то органического недуга. Морское дно пустует. Неужто станцию построили не в том месте? Можно ли найти еще амброзию?
Хьюго превратился в ворчуна. Горько жалуется на температуру (признаться, морозную), еду и другие мелкие неудобства, каких следовало ожидать от жизни у дна Тихого океана.
А еще он взволнован. Его взгляд рыщет по переходам, будто он кого-то высматривает – сбежавшую ящерицу или морскую свинку, быть может. Я видел не раз, как он вздрагивает, словно у него перед лицом лопают шарик. Столкнулся не далее как вчера с ним у вольера для животных. У Хьюго был отсутствующий вид, он жевал мокрые от слюны губы, весь в своих мыслях. Эл говорит, так может проявляться морская болезнь – особый ее подвид.
Пока что пчелы не страдают от каких-либо негативных последствий. Однако собаки кажутся нервными, излишне чувствительными. Клэйтон утверждает, что это естественно, но я не уверен, что Клэйтон вообще понимает эмоции – собачьи или какие-либо другие.
Что касается моего собственного психического благополучия… Я чувствую себя так, как и должен ощущать себя человек, когда находится в восьми милях под водой, в путанице из испытывающих постоянную усадку коридоров, готовых при любом форс-мажоре сплющиться в подобие бумажного листика.
Прошлой ночью мне снова приснился кошмар. Полагаю, следует рассказать о нем.
Человек по имени Хьюи Чарльз убил пятерых детей в моем родном городе, когда я был подростком. Он был, как ни странно, продавцом мороженого – водил белый фургон с радугой на боку. Проезжая по нашим тихим улицам, фургон проигрывал джингл – звенящую песенку, немного странную, на манер тех мотивчиков из музыкальных шкатулок с кружащимися внутри маленькими балеринками. Хьюи – он просил называть его дядей Хьюи – был тучным, очкастым. Его едва ли кто-то мог заподозрить в убийствах детей, хотя, по сути, он водил по улицам приманку на колесах для всяких молокососов. Помню его очки – мутные, края стеклышек все в той корке, что скапливается по краям глаз после сна. Я никогда не покупал у него мягкое мороженое – меня отталкивала мысль, что часть этой глазной корки может осыпаться с очков Хьюи на мой «ванильный вихрь».
Он убил троих мальчиков и двух девочек. Точнее, не просто убил – разве такие существа, как дядя Хьюи, способны на что-то простое? То, что он вытворял, лежало за пределами всякого представления… Он был терпелив. Между пропажами детей проходили годы. У него имелось какое-то хищническое чутье – он подмечал, когда обстановка прояснялась, и наносил точный удар. У таких, как Хьюи, обычно так и бывает. Он ждал, пока дневной свет не начнет меркнуть, пока последний ребенок не подбежит к его грузовику, и спрашивал, не угодно ли маленькой леди или маленькому джентльмену один из фирменных десертов за счет заведения. Если родители ребенка случайно оказывались рядом, Хьюи преспокойно подавал маленькому покупателю обещанное. Этот Хьюи, что за парень! Его любили в городе, хотя никто не назвал бы его другом и не проводил с ним время. Он был членом «Лосиного Клуба», «Рыцарей Колумба», «Ротари». Втискивал свою непомерную задницу в тесную кабину и с красной кепочкой на голове тарахтел по Мейн-стрит во время парадов «Ледьярд Шрайнерс». Старый добрый дядя Хьюи.
Если ему попадался припозднившийся ребенок без присмотра родителей – ну, тогда, полагаю, в глазах дяди Хьюи появлялось особое выражение. И тот миг, когда ребенок осознавал, как опасен этот человек, становился моментом, когда для бедолаги все переставало иметь значение.
Он отвозил их в лес. В той части страны много лесов. Они глубокие, темные, тихие. Детский вопль легко можно было принять, скажем, за крик гагары.
То, что он делал с детьми, никогда не описывалось в газетах – были только намеки. В одной статье говорилось, что копы нашли в доме дяди Хьюи большой ящик для инструментов с надписью «Игрушки»… Всех его жертв хоронили в закрытых гробах.
Одна из убитых им девочек жила в нескольких кварталах от меня. Тиффани Чайлдерс. В моей памяти ее образ сохранился таким слегка клишированным: рассыпающиеся по плечам светлые волосы, веснушки. Голову Тиффани так и не нашли. Эта маленькая подробность дошла до общественности – видимо, кто-то в полиции не уследил за языком…
Так что же мне приснилось? Во сне я был в лесу. Небеса у меня над головой полыхали оранжевым, верхушки елей будто горели. Грузовик Хьюи маячил где-то на периферии зрения – я видел радугу на боку. Я иду к нему – не хочу, но и противиться сил нет. Из динамиков на крыше льется этот странный мотивчик, и я лишь теперь понимаю, какой он ужасный. Это даже не музыка. Это просто кое-как смешанные звуки – уродливая пощечина хорошему музыкальному вкусу, какофония.
Задние двери грузовика распахнуты. Лучи солнца, пробивающиеся сквозь деревья, высвечивают полосы крови на белой краске. Внутри что-то висит. Свисает рядом с аппаратом для мягкого мороженого, по соседству с рукавом для заливки рожков. Это части тел. Они висят на спутанных кусках медной проволоки. Задевают друг друга на ветру и издают слабый музыкальный звук, как колокольчики. Не должны, но все-таки издают. Я смотрю вниз и вижу, что на мне белая униформа мороженщика. Я толстый, мой живот раздут до такой степени, что даже не видать пряжку ремня. И еще у меня явные проблемы со зрением. Я смотрю на мир будто через засаленное, очень давно не мытое окно.
Осознаю звук собственных насекомоподобных мыслей. Представьте себе, что опускаете микрофон на штативе в контейнер с тараканами. Скрежещут о хитиновые бока жесткие лапки, подергиваются под половинками панциря до поры сложенные крылья. Вот как звучит непрестанный шум в моей голове – и, что самое дикое, мне с этим звуком комфортно.
…Я очнулся в утробе «Триеста». Встал и вышел из своей каюты. Никогда раньше не ходил во сне, никогда! Я ласкал трубу, протянутую по тоннелю… так, как мог бы ласкать ногу собственной жены, чтобы возбудить ее, лежа в кровати в поздний час, когда надо спать, но спать совершенно не хочется.
У меня была эрекция. Бешеная, как у пубертатного подростка. Даже вторая супруга – крайне развратная чертовка, самая изобретательная из всех женщин, с кем я когда-либо связывался, – не могла довести меня до такой твердости, что хоть гвозди забивай. Но это просто утренний стояк. Вот и все. Утренний стояк.
Ура! Мы напали на след амброзии. Датчики засекли ее два дня назад (??? – время здесь потеряло всякий смысл).
Но с хорошими новостями приходят и плохие. Хьюго изолировался. Уверен, все уже засекли это по камерам видеонаблюдения. Он заперся в карантинном отсеке для животных, в лаборатории больше не показывается.
У него точно морская болезнь, тяжелый случай. Мы с Клэйтоном обсудили его дальнейшую судьбу. Есть опасения, что он начнет саботировать нашу работу на станции. Но он не кажется опасным. Он испуган, у него паранойя, но этим дело ограничивается.
Незадолго до того, как он заперся, я столкнулся с ним в главной лаборатории – он включил прожекторы и смотрел на дно океана. От этого зрелища, что и греха таить, дух захватывает.
– Если смотреть достаточно долго, – сказал Хьюго, – можно увидеть, как он движется. – Его волосы плакали по расческе. Он ходил в заляпанном комбинезоне и пах козлом.
– Движется – кто? – осторожно уточнил я.
– Донный ландшафт, – сказал Хьюго. – Он движется волнами. И еще оттуда постоянно кто-то поднимается и смотрит на нас во все глаза.
Я открыл было рот, потом закрыл его. Ужасно видеть, как человек сходит с ума прямо у тебя на глазах. Но я ни капли не винил Хьюго. Здесь ломаются мозги. Давление рвет резьбу, как говорится.
– Мы скоро сможем уйти отсюда, – сказал я. – Думай в первую очередь об этом. Мне это помогает, Хьюго. Простой глоток свежего воздуха – ты представь только…
Хьюго уставился на меня. Его лицо напоминало дикую дрожащую маску.
– Мы никуда не уйдем, Уэстлейк. Теперь мы в ловушке. Они нас поймали. Мы сами себе соорудили капкан, и теперь он схлопнулся.
– Хьюго, ну будет тебе, – сказал я, быстро впадая в раздражение. Если что-то мне и не нравится в речах параноиков, то это всяческие неясные «они», стоящие за всей несправедливостью мира. Ну да, проще свалить свои беды на каких-то дядек в тени Страшного Заговора, чем признаться, что ты обделался без чьей-либо помощи со стороны. – А ну возьми себя в руки. Подумай о своей семье.
Хьюго зашипел на меня – реально зашипел, как вампир, пронзенный колом в сердце.
– Ты идиот, – припечатал он. – Зачем думать о тех, кого больше не увидишь?
Расстроенный, я отступил в свою лабораторию. Медоносные пчелы утешительно гудели в стеклянном улье, переправляя сахарную воду из кормушек в свои любовно вылепленные соты.
Пчелы – самые выверенные существа на всей земле. Их постройки – чудеса геометрической функциональности. Пчелы-собиратели лучше всякого навигатора прокладывают маршруты сбора нектара, вычисляя кратчайшее расстояние между опыляемыми почками буквально на лету.
Пчелы стали первыми и пока единственными существами на земле, которые, как и люди, пострадали от так называемой Болезни (не могу произнести слово на букву «а»). Массовый пчелиный мор впервые отметили еще много лет назад. Целые колонии вымерли в мгновение ока. Отсчет смертей шел на миллиарды особей. Представьте себе: популяция, эквивалентная населению Нью-Йорка или Каира, уничтожена за несколько дней. Как это произошло? Высказали целый ряд предположений: паразитарная инвазия, грибок, использование пчеловодами антибиотиков. Затем доктор Кертис Смейлс из Бирмингемского университета каким-то образом сообразил, в чем дело. Он предположил, что пчелы просто забывали делать то, что всегда делали. То, что заложено в их геноме.
Жизнь в улье идеальна, как часто бывает в природе. Десятки тысяч пчел работают, чтобы прокормить всю семью и сделать запас еды на зиму. Именно эти особи и производят мед. Трудяги делятся на собирателей и пчел-приемщиц; первые покидают улей, ищут нектар и приносят его домой, вторые – забирают добытое и распределяют по сотам. Во главе колонии – пчелиная матка: единственная самка, отвечающая за рождение потомства. Вокруг нее вертятся трутни, тысячи самцов, оплодотворяющих ее. Доктор Смейлс подметил, что ульи, пострадавшие от массового пчелиного мора, были заселены пчелами, больше не выполнявшими требуемые от них роли. Матки перестали рожать или делали это беспорядочно. Собиратели улетали от улья на много миль, возвращаясь без добычи. Они залетали в пруды и тонули, нападали без причины и умирали, лишаясь жал. Они сделались фаталистами. Пчелы педантичны во всем, что касается заведенного порядка, – но их порядки рухнули. Они про них позабыли.
Таким образом, пчелы стали первыми вестниками болезни. Канарейками в угольном забое, можно сказать.
Когда мы прибыли на «Триест», мои образцы были здоровы, но теперь у них проявляются начальные симптомы массового пчелиного мора. Соты остаются без присмотра, ощутимо упало количество личинок. Пчелы летают без цели, натыкаясь на стены, – пол лаборатории усыпан их трупиками. Если так будет продолжаться, через несколько дней их не станет.
Шаги топочут над головой. Похоже на детскую беготню – на топот Ханны в нашем доме в Белмонте. Это сбивает с толку, как и многое здесь. Мне это не нравится.
На станции появилась дыра.
Маленькая-маленькая, не больше булавочного прокола. Она на ближайшей к ульям стене. Дыра темная, как и стена, и ее трудно заметить. Я бы не заметил, если бы не странное притяжение, исходящее от нее.
Это не неприятно. Могу сравнить с массажем головы… за исключением того, что пальцы находятся внутри черепа, манипулируя серым веществом.
Я закрыл дыру длинной полоской изоленты. Я не хотел трогать ее. Это было бы очень неразумно.
После этого тяга ослабла.
Признаюсь, мне ее не хватает.
Нам удалось добыть образец амброзии. Это сделал Клэйтон. Я отсутствовал в тот момент. Пришлось изощриться, но Клэй (кто, как не он, храни вовек Господь стальные нервы этого придурка) загнал амброзию в вакуумный сборник при помощи пары манипуляторов. Он хорош.
Образец размером меньше наперстка. Мы распределили его между собой, ни словом не обмолвившись в процессе. По-моему, мы уже несколько дней вообще не разговариваем друг с другом. Может, уже и неделю. Тишина – наша рабочая среда с недавних пор. Тишина и темнота. Я перестал выходить на связь с психологом. Думаю, Клэй тоже забил на это. О Хьюго и говорить нечего.
Я не стал рассказывать Клэйтону про дыру.
Мне нравится на нее смотреть. На амброзию, в смысле. Штука довольно-таки притягательная, хоть и странная.
Дыра манит меня очень схожим образом.
Дыра увеличилась. Она поглотила изоленту. Думаю, просто всосала ее в себя, отодрав от стены. Так дети втягивают макаронины, ха-ха. Я провел пару опытов, записал аудио – постукивания и какие-то завывания. Может, смех. Подозреваю, за всем этим стоит некий рудиментарный интеллект. Он не в самой дыре, разумеется, а где-то за нею, в темном пространстве по ту сторону.
Продолжаю наблюдения. Веду их в секрете от Клэйтона, а то ведь он начнет мешать. Недавно мы с ним навестили Хьюго. Давно уже никаких вестей от дока не было; о том, что он вообще жив, можно догадаться лишь по тому, что он время от времени впадает в какой-то амок и начинает колошматить кулаками по стенам переходов. Строго говоря, ситуация с ним патовая, он окончательно тронулся умом – кричал на нас через смотровое окно и показывал вырванный из блокнота листок с надписью «ТЫ НЕ ТОТ КТО ТЫ ЕСТЬ». Клэйтон подозревает, что он не засел в глухой обороне, а выходит и разгуливает по станции, когда мы спим. Клэй якобы видел его тень несколько раз за поворотом прохода в центральный отсек «Триеста» – тот, куда открываются сразу несколько шлюзов. Он уже обо всем успел доложить наверх – говорит, пусть пошлют Эл забрать Хьюго, может, хоть ей он доверится. В любом случае, для миссии он абсолютно бесполезен.
Интересно, Хьюго тоже видел дыру?
Нет, не думаю. Дыра – это дар глубины лично мне.
Я отнес свою порцию амброзии в лабораторию. Пчелы на грани вымирания – я вымел сотни трупиков. Я поместил львиную долю амброзии в емкость с сахарной водой – надеялся, что выжившие особи перенесут ее в улей. Поймал несколько пчел – больных, сбитых с толку, бесцельно колотящихся о стенки, – пометил им брюшки красным красителем, чтобы проще было опознавать, и скормил им, орудуя пипеткой, много сиропа, обогащенного амброзией.
Шаги. Вот они снова, грохочут наверху, пока я пишу это.
Я тоже вижу тени на стенах – Клэйтон в этом не одинок. Вот только отбрасывает эти тени точно не доктор Той.
Глаза Люка зудели от утомления. По плечам разлилась неприятная ломота.
Журнал Уэстлейка стал напрягать его. Почерк, изначально аккуратный и разборчивый, пошел вкривь-вкось. Страницы шли волнами, будто Уэстлейк обильно потел, пока писал, а потом еще и зачем-то комкал бумагу в мокрых пальцах. Но больше всего тревожило, что текст на этих страницах, казалось, взывал напрямую к Люку. Голос доктора тихонько шептал над самым его ухом. Пальцы барабанили по затылку Люка – изуродованные, иссеченные и раздутые пальцы-обрубки Уэстлейка…
Ну что за вздор. Идиотизм!
«А может, не такой уж и идиотизм, – подумалось ему. – Может, самая большая ошибка, какую только можно совершить в нынешних обстоятельствах, – отмахнуться от этого как от вздора».
Он все еще слышал, как Эл стучит в тоннеле, разбираясь с двигателем. Бах… бах… бах. Звук отражался от сырых каменных стен пещеры, – но ведь он не в пещере, это лишь образ, верно? – создавая хаотическую симфонию из шумов, эхом отдававшуюся в темноте. Люк замер, напрягая слух. Ему казалось, что он слышит еще что-то. Звук спешно расстегиваемой молнии – и еще один, будто кто-то очень большой, с мощной грудной клеткой, с силой втянул жидкость через трубочку…
Люк с усилием продрал глаза – стук убаюкал его, бесшовно наложившись на ритм сердца, а он даже и не заметил. Тень изогнулась на стене там, где тоннель забирал в сторону. Створка шлюза беспокоила Люка – ему казалось, что из-за ее серого стального края выглянуло что-то похожее на маленькие детские пальцы. Четыре маленьких пальчика. Нет, показалось все-таки… Его взгляд снова упал на блокнот. Текст манил. Голос Уэстлейка, холодный и осипший глас призрака, твердил: «Будь в курсе, Лукас; предупрежден – значит вооружен. Здесь ведь что угодно может случиться. Что угодно».