Вечером командарм Анатолий Васильевич Горбунов пригласил Яню Резанова к себе на квартиру, чем Яня был немало удивлен: он все утро просидел в штабе, рассказывая Анатолию Васильевичу и начальнику штаба Макару Петровичу о том, что делается в глубоком немецком тылу, какие части и куда двигаются. После длительной беседы командарм подошел к карте и, ткнув карандашом в городок Рыльск, произнес, обращаясь к начальнику штаба Макару Петровичу:
— Сюда стягивают… значит?
Тот пожевал ядреными губами:
— Сомнительно.
— Для тебя не сомнительно, генерал, когда на место придут? Такое шутя разгадать. — Затем командарм вызвал своего адъютанта Галушко и приказал: — Кормить Якова Ивановича вдосталь… и вина не жалеть.
Яня и направился было в столовую, намереваясь забраться прямо на кухню и вволю поесть: он три дня блуждал по болотам, лесам, пока не разыскал штаб армии, и весьма изголодался. Но только он присел за стол, как явился тот же самый Галушко, сказал:
— Кончай тут, Яков Иванович… генерал требует.
— Ну что ж, дело прежде всего, — с сожалением отодвигая от себя алюминиевую миску со щами, ответил Яня и попросил повара: — Ты, милый, имей в виду, я скоро явлюсь и доем… Значит, еще чего-то нехватка от меня, — добавил он, шагая рядом с Галушко, но когда вошел в комнату, то попятился: за столом, уставленным тарелками и закусками, сидели Анатолий Васильевич, Макар Петрович и какая-то женщина; Яня, смутясь, забормотал. — Извиняемся. Видно, не в час попал. Кушайте, а я обожду.
— Да нет, как раз в час вы попали.
Из-за стола поднялась женщина в цветистом сарафане, небольшого роста, вся складная, простая и энергичная. Она, крепко подхватив Яню под руку, усадила за стол против себя и певуче сказала:
— Не стесняйтесь, Яков Иванович.
«Эх, родственная какая!» — подумал Яня, неотрывно глядя на нее, и вслух:
— Спасибо за ласку. А звать-то как вас?
— Нина Васильевна, жена командарма, — с улыбкой проговорила она, кладя на тарелку пару котлет и жареную картошку. — Вы, наверное, там отвыкли от тарелок да вилок?
— Где уж! — все еще смущаясь, но смеясь, ответил Яня. — Чаще приходится вот так — ладошкой, а то из банки… консервной… И мыла нет, — со вздохом добавил он.
— Да как же вы без мыла-то? — спросила Нина Васильевна.
— А так уж. Белье в больших железных чанах кипятим. Комиссар, товарищ Гуторин, сердитый приказ издал: каждую неделю белье в кипятке держать.
— И что же?
Яня наморщил лоб, и маленькое лицо его стало походить на кулачок.
— Белье? Значит — белое? Таким ему полагается быть, а оно у нас серое. Зато того добра не водится, не за столом будь сказано, — и он вдруг весь вспыхнул, завозился на стуле, готовый подняться и уйти.
— Ничего, — решительно заявил Анатолий Васильевич, — говори все, что думаешь: не белоручки мы, а старые солдаты.
Нина Васильевна за «старые солдаты» неодобрительно посмотрела на Анатолия Васильевича, затем сказала:
— Очень хорошо делаете, Яков Иванович. Ведь если ту пакость не уничтожить, она вас уничтожит: тиф заведется.
— И всякая прочая дрянь, — жестко кинул Макар Петрович.
Анатолий Васильевич одобрительно кивнул Нине Васильевне, а Макар Петрович, скупой на слово, с удивлением посмотрел на нее, думая: «Экая мастерица: сразу расположила человека! Я так не умею».
Вдохновленный таким обращением, Яня осмелел и, уже посматривая на генералов, начал рассказывать о быте, нравах партизан. Рассказывал он просто и откровенно, как будто сидел в кругу своих родных и знакомых. Затем перешел к карателям и тут даже позеленел:
— Нет моего понятия о них. Нет. Ну, волк — зверь лютый, да ведь и тот столько не напакостит, сколько они! К примеру, мы одного такого, по фамилии Кап, словили. Что наделал? Заявился с карательным отрядом в одну деревушку, где жили женщины с грудными ребятами, ребятишки да старики… остальные в партизаны ушли. Так этот Кап что сделал? Согнал всех в две избы, будто для переписи, затем двери припер кольями, облил бензином и поджег. Все сгорели. На допросе спрашиваю его: «Ну, взрослых поджег — туды-сюды, и то в голове не укладывается, а детей-то зачем казнил? Их-то за что?» — «Приказ, слышь, выполнял». — «Какой приказ?». Молчит. Потом спрашиваю: «Ну, а что ты будешь делать, отпусти тебя?» — «Слышь, работать». Эх, нет, к труду мы такую зверюгу не подпустим… и повесили. В селе одном. Народу было! — Яня неприязненно улыбнулся. — А вешать-то не умеем. Подвезли его на грузовике, петлю закинули, да не так. Грузовик дернулся, а гад из петли на землю — бряк! Мы его, значит, опять на грузовик.
Рассказывал Яня долго, интересно, и все слушали его с большим вниманием, уже не перебивая вопросами. Но тут в комнату вошел Галушко и доложил:
— Москва, товарищ командарм.
Анатолий Васильевич сразу подбодрился, мелким шажком подбежал к особому телефонному аппарату, взял трубку:
— «Лавина» слушает. Да. Командарм Горбунов. А-а-а! Кузьма Васильевич. Здравия желаю! — и всем пояснил: — Громадин, из Москвы, — и опять в трубку: — Да, здесь. Здесь он. Рукой дотянусь. Что ему передать? Ага. Отправиться за Днепр, на реку Друть. Друть? Дуня-Рыдай-Угар-Тима? Так? Друть. Хорошо. И ждать… вызовешь его. Познакомиться с обстановкой, с людьми. Хорошо. Передам. Постой! Постой! Что новенького? Ну, как ничего нет! Еще бы! Скрываешь. Нет. Ты расскажи, расскажи. Эко как грохочешь! — Анатолий Васильевич отвел трубку от уха и снова приблизил. — Оглушил было меня. Ну что ж, не хочешь новенькое сказать, всего тебе хорошего, — и, положив трубку, обратился к Яне Резанову: — Слышали, какое новое задание вам… и нелегкое. Друть? Это вот здесь, — он подвел Яню к карте и показал сначала на Днепр, на город Рогачев, затем на реку Друть. — Вот где. Тяжеленько будет вам.
Яня Резанов отошел от карты, потоптался на месте и, почему-то виновато улыбаясь, произнес:
— Жалко… уходить: будто дома я.
— Как? Вот сейчас? Вы переночуйте, отдохните, — предложил Анатолий Васильевич.
Яня настойчиво посмотрел куда-то в сторону:
— Нет. Приказ дан от генерала — значит, выполняй не медля.
— Ну, это по-солдатски. Желаю счастья, — и Анатолий Васильевич спохватился: — Ах да, вам надо человека, чтобы проводил по ту сторону. Я сейчас позвоню полковнику Плугову.
— И-и! — протянул Яня. — Меня только выпусти, я и пошел: везде мои тропы, везде мои дороги. Доберусь, товарищ командарм.
Простившись со всеми за руку, он вышел из хаты и окунулся в темную ночь.
Ночь темная, непроглядная…
Выйдя со двора, Яня остановился, прислушался: по еле уловимому шороху шагов догадался, что неподалеку передвигаются часовые.
«Мимо них прошмыгну, а то опять в штаб потащат!» — решил он и потянул носом.
Справа несло особой, фронтовой гарью.
«Значит, там линия», — решил он и, крадучись, неслышно пошел на запах гари. Иногда останавливался, вытягивая шею, вертя головой, как это делает птица, сидя на дереве, отыскивая себе пищу. Временами запах гари пропадал, тогда Яня мусолил палец, поднимал его вверх и по легкому холодку определял, откуда дует ветер, и шел на него.
К утру он уже был в дивизии полковника Михеева. Тот позвонил в штаб армии и, убедившись в том, что партизан идет по особому заданию, накормил и уложил Яню спать в своем блиндаже. А как только стемнело, Яня снова вышел на волю и скрылся в темной ночи.
Не немцев боялся он во время перехода линии фронта, а мин. К любому часовому Яня приближался бесшумно и, если надо было, снимал его. Подкравшись со спины, он выхватывал сапожный нож и насмерть бил меж лопаток. А мин боялся.
— На нее, на собаку, нарвешься — и полетишь вверх тормашками, — всякий раз бормотал он, переходя через линию фронта, и, чтобы не наскочить на мину, всегда выбирал берег глухой реки или лес с завалами.
Вот и сейчас он идет заросшим берегом речушки, по-кошачьи ступая на землю. Иногда кажется, он двигается на лыжах: приседает, изгибает спину и толкается вперед… Но вот послышался какой-то посторонний скрип. Кто это: зверь или человек? Яня опустился на корточки и запищал, как заяц, когда его душит лиса. Через минуту послышался смех и кто-то благодушно о чем-то заговорил на немецком языке.
«Значит, они тут», — догадался он и тронулся в другую сторону.
Скоро ему на пути попался овраг. Яня осторожно спустился в него и пополз, ощупывая впереди себя землю, боясь натолкнуться на мину. Со стороны немцев взвилась ракета и осветила дно оврага. Яня глянул вперед и, не видя ничего подозрительного, прошептал:
— Вот спасибо-то вам: осветили путь мой!
Он прополз метров сорок — пятьдесят и остановился, дожидаясь, когда снова взовьется ракета. Ракета взвилась, осветила овраг, и Яня опять пополз. Затем снова задержался, дожидаясь, когда взовьется новая ракета. Так он проделал несколько раз и заторопился: на востоке побледнели звезды — значит, скоро заря.
«Не успею до зари, пропаду», — решил он и пополз быстрее, но в эту минуту разорвалась ракета, и Яня замер: впереди колючая проволока и рядками небольшие бугорки — мины.
— Стервы-ы-ы! — прошипел он и выбрался из оврага, предполагая, что на поле подобных бугорков нет, но и здесь, при слабом свете зари, увидел колючую проволоку и бугорки — мины!
«Значит, фрицы длинно их разложили… Надо лезть тут», — решил он и, точно змея, прополз, перерезал колючую проволоку, затем выскочил на ту сторону.
Уже светало, когда Яня очутился, как он называл, «в неопасной зоне»: передовая осталась позади, а тут, за передовой, немецкие части стояли в деревнях или в лесах, в наскоро сооруженных землянках, блиндажах. Он вышел на опушку березового леса и, присев за пень, осмотрелся.
Впереди виднелась деревушка. По улицам двигались машины и солдаты, вооруженные автоматами. Вправо, в лесочке, вспыхивали дымки: это курят. Влево тянется неглубокий овраг. Он огибает деревушку и далеко в поле сходит на нет.
«Значит, край: ползи оврагом. Припоздал я малость, да ничего. Однако шурум-бурум прочь!» — Яня закопал под деревом нож, очистил карманы, даже выбросил кусок хлеба и пополз овражком.
Полз долго. Носки лаптей пробились, протерлись портянки, и двигаться стало труднее: пальцы, цепляясь за гальку, начали кровоточить. А тут еще взошло солнце. В овражке оно жгло немилосердно. С Яни полил пот, тело пересохло: постучи пальцем — и оно загремит, как барабан. Так он полз долго, уже радуясь тому, что вот сейчас переправится через «неопасную зону», а там ему все друзья… и вдруг над головой раздался грубый окрик:
— Хальт!
Яня от неожиданности опрокинулся на спину, задрав руки и ноги: над ним стояли два гитлеровца и, смеясь, наводя автоматы ему в живот, что-то кричали. Он непонимающе заморгал. Тогда солдат ткнул его автоматом и показал рукой в сторону.
«Ага, — догадался Яня, — они меня приглашают к своему начальству».
Вскоре он очутился в комнате перед столом, за которым сидели двое: один — тщательно побритый, в военном костюме, а другой — заросший бородой, в гражданском. Солдаты, приведшие Яню, о чем-то долго рассказывали военному. Тот выслушал и, протянув «О-о-о!», повернулся к человеку в гражданском костюме и тоже что-то сказал.
«Гад несусветный!» — Яня остервенело глянул на переводчика, затем неожиданно сделал глупое лицо и закрестился.
— Ты что там искал? — спросил вялым, уставшим голосом человек в гражданском костюме.
— Молился, ваша милость.
— То есть как «молился»? — удивленно и оживленно проговорил переводчик. — Ты же полз лицом в землю?
— Обет богу отцу, сыну и духу святому дал, ваша милость: проползу на брюхе сорок верст, пускай только простит.
— Что простит?
— Грех великий: в большевиков верил.
Переводчик, ухмыляясь, о чем-то долго советовался с военным, затем незаметно подмигнул Яне, как бы говоря: «Валяй. Давай так».
«Ага! Из наших!» — обрадовался Яня и еще пуще закрестился, говоря:
— Что ж, и богу не дадут помолиться? А я думал, вот пришла власть верующая. Отмолюсь за грех свой — и делу капут.
— Где ты живешь? — спросил его переводчик.
— Елки. Деревня, — наобум ответил Яня. Каратель долго смотрел на карту, поводя пальцем, и, не найдя деревни с таким названием, зло крикнул:
— Найн! В-врешь!
— Да ведь она далеко… далеко отсюда… Тамо… тамо, — Яня почему-то замахал рукой в потолок. — Далеко.
Каратель брезгливо глянул на него и махнул рукой. Новые солдаты подхватили Яню, стащили по лестнице и втолкнули в подвал.
Тяжелая, дубовая, на ржавых петлях дверь захлопнулась.
Яня несколько минут стоял, не трогаясь с места, пока «не привыкнут глаза», и вскоре увидел: перед ним рыжеватая, замасленная дыба, за ней в потолок ввернуты два железных кольца, и к ним привязаны полотенца.
«Видно, пытают, а потом руки моют», — решил он и осторожно подошел к дыбе.
То, что казалось ему перед этим маслом, оказалось застывшей кровью. Он ногтем поддел ее, и она потянулась, как мокрая бумага.
«Ой, крови сколько пролили! Значит, и меня попробуют на этой штуке! — с ужасом подумал он и шагнул к маленькому, узенькому окошечку; стекло в окошке было выбито, осколки тщательно убраны, только торчали из углов, как пики, железины. — Даже зарезаться не дадут. А повеситься можно, — и Яня снова пристально посмотрел на полотенца, затем подошел к ним, примерился. — Вполне можно. Я это и сделаю. Только жалко, вот ведь чего!».
В это время дверь отворилась и вошли два солдата. Яня отпрянул от полотенец, боясь, что солдаты разгадают его затаенные мысли. А те поманили его к себе.
«Перервать глотки? Шумно будет: сбегутся другие», — подумал Яня и шагнул к солдатам.
Солдат поставил под кольцами скамеечку и показал Яне, что ему полагается на эту скамеечку встать.
«Значит, повесить хотят. Встану, — решил Яня. — А как только петлю на шею, сорвусь и скамеечкой по башкам!»
Солдаты быстро поддели полотенце ему подмышки, завязали.
«Эка! Шуточки!» — подумал Яня усмехаясь, но в этот миг солдат выбил скамеечку из-под его ног, тело Яни дернулось, хрястнуло что-то в спине, и он потерял сознание.
Очнулся он в углу, на холодном полу. Сначала не сразу понял, где он и что с ним. Потом в памяти восстановилось то, как полз по оврагу, как его схватили каратели, как втолкнули в подвал и подвесили на полотенцах.
«Эх, игрушку какую приловчили! — с горестью подумал он и посмотрел на потолок: там торчали ржавые кольца. — Значит, унесли полотенца. Ну, я рубашку разорву и повешусь, — и опять Яне стало жаль себя. — Повешусь, и никто не будет знать, где я и что со мной. Выкинут в овраг, как собаку. А генерал будет ждать меня. Эх, Кузьма Васильевич!.. Поглядел бы ты на меня, как я влопался! Не-ет, это что — повешусь! А вот выкрутиться надо. Да ведь замучают и все одно повесят. Уж лучше я сам, Кузьма Васильевич… Ты меня не брани: не смог выполнить твоего приказа! И еще я не выполнил одно задание: хотел товарища Сталина повидать. Готовил хороший урожай в колхозе… — и, рассуждая так, Яня потянулся было к вороту рубашки, намереваясь снять ее, разорвать и сделать петлю, но, сказав про урожай, вдруг почувствовал, что голоден до тошноты и очень хочет пить. — Эх, картошки бы сейчас! Поел бы, и прощай, товарищи!»
Дверь заскрипела, снова вошли два солдата, и один из них поставил на пол чашку с водой.
— Значит, милосердные, — с издевкой произнес Яня и, когда солдаты вышли, потянулся к чашке, обмакнул палец, лизнул. — Ух-ух, гады-ы! Соленая! Гады милосердные! — прогудел он и, подойдя к окошечку, выплеснул воду наружу, и тут же в нем поднялся всесокрушающий, сосущий голод.
— Есть! — простонал Яня и опустился на пол около окошечка.
«Видно, давно я тут валяюсь», — еще подумал он и покатился в какой-то сон-полубред. Грезилось ему, что ходит он по широченным колхозным полям. Волнуется, переливается золотом на полях густая рожь, а в ней женщины. Их много. Очень много. Все они в голубых нарядах, и каждая из них преподносит Яне хлеб — черный, с твердой, поджаренной коркой. Яне хочется есть, но он говорит:
— Спасибочко, бабочки. Приму только от Глаши: обидится она, ежели я из чужих-то рук! А у нее руки-то какие, все одно что вальки! — с восхищением произнес он.
В эту минуту изо ржи показалась рука Глаши — крупная, сильная, как мужская. Да ведь у Глаши и плечи широкие, сильные, как мужские.
— И где мои сыны? — радостно кричит Яня, обращаясь к высунувшейся изо ржи руке, а женщины, опустив глаза, отвечают ему:
— За границу уехали твои сыны, Яков Иванович.
— А не могли они без моего права ехать за границу. И пойду я голодный и буду искать малых сынов моих.
И вот он за границей: ползет по оврагу, заваленному трупами. Нечем дышать. Он задыхается. Откуда-то несутся насмешливые голоса:
— Яня за границей! Поглядите, люди добрые!
Очнулся он поздней ночью, потянулся, расправляя зазябшие ноги и руки, затем встал, подошел к окошечку, заглянул во двор. Далеко через открытые ворота виднелось звездное небо.
— В ночку бы мне! — со вздохом прошептал он, и его снова кинуло не то в сон, не то в бред.
Так Яня пробыл в подвале четыре дня. На пятый утром к нему вошли солдаты и обессиленного втащили на второй этаж, в комнату, в которой его допрашивал каратель. Здесь Яне ударил в нос запах русских щей с мясом. Запах тянулся из другой комнаты через перегородку, и Яня полной грудью вдохнул этот запах. Вдохнул и сел на стул против стола, произнося одно и то же:
— Эх, щец бы! Эх, щец бы!
Вскоре вошли тот же каратель и тот же переводчик. Не обращая внимания на запах щей (вот чудаки!), они уселись каждый на свое место. Переводчик, выслушав карателя, уныло и устало спросил Яню:
— Ты жрать хочешь? Вот сейчас и пожрешь, — он что-то крикнул по-немецки.
В комнате появился солдат и поставил на стол чашку со щами, затем положил кусок хлеба и ложку. От щей валил пар, а главное — шел такой вкусный запах, что у Яни затряслись поджилки.
«Съем-ка я их! Хрен он меня за них купит!» — решил он и, схватив ложку правой рукой, а левой — кусок хлеба, обжигаясь, начал быстро хлебать щи.
Каратель наблюдал за ним, еле заметно улыбаясь, а переводчик все мрачнел и мрачнел. Но вот каратель протянул руку и потянул чашку со щами к себе, Яня вцепился в нее, в то же время думая:
«Играет, как с голодной кошкой! Ишь, ржет!»
— Найн. Найн. Кушайть, — перестав смеяться, успокаивающе произнес каратель.
А переводчик в сторону проговорил:
— Валяй, разыгрывай из себя дурака. Я этого почти убедил, что ты идиот, — и, повернувшись к карателю, заговорил на его языке, то и дело повторяя: — Идиот. Идиот.
Яня, съев щи, хлеб, даже собрав крошки и кинув их в рот, вдруг упал на пол и начал колотиться лбом, выкрикивая:
— Окаянные! Окаянные! На грех навели! А еще божеская власть!
Переводчик крикнул:
— Встать!
Яня приподнялся на колени и заплакал. Слезы ручьем лились из глаз, образуя белесые потоки на грязном, неумытом лице. И, плача, он выкрикивал:
— Обет дал: сорок верст проползти, сроду горячего не есть, особо мяса… а тут… а тут на грех навели вы меня, голодного! И бог… он вам задаст на том свете!
— Идиот, — разочарованно проговорил каратель и, подойдя к Яне, брезгливо, двумя пальцами схватив за ворот рубашки, дернул, затем подтолкнул к двери и что-то сказал солдатам. Те схватили Яню и поволокли.
«Опять, значит, в подвал!» — мелькнуло в мыслях Яни, но часовые на крыльце расступились, а каратель дал ему под зад пинка.
От пинка Яня слетел с лестницы и, стараясь не падать, топыря руки, как бы за что-то цепляясь, все-таки упал на пыльную дорогу, одновременно слыша, как крикнул переводчик: «Пошел к чортовой матери!» Он вскочил и зашагал, ожидая, что сейчас каратель выстрелит ему в спину. Вот сейчас, сию минуту разразится гром, и он, Яня, упадет на выстрел. Вот сейчас. Вот-вот. Еще секунда. По спине забегали мурашки… Но выстрела не было. До Яни докатился хохот. Завидя впереди себя хату, он невольно прибавил шагу. И тут, у хаты, не выдержал, обернулся: на крыльце, воткнув руки в бока, стоит и хохочет каратель, рядом с ним солдаты и бородатый переводчик. Яня часто закрестился, произнося:
— Дурак… Ежа бы тебе в глотку! — и, круто повернувшись, скрылся в переулке.
Генерала Громадина в Кремле встретили тепло. Его сначала ввели к Ворошилову. Ворошилов поднялся из-за стола, обнял, сказал:
— Кузьма Васильевич! Из комиссара госпиталя в партизанские герои попал. Ну, рад тебя видеть. Посидел бы, потолковал бы, да срочно еду на Урал — ковать резервы на Берлин.
— Уже на Берлин? А немцы под Орлом.
— Что, не веришь?
— Как не верить, товарищ маршал: еще в начале войны верил — будем в Берлине, — и Громадин, чтобы узнать, зачем его вызвали в Москву, оголяя крупные сахарные зубы, сказал: — Только я-то тут при чем?
— Как при чем? Партизаны твои находятся по ту сторону. Ну, все объяснит Уваров. Знаешь его?
— Каждый день из центрального штаба теребит меня. Тот?
— Тот самый. — Ворошилов позвонил, и вскоре появился Уваров.
Это был человек гигантского роста, что, видимо, стесняло его: он носил сапоги почти без каблуков, ходил намеренно сутулясь, а при разговоре с людьми всегда склонялся так, как склоняется взрослый, выслушивая малыша. У него были густые, золотистые, чуть с проседью великолепные усы: они вначале тянулись по линейке, затем чуть вскидывались и опускались пышными концами.
«Казачина! Донец!» — с восхищением решил Громадин.
А тот, не замечая постороннего человека, обратился к Ворошилову:
— Я вас слушаю, товарищ маршал.
— Познакомьтесь: Кузьма Васильевич Громадин.
Повернувшись так, что под ним заскрипел паркет, Уваров воскликнул:
— А-а-а! Вон кто прибыл. Наконец-то! Да мы с ним, товарищ маршал, знакомы… верно, по радио, — и не просто пожал, а с уважением потряс руку генерала.
— Ведите к себе и потолкуйте, — предложил Ворошилов.
Войдя в свой кабинет, Уваров сел за массивный, раза в полтора больше обыкновенного, письменный стол. Громадин, окунувшись в кресло напротив и глядя на сильные, особенно в запястьях, руки Уварова, снова с восхищением подумал:
«Рубака. Непременно казачина. А голосок тоненький. Мой бы ему!» — и спросил:
— С Дона, товарищ Уваров?
— Нет. С Волги. Село есть такое — Батраки. А зачем это вы меня в донцы-то? — удивленно в свою очередь спросил Уваров.
Громадин растерялся: он так был уверен, что перед ним «казачина», а тут нате-ко вам — с Волги, да еще из села Батраки, и, рассердившись на себя, невольно грубовато сказал:
— Зачем вызвали меня?
Уваров понял, почему буркнул Громадин, и, желая, чтобы он успокоился, взял спички; ставя коробок то на попа, то стараясь запустить его, будто волчок, долго молчал. Затем, видимо о чем-то задумавшись, так сжал коробок, что тот хрустнул, словно скорлупа пустого яйца. И вдруг, спохватившись, мягко и взволнованно заговорил:
— Жаль, что вы не смогли быть у товарища Сталина в прошлом году, когда он принимал руководителей партизанских соединений.
— Воевал, — ответил Громадин, одновременно думая про Уварова: «А ведь он славный парень, хоть и не казак». — Воевал. Гитлеровцы бросили на нас три дивизии, вооруженные первоклассной техникой. Мы затянули их в леса, болота, да так шарахнули, что от них дым пошел. — Глаза у Громадина вспыхнули. — Партизаны дрались, знаете, как? Полоснут — ив болота. Вдарят — и в леса… Враг туда-сюда, а партизан нигде нет. Растрепали три вражеских дивизии и прекрасно вооружились за их счет.
Уваров очень внимательно выслушал рассказ Громадина о том, как были разгромлены три гитлеровские дивизии, потом спросил:
— Ну, а еще что?
— Рвем мосты, рельсы, паровозы… делаем набеги на продовольственные склады… Дороги оседлали… А главное, ждем больших событий и к ним готовимся.
— К каким? — В уголках губ Уварова задрожала легкая улыбка.
— Двинется наша армия на Орел, а мы в затылок гитлеровцам всеми силами.
Громадин долго развивал план удара «в затылок врагу». Уваров, выслушав его, проанализировав сказанное, заговорил сам:
— Вам, Кузьма Васильевич, ведь известно, что в годы гражданской войны Красная Армия разбила интервентов, белогвардейцев на всех фронтах благодаря вооруженной борьбе всего народа, который смог организовать партизанское движение в тылу врага?
— Как не известно! Сам партизанил.
Уваров продолжал:
— Теперь, когда враг вторгся глубоко в пределы нашей страны, партизанское движение, руководимое нашей партией, должно стать всенародным. Всенародным, — подчеркнул он и взволнованно заходил по кабинету. — Вера народа в правоту нашего дела является животворящим источником партизанского движения. Где нет веры, там нет победы, Кузьма Васильевич.
Громадин понял, что Уваров произнес не свои слова. И потому, что они были переполнены величайшей мудростью, — взволновали Громадина так, что он уже почти не слышал того, как Уваров говорил о методах борьбы с врагом, о том, что надо вести и созидательную работу, информировать население о победах Красной Армии, помогать ему сплачиваться, издавать газеты, листовки, организовывать подпольные ячейки.
«Да-да-да, — думал Громадин. — Идя только таким путем, мы победим: без народа, без его веры в правоту нашего дела мы, партизаны, превратимся в жалкую кучку, которую в конце концов растопчет гитлеровский каблук», — и, поднявшись, глядя на Уварова просветленными глазами, сказал: — Спасибо. — Он хотел было распроститься, но тот, тепло улыбаясь, безобидно произнес:
— Так что, Кузьма Васильевич, вы должны перестать быть человеком леса. Действуете, сидя в лесу, на дорогах, а штабы противника находятся в крупных селах, городах: там куются замыслы врага, там главный нерв военной машины. Вы должны ударить по штабам!
— Понимаю, Елизар Петрович, и с величайшей радостью приступаю к исполнению. Будьте уверены и, если есть возможность, передайте товарищу Сталину: мы его задание выполним с честью! — Громадин встал, по-военному вытянулся. — Разрешите отправиться и приступить к делу?
— Ан нет, — пошутил Уваров. — Давайте-ка сначала посмотрим карту. Я заметил, вы все время присматривались к ней, — он подошел к карте, дружески держа генерала под руку. — Видите, сколько красных точек, — это все партизаны. Смотрите, вот Краснодар. Неподалеку от него курорт Горячие Ключи. Рядом горы. Видите, сколько тут партизан? Вот это Крым. Пока там немцы. А партизан сколько? А на Украине смотрите, что творится. Но я хочу ваше внимание обратить на Белоруссию. Ба! Ба! Здесь почти все усеяно точками. Видите, что делается на Пинских болотах, на реке Друть? — и неожиданно спросил: — Вы, кажется, выросли на Пинских болотах?
— Точно.
— Как хорошо-то, — загадочно произнес Уваров, поджимая тонкие губы. — А реку Друть знаете?
— Еще бы: глаза завяжи, все равно все тропы найду, — и Громадин тут же подумал, еле заметно улыбаясь: «Хитер ты, да ведь и я не лыком шит. Чую — намеревается в Белоруссию перекинуть». Вот почему, вечером того же дня он связался с командармом Горбуновым и через него приказал Яне Резанову отправиться на реку Друть, разведать там все и ждать дальнейших указаний.
А Уваров заинтересовался тем, как живут партизаны, да не вообще, а детально: посылают ли письма домой, есть ли бумага, устраиваются ли культурно-развлекательные вечера, есть ли медицинская помощь и какая? Тут, конечно, Громадин не вытерпел и сообщил о том, что у них теперь имеется знаменитый профессор, а сказав об этом, невольно добавил:
— Недавно вылечил одну тяжело больную… Ну, просто клад открыл.
— Что такое?
— Женщина прекрасно владеет немецким языком; образованная, энергичная, и мести к врагу в ней — гора: от рук фашистов погибли ее сынишка, мать… Ну, мы ее посылаем поглубже в Германию, — говорил Громадин, намеренно не произнося имени и фамилии Татьяны.
— Хорошо. Нам это очень нужно. Особенно, когда приблизимся к границе немецкой империи, — одобрил Уваров.
На такие беседы у Громадина ушел не один вечер. Затем несколько дней ему пришлось просидеть в Генеральном штабе Красной Армии, где его подробно расспрашивали о движении материальной и людской силы врага, о том, какое вооружение гитлеровцы стягивают к Орлу, что это за танк — «тигр». Потом его снова попросил к себе Уваров.
Он явился к Уварову, и тот увидел, что глаза у генерала болезненно-красные, и тревожно воскликнул:
— Что с глазами-то у вас?
— От желудка. Шут его знает, что с ним. Но иногда вдруг такие боли поднимутся, хоть караул кричи: сегодня всю ночь не спал.
— Значит, сказались «первые денечки». Знаю: туго приходилось с продуктами.
— Липовой корой питались, мхами. Хорошо, что у меня зубы крепкие: гвозди перегрызут, — пошутил Громадин, хотя ему было вовсе не до шуток: в желудке снова поднялась режущая, острая боль, и лицо болезненно передернулось.
Уваров заторопился, беря трубку телефона:
— Немедленно в Кремлевскую больницу, Кузьма Васильевич. Немедленно.
— Воевать надо, — через силу произнес генерал.
— Нет. Нет. Время еще терпит. Вы ложитесь. Не возражайте. Если товарищ Сталин узнает, что вы не легли в больницу, а я вас не уложил, — обоими останется недоволен. Вы полечитесь, а мы за эти дни кое о чем доложим товарищу Сталину. А может, и решение какое-нибудь будет, — намекнул он на что-то и поджал тонкие губы, видимо боясь, что с них может сорваться лишнее слово.
В Кремлевской больнице Громадин пробыл около четырех недель. И сейчас, шагая к Уварову, с тревогой думал;
«Чего он так долго держит? Ведь уже июнь месяц. Меня там ребята, наверное, заждались, та же Татьяна Яковлевна… Ах, бедная, бедная: записку-то я ее позабыл. Может, сходить в наркомат и расспросить про мужа. Половцева… А он ведь, как помнится, не Половцев, кажется — Пароходов. Да нет, и не Пароходов. Пароходов, Лодкин, Баржов… Что-то на воде, а что?» — Так и не припомнив фамилии мужа Татьяны, о чем, впрочем, не особенно печалился, он через пропускную вошел во двор Кремля.
Татьяна вместе с Петром Хроповым и Васей обживали блиндаж.
Вася — все такой же толстогубый, веснушчатый, тихо улыбчивый — достал несколько простынь и отделил угол для Татьяны. Петр Хропов спал на полатях, а Вася устроился на кровати адъютанта генерала.
Первые дни Петр Хропов скучал от безделья. Он привык вставать рано утром, осматривать блиндажи, землянки партизан, изучать донесения, делать вылазки на немцев, а тут — лежи, слоняйся… И Петр Хропов никак не мог свыкнуться с таким положением. Подметив это и памятуя о том, что комиссар Гуторин приказал ему кое-чему обучить Татьяну, Вася предложил:
— Петр Иванович, давайте-ка займемся делом.
— Каким?
— Поучим Татьяну Яковлевну стрелять.
— Надо ли ей это?
— Как же? Вдруг что случится. Давайте! — вступилась Татьяна.
— Ну что ж, с удовольствием, — охотно согласился Петр Хропов, и они вышли из блиндажа.
— Здесь, конечно, нам стрелять нельзя. Пойдемте на опушку, — сказал Вася.
Они пошли по дороге, местами выстланной камнем, утрамбованной, и тут впервые Татьяна увидела столовые, пекарни, больницу, школу и даже детские ясли. Верно, все это было примитивное, закопанное в землю, однако висели надписи: «Столовая», «Пекарня», «Школа»… А за всем этим в глубине леса поднимались заросшими верхушками блиндажи, землянки, около бегали ребятишки, ходили женщины. На привязях крутились козы, а кое-где на полянах паслись коровы.
— Батюшки! Да здесь целый поселок! А где же партизаны?
— На окрайках, — пояснил Вася.
— Вот пройти бы туда!
— Пройти — далеко. Надо проехаться. Мы это как-нибудь сделаем. Вот генерал прибудет, разрешение возьмем.
— А у комиссара?
— Можно и у комиссара, — и Вася показал рукой в сторону: — Там есть полянка, мы и постреляем.
Когда они вышли на поляну, Петр Хропов, прихвативший с собой кусок фанеры, начертил на ней круг, приставил к дереву; затем вынул из кобуры небольшой пистолет и, показав Татьяне, как надо его брать, как держать руку, как спускать курок, выстрелил. Татьяна, вздрогнув, моргнула и неумело взяла пистолет. Петр Хропов дотронулся до ее руки, затем охватил ладонью ее маленький кулачок, и Татьяна почувствовала, как его мужественные, жесткие пальцы задрожали. Она внимательно посмотрела на него и, поняв все, нахмурилась, сказала:
— Петр Иванович, у вас-то уж не должны дрожать руки, — и этим навсегда оборвала в нем то, что, помимо его воли, закралось к нему в эти дни, а Татьяна обратилась к Васе: — Покажите-ка вы мне… Вы же, Петр Иванович, наблюдайте: судья.
Петр Хропов, внутренне пристыженный, вовсе не обижаясь на Татьяну, отошел в сторонку. Вася стал показывать Татьяне, как надо держать пистолет, как нажать спуск, как выстрелить. И Татьяна выстрелила, крепко зажмурясь, нелепо вытянув руку. Все засмеялись, а громче всех — сама Татьяна. Она подбежала к куску фанеры и, не увидав дырочки от пули, еще громче засмеялась, говоря:
— А мне-то казалось, я прямо в круг попала!
— Так вы можете и судью застрелить! — хохоча, выкрикивал Вася.
Петр Хропов, оборвав смех, добавил:
— Смелее, Татьяна Яковдевна. Глаза не закрывайте, не моргайте. Прямо бейте, вот так, — он, взяв пистолет из ее руки, навскидку несколько раз выстрелил в фанеру, укладывая пулю в пулю. И показалось ему, что вместе с выстрелами он высвободил свою душу от чего-то ненужного, помимо его воли пришедшего, что могло бы испортить дружеские отношения не только с Татьяной, но и с Васей.
— Хорошо! Мастерски! — одобрила Татьяна, беря у Петра Хропова пистолет, и так же, как и Петр Хропов, вскинула руку, выстрелила и не попала.
Но она была упряма еще с детства: все, за что бы ни бралась, доводила до конца, и тут, обругав себя бабой, упорно и упрямо начала выпускать из пистолета пулю за пулей, пока не добилась того, что те стали ложиться в круг.
На овладение стрельбой из пистолета было потрачено несколько дней, после чего Татьяне дали винтовку, затем автомат, потом ее научили метать гранаты, обезвреживать мины, по-пластунски подкрадываться к врагу, делать перебежки, маскироваться, по случайно оброненным словам разгадывать смысл сказанного. Но Васе и этого было мало: он не навязчиво, но упорно прививал Татьяне приемы разведки, рассказывая случаи из этой заманчивой и весьма опасной жизни. А однажды, сидя за столом в блиндаже, спросил:
— Вы умеете намеренно смеяться, плакать, грустить, сердиться и так далее?
— Не-е-т, — вся оживая, произнесла Татьяна. — Интересно. Научите.
— Ну, давайте заплачем. Приступаем.
Татьяна склонила голову, сделала лицо печальным, но оно, помимо ее воли, заулыбалось.
— Не умею, — тряхнув головой, произнесла она.
— Тогда смотрите, — Вася тоже склонил голову, и через какую-то минуту на стол закапали слезы… и вдруг его лицо ожило, засмеялось, затем по нему прошла смертельная тоска, и снова оно вот-вот разорвется от хохота.
— Ну-у, — удивленно протянула Татьяна. — Вы же артист, Вася. Петр Иванович, а вы так умеете? Ох, Вася, вам бы на сцену!
Когда она усвоила и эти приемы — научилась по заказу плакать, смеяться, грустить, выражать презрение, недовольство, они вместе с Гуториным поехали по партизанским становищам. Побывали и там, где около года проболела Татьяна. Здесь их встретил Масленица. Он так обрадовался Татьяне, что даже не обратил внимания на комиссара Гуторина. Завидев Татьяну, Масленица сорвался с места, побежал вдоль блиндажей и землянок, крича:
— Э! Ребята! Татьяна Яковлевна приехала! Да. Да. Та самая. Айда встречать!
Партизаны высыпали из своих нор, обступили гостью, глядя на нее восхищенными глазами, забрасывали ее вопросами, одобрениями, похвалами.
— Что? — кричал кто-то. — Дорогу в Москву не нашла, что ль?
— Заплуталась?
— Осталась, стало быть, с нами?
— Вот молодец-то!
— Значит, про нас не забыла!
— Эх ты, Татьяна Яковлевна!
— Знай, рады мы!
Когда вопросы, похвалы, поощрения оборвались, Татьяна, не сходя с седла, еще пристальней посмотрела на партизан, сдерживая душившие ее слезы. Затем с дрожью в голосе сказала:
— Я не смогла, товарищи, уехать. Не могу, как не можете и вы: нашу родину надо очистить от фашистской мерзости…
Так в занятиях, разъездах по партизанским становищам незаметно промчался май месяц.
Последние дни Татьяна никуда не выезжала, даже забросила занятия: она ждала Громадина, будучи уверена, что тот передал записку Николаю Кораблеву и, конечно, везет ответное письмо. Она часто и ярко представляла себе, как муж, прочитав записку, улыбаясь, радостно кричит кому-нибудь из знакомых:
— Жива! Жива! Только какая-то беда. Что-то она пишет? — и хмурится, печально смотрит большими карими глазами вдаль, затем перебарывает тоску и снова кричит, показывая записку: — Жива! Жива! Таня жива!
В такие минуты Татьяна уходила куда-нибудь на полянку и, прислонившись к стволу дерева, шептала:
— Родной мой! Я приеду к тебе! Обязательно приеду! Только освобожусь от того, с чем к тебе ехать нельзя: оно во мне, как болезнь!
И томительно ждала Громадина.
Громадин прилетел поздно ночью и, чтобы не тревожить Татьяну, отправился в блиндаж Гуторина. Из Москвы по радио он дал распоряжение начальнику штаба полковнику Иголкину созвать совещание строевых командиров партизанских отрядов и работников штаба.
— Будет серьезное дело. Понятно?
— Понятно, — ответил Иголкин.
— Чтобы и запаха о совещании не выносили. Понятно?
— Понятно.
Командиры собрались в блиндаже Гуторина. Все они были внешне разные: бородатые, бритые, пожилые, молодые, крупные, маленькие, но на всех лицах виднелось одно и то же — суровость, неприступность. Они сидели за столом, на лавках, а кое-кто, не уместившись здесь, забрался на полати и, свесив голову, посматривал оттуда. И курили: дым клубами плавал над столом, лепился по углам, как утренний зябкий туман.
Когда Громадин вошел в блиндаж, Иголкин шагнул было, намереваясь приветствовать генерала, но тот сразу приступил к делу. Отвесив общий поклон, блеснув сверкающими зубами, как бы этим говоря: «Рад вас, друзья, видеть», — он передал приказ о том, что в ближайшее время партизанам полагается сняться с места и отправиться на Днепр.
— Слышали? Ну, прикусите язык так, как будто ничего не знаете. Проболтаетесь — сочту за провокацию… и не пожалею. Моя рука не дрогнет и на друга. А теперь по местам. Готовиться, и без сигнала — ни шагу. Останутся здесь комиссар, начальник штаба и Вася.
После того как партизаны вышли из блиндажа, Громадин; скрывая смешок, глядя на Иголкина, сказал:
— А ты, браток, опять похудел.
Иголкин от сидячего образа жизни, от крепкого здоровья и аппетита был полноват и с каждым месяцем прибавлял. У него не было того живота, который выпячивается, как барабан. Нет: Он полнел весь: полнели руки, ноги, бока, щеки, губы, нос. Казалось, Иголкина накачивали воздухом, и это расширяло его, как резинового человечка.
— Опять, говорю, брат, тут без меня похудел. Что, комиссар, плохо кормят, что ль, полковника? А?
Поняв шутку генерала, Гуторин тоже улыбнулся:
— Сон у него плохой, товарищ генерал. Прямо скажу: бессонница.
— А кушает как? — с шутливой озабоченностью спросил Громадин.
— Да так, — юношески задорным голоском заговорил Иголкин. — Да так… малость, товарищ генерал. Ну, курочку в день.
— С костями?
— Грызу. Которые, конечно, поддаются. После меня со стола нечего убирать, — простодушно закончил Иголкин.
А Гуторин, глядя на генерала, подумал:
«Чего это он прохлаждается? Ведь приказ-то надо выполнять!» — и сказал:
— Товарищ генерал, может, карту прикажете подать?
— Карту? Нет, самовар.
Громадин еще не все продумал. Приказ о переправе через Днепр он принял безоговорочно, но, сев в самолет, спохватился: «А куда я дену тех, кто не способен носить оружие, — женщин, детей? Какой смысл тащить их всех за Днепр! Передать соседу? Ну, это, знаете ли, товарищ Громадин, будет такая чепуха: во-первых, сосед может не принять; во-вторых, поднимутся плач и галдеж, и тогда весь твой секрет выплывет наружу. Ай-яй-яй! Затем, допустим, что сосед примет детей, женщин, с коровами, козами, а ты уведешь всех партизан за Днепр… Тогда что? Тогда, товарищ генерал, оголишь местность и откроешь ворота к соседу. Что же делать?» И еще было известно Громадину, что гитлеровцы перед генеральным наступлением на Москву решили попутными частями «ликвидировать партизанское гнездо» в Брянских лесах. Таких попыток с их стороны было уже несколько, но всякий раз они нарывались на непреклонное упорство партизан. А теперь — это было ясно из всех донесений, с которыми по радио ознакомил Громадина Иголкин, — фашисты всюду расставили войска, вооруженные с ног до головы первоклассной техникой. Узнав об этом, генерал из Москвы приказал пилить деревья и устроить завалы. Завалы устроены такие, что через них не только танк, но и человек не переползет. Кроме этого, нарыты ямы-ловушки, построены доты, дзоты, подступы усеяны минами, умело расставлены отряды партизан, и Громадин даже думал: «Вот бы они сейчас сунулись на нас! Мы бы их тут пощипали, а наши за Орлом доколотили бы!»
Все сделано, чтобы принять бой… и вот новое задание — сняться и переправиться за Днепр. Сняться? Это значит бросить все: склады, блиндажи, доты, дзоты, завалы, — оголить место и дать возможность тут засесть немцам.
Что же делать?
— Так прикажете, товарищ генерал, подать самовар? — перебил мысли Громадина Иголкин.
— Да. Самовар.
А когда самовар, фырча, бушуя и ударяя горячим паром в потолок, водрузился на столе, генерал, обращаясь к своему повару, застенчиво, как это делают ребята, когда просят сладенького, попросил:
— Ты, дорогой мой, погрел бы нас чем-нибудь… и с приездом поздравил бы.
Повар — человек лет под пятьдесят, тощий и юркий, — ухмыльнулся:
— Не стоит вам беспокоиться, товарищ генерал: Иван Акимыч всегда готов, — и, вынув из карманов две бутылки коньяку, поставил их на стол, затем у него откуда-то появились рюмки.
Расставив аккуратно все это на столе, он махнул рукой, и помощник торжественно подал вареную картошку — любимое блюдо Громадина. Повар же, разлив по рюмкам коньяк, глядя на Громадина, произнес:
— С приездом вас, Кузьма Васильевич.
— А сам чего ж?
— Не пью. Зарок дал.
— Что, не пьешь эту влагу? И самогон тоже?
— Нет. Самогон — он, как рашпиль, в горло идет. А это что? Масло.
Все потянулись к рюмкам, но, увидав, что Громадин оттолкнулся от стола, став опять каким-то далеким, отпрянули, а Гуторин подумал: «Зачем он это затеял в такой час?»
«Как же быть? Как быть? — напряженно думал в это время Громадин. — Приказ-то надо выполнить, но ведь его и по-глупому можно выполнить! А почему нам всем сниматься?» — мелькнула у него мысль, и он посмотрел на Иголкина:
— Карту!
На втором столе начальник штаба быстро расстелил карту. Все сгрудились около нее.
— А почему всем? — как бы про себя проговорил Громадин и спросил: — Сколько у нас… народу?
— Бойцов, женщин и детей около сорока тысяч, — ответил Иголкин.
— «Около» начальнику штаба не полагается говорить.
— Тридцать девять тысяч четыреста два человека, товарищ генерал. Это на вчерашнее число. Сегодня, возможно, новые прибыли.
— Вот это хорошее «около»… Так. А бойцов?
— Двадцать семь тысяч шестьсот восемь.
— Многовато неспособных-то. Хвост-то какой! — протянул Громадин и снова подумал: «А почему всем? А если пять тысяч поднять? Ну, семь, десять? Об этом бы надо поговорить с Москвой. А там тебе скажут, что ты не знаешь, как быть и как бить!» — и, обращаясь ко всем, спросил: — Как же быть, товарищи?
Гуторин, уловив основную мысль Громадина, сказал:
— Правильно. Зачем всем? Половину снимем, ну, две трети.
— Одну треть, — решительно кинул Громадин. — Одна треть — это тоже ведь лавина. Так приказываю: одну треть. И главным образом молодых: в таком походе ноги нужны.
И штабная машина закрутилась.
Иголкин начал подсчитывать, сколько следует взять с собой пушек, пулеметов, гранат, автоматов, откуда взять, где снять пушки, а Гуторин сел за рацию и, вызывая того или другого командира отряда, певучим голосом приказывал:
— Выделить одну треть. Лучших. Молодых. Вооружить. На смотр. Завтра вечером прибудет генерал — смотр устроим. Да. Да. Смотр. Конец.
На это понадобилось часа два или три, но тут возник новый вопрос: как сняться? Можно сняться с боем: обрушиться на какую-либо немецкую часть, сокрушить ее и двинуться дальше. Но в данном случае зачем такой шум? А нельзя ли сняться тихо, незаметно для врага?
— Главное, — заговорил Гуторин, — нам надо пробиться через первую линию, а там мы как дома.
— Да, комиссар. Пробиться. Но как пробиться? С шумом или без шума?
Гуторин долго думал и вдруг спохватился:
— А через полковника Киша? Ведь он, как вы недавно сказали, без пяти минут наш.
— «Без пяти-то» и бывают самые трудные. Знаете, что значит во время хлебозаготовок пять процентов, три процента? Так вот идет хорошо, хорошо, и вдруг область споткнулась: три процента не добрала.
Все знали, что неподалеку в селе стоит мадьярский полк под командованием полковника Киша. Известно было и другое. Киша немецкий генерал-эсэсовец Вильдемут на вечеринке ударил по лицу, и с тех пор тот затаил не только на него, но и на всех эсэсовцев сокрушительную злобу. Он уже несколько раз тайно засылал к Громадину людей, предлагая заключить союз с партизанами.
— Подождем. Пусть они его еще вздрючат, тогда злее будет, — говорил Гуторину Громадин.
— А вот теперь в самом деле лучшего и желать не надо.
— Угу. Пожалуй, — сказал генерал и подумал: «Надо послать Татьяну Яковлевну и проверить: приготовил ее Вася или нет? А вдруг Киш бабахнет из пистолета ей в лицо. Ведь я его представителей давно не видел. Может быть, уже крест получил и пощечину забыл. Ну, мы тогда с него с живого шкуру спустим», — и приказал: — А нуте-ка, Вася, позовите Татьяну Яковлевну.
— Спит еще, наверное, товарищ генерал, — вступился Вася.
Громадин заглянул в окошечко:
— Уже заря. Виноват я перед ней, перед Татьяной Яковлевной. Ох, как виноват! Но перед родиной нет, — он еще раз заглянул в окошечко. — А ведь придется разбудить, ежели спит. Вася! Сходи-ка!
Как только Вася вышел из блиндажа, Громадин обратился к комиссару и начальнику штаба, тихо говоря:
— Я обязан вас информировать о беседе с Уваровым, — он чуточку подождал, собираясь с мыслями. — Дело в том, что в прошлом году на приеме руководителей партизанских соединений, на который мы с вами не могли попасть, товарищ Сталин дал программу действия партизанам. — Громадин подробно передал то, что сообщил ему Уваров; затем, выхватив из всего основное, подчеркнул: — Товарищ Сталин сказал, что вера народа в нашу правоту является животворяпцш источником партизанского движения. Что в борьбе с оккупантами надо применять все доступные формы борьбы, чем и создать для фашистов невыносимые условия. Все, — басом кинул Громадин. — Все. Они бывают крупные, значительные, но есть и такие — мелкие, а разберешься — оказывается, весьма тонкие.
Я задержался с прилетом потому, что нас во время пути немного пощипали: пришлось приземлиться в лесу на поляне и оттуда с одним бойцом пешком пробраться на другой аэродром. В дороге сбились и попали в деревушку. В крайней хате горел огонек. Мы решили хозяина спросить, как нам пробраться на Козье болото: там аэродром. Зашли. Встретила старушка. Ее мы и спросили. Она посмотрела, посмотрела на нас, да и ответила: «Чего вы меня-то расспрашиваете? Вон через улицу в школе сегодня шестьдесят немцев остановились. У них узнайте». Ну, боец за пистолет. Я отвел его руку, шепнул: «Бежим». А когда выбежали из деревушки, мой сопровождающий сказал: «Почему, товарищ генерал, не позволили прибить ту старуху?» — «Ты хотел свершить неразумное: откуда она знает, кто мы?.. Подосланные ли немцами или настоящие партизаны? И решила очень мудро: если настоящие партизаны, то я дам им знать, что в деревне немцы; если подставленные, пусть идут и спрашивают у палачей». Умная старуха, как вы думаете, товарищ комиссар?
— Да, мудрая.
— Так вот, следует использовать все формы борьбы — от мелких до крупнейших. И еще нам надо проникнуть в широкие массы, заняться созидательной работой: развеять перед народом миф о непобедимости немцев, издавать газеты, листовки; в противовес гитлеровской пропаганде, вести свою, опрокидывая фашистов. Ну, мы с вами еще поговорим, а то сейчас, вероятно, войдет Татьяна Яковлевна.
Татьяна не спала. Разве можно спать, когда совсем рядом, в двадцати — тридцати метрах, у Громадина для нее письмо от Николая Кораблева!
«Что он пишет? Что пишет? И почему они такие жестокие — и Вася, и Петр Иванович, да и генерал? Разве помешало бы совещанию, если бы они переслали мне письмо? Ах, Коля, Коля!» — и она снова принималась ходить из угла в угол, глядя себе под ноги, что-то толкая сапожками так, как будто шла берегом Днепра у Кичкаса вместе с Николаем Кораблевым и носками туфель толкала мелкую гальку. Временами она останавливалась, чутко прислушиваясь к каждому звуку за дверью блиндажа, потом садилась за стол и «уходила» туда — на места, далеко-далеко на рыжескалистый берег Днепра, где они последний раз гуляли с мужем.
На заре послышались шаги, затем в блиндаж тихо, боясь разбудить Татьяну, вошел Вася и, увидев ее за столом, оживленно сказал:
— А вы не спите? Вот хорошо-то! Генерал просит к себе.
Татьяна — это было даже грубовато — оттолкнула Васю и вихрем вырвалась на волю. Тут она пронеслась по дорожке, и Вася не успел моргнуть, как Татьяна влетела в блиндаж Гуторина. Здесь она, вся сияющая, румянощекая, блестя глазами, остановилась, глядя только на Громадина, ожидая, что тот сейчас же протянет ей письмо. А Громадин, догадавшись о ее состоянии, нагнулся, опустил глаза и сказал:
— Здравствуйте, Татьяна Яковлевна! Здравствуйте! Поправилась? Ну, молодец! Садись. Рядом со мной садись, — и, усадив ее рядом с собой, снова озабоченно заговорил: — Вот что, Татьяна Яковлевна, поблизости от нас стоит полковник Киш. Его выставили против партизан, а у него червячок на душе. Вот этого червячка бы расшевелить, превратить в дракона… и на немцев! Вот бы! Вот бы! Вот бы! — виновато забормотал он, видя, как глаза Татьяны просят его о другом — о письме.
Татьяна, задыхаясь, бледнея, почти ничего не сознавая, сказала:
— Не знаю, как. Я готова, товарищ генерал.
— Вы меня генералом не зовите, — опять перейдя на «вы», проговорил Громадин. — Я для вас Кузьма Васильевич. Заметьте это себе. Так вот, пробраться бы к этому полковнику и поговорить с ним… крутенько. Так и так, сдавайся, мол, на милость победителя, то есть на нашу милость, не то косточек не соберешь. А-а-а? Вот бы! Вот бы! — снова как-то виновато забормотал Громадин.
— Смогу ли? — еле слышно спросила Татьяна.
— Сможешь, — уверенно сказал Громадин. — Только выдержишь ли, ежели что? Вдруг он пытать тебя начнет. Тогда одно надо говорить: «Сама придумала. Никто меня не посылал, ничего не знаю, хоть огнем пали».
— А письмо? Письмо? — болезненно, с тоской вырвалось у Татьяны. — Почему вы молчите? Почему? Ведь это жестоко!
В блиндаже все стихли. Только слышно было, как за блиндажом скрипит надтреснутая береза да откуда-то издалека доносятся глухие удары артиллерии. Так тянулись, может быть, минута-две, затем Громадин поднялся, прошелся и, встав перед Татьяной, которая не отводила от него своих больших с синевой глаз, с дрожью в голосе произнес:
— Если можете простить меня, простите. Я ваше письмо забыл здесь. Я его сегодня же отправлю с доверенным человеком. Хотите, прямо на Урал?
Татьяна вся осела на скамейке и стала маленькой-маленькой, затем положила руки на стол. И все увидели, как ее пальцы мелко-мелко дрожат.
Снова наступила тишина, и опять послышались скрип березки, отдаленные удары артиллерии.
Татьяна, давясь слезами, спросила:
— А вы… вы не обманываете? Может, там что случилось? Может, его уже нет?
Конечно, ни Громадин, ни тем более Татьяна не знали о том, что Николай Кораблев в это время находился под Орлом, в армии Анатолия Васильевича Горбунова.
Яня Резанов, вызванный Громадиным с реки Друть, подошел к блиндажу в тот момент, когда в тарантас, запряженный двумя серыми рысаками, взбиралась Татьяна Половцева. Она была в длинном синем платье, на голове под цвет платья шляпа, на руках черные, по локоть, перчатки. Рядом с ней сел Вася в форме немецкого офицера, а на месте кучера пристроился Петр Хропов. Увидав Татьяну, Яня радостно закивал ей, затем хотел подойти и поздороваться, но Громадин скомандовал:
— В путь-дорогу!
Предупрежденные пикеты видели, как рысаки пронеслись лесной, расчищенной от завалов дорогой, затем промчались полем и скрылись в деревушке.
Когда рысаки, нетерпеливо перебирая ногами и грызя удила, остановились перед школой, Татьяна глянула на дверь и прочитала: «Штаб». На крыльце стояли часовые, привалясь каждый в свой угол.
«Через них надо пройти!» — мелькнула у нее мысль, и она, выпрыгивая из тарантаса, подобрав левой рукой платье, гневно, на немецком языке, крикнула Васе:
— Лейтенант! Немедленно проводите меня к господину полковнику! — затем ринулась мимо часовых, а за ней, по-настоящему бледнея, кинулся Вася.
В бывшей директорской за столом сидел Киш. Около него еще кто-то. У полковника широкий, нависающий лоб. Глаза голубые, спрятанные под белесыми, выцветшими бровями. Он очень широк в плечах. Китель в ряде мест неумело, видимо мужскими руками, заштопан. И это заметила Татьяна женским глазом.
— Мне надо с вами поговорить наедине, господин полковник, — все так же гневно, распорядительно и напряженно произнесла она. — Прошу лишних убрать. Лейтенант! Вы тоже не нужны.
Вася попятился, скрылся за дверь, приготовив пистолет, памятуя слова Громадина: «Если Киш хоть пальцем тронет Татьяну Яковлевну, пристрели его на месте», а Киш внимательно посмотрел на Татьяну, затем криво улыбнулся, как бы говоря: «Самодурство барыньки!» — и тут же подумал: «Наверное, ее кто-то обидел: пожил с этой, нашел другую».
— Как видите, мы тут вдвоем, — произнес он.
В кабинете в самом деле, кроме них, никого не было: то, что Татьяна приняла было за людей, оказались портреты Гитлера, Геббельса, развешанные на стене справа. И она чуть-чуть дрогнула. Киш, подметив это, сказал про себя: «Нет. Не самодурство. Что-то другое», — и, положив на стол парабеллум, спросил:
— Каким языком с вами будем говорить? Этим? — он поднял пистолет.
— До какого договоримся, — ответила Татьяна, приближаясь к столу. — Я не вооружена. Вот, — она вскинула руки так, что платье обтянуло все ее тело. — И вам не стыдно говорить с женщиной, показывая на «пушку»?
— Я вас слушаю. А стыд? Что ж, мы с вами не на балу, — и Киш погладил оружие.
— Я передаю вам, — почти шопотом проговорила Татьяна, — от имени генерала Громадина: сдавайтесь.
Киш схватил парабеллум, навел было его на Татьяну, затем, помахивая им, бледнея, сказал:
— Не понимаю ваших условий.
«Ага, сдается!» — подумала Татьяна, и вслух:
— Условия простые: все вооружение передадите нам. Сами? Хотите — идите к нам, не хотите — как хотите.
— Наивно, мадам, — чуть подождав, ответил полковник. — Наивно, — подчеркнул он.
— Но… честно, — упрямо произнесла она.
— А если я вас сейчас же расстреляю? — вдруг грубо сказал он, одновременно думая: «А может, она от немцев?»
У Татьяны выступили капельки пота на розовых висках, но улыбнулась, произнося твердо:
— Я шла на это. Но если вы меня тронете, завтра от вас и помина не останется.
— Вы так и хотите?
— То есть?
— Чтобы от нас и помина не осталось. Ведь все наши семьи переписаны. И если мы сдадимся, наши семьи будут повешены, расстреляны, задушены! — выкрикнул последнее слово Киш и тише добавил: — Наивно. — Он некоторое время думал, глядя куда-то в сторону, совсем забыв про пистолет, потом раздельно, отчеканивая, произнес: — Нейтралитет. Понимаете? Нейтралитет. И помощь от нас — информация. Вот, пожалуйста, передайте генералу: на него через два дня будет наступление… и час скажу: семь ноль-ноль утра.
— Это ему известно и без вас. Что еще?
— О-о-о! — удивленно воскликнул полковник. — Вы настойчивая!..
— Мы все такие.
— Красивые?
— Да.
— Красивые, как вы? Не верю.
Татьяна задумалась. Перед ней пронеслась: партизанские становища, на которых она побывала вместе с Васей, Петром Хроповым и Гуториным; партизаны, суровые, обожженные войной, тоскующие по родным местам, стойко защищающие родину, и горестно, с хорошей завистью произнесла:
— Нет. Те красивей меня… Так что же, полковник?
Киш тоже задумался, затем сказал:
— Я к вашим услугам. Но тонко… По-женски — тонко, по-мужски — умно.
— Прошу проводить меня, — и Татьяна так же шумно покинула кабинет. При помощи Васи взобравшись на тарантас, она игриво, не для Киша, а для окружающих, улыбнулась и прошептала: — Плохо у вас: никто нас не остановил.
Полковник, склонив голову, тихо ответил:
— Да ведь у вас тарантас и кони такие же, на каких разъезжает наш шеф, генерал Вильдемут.
«А-а-а! — про себя воскликнула Татьяна. — Громадин и тут все предусмотрел». — И, неожиданно даже для себя, предложила:
— Господин полковник, садитесь рядом. Поедемте к нам.
Киш дрогнул, посмотрел на часовых, ощупал бок, отыскивая кобуру с пистолетом, затем снова посмотрел на Татьяну, а та, взяв его за руку, потянула к себе, произнося:
— Не надо. Вот так, как я, невооруженная. Садитесь.
— Только головной убор, — сказал Киш и, крупными шагами взбежав на крыльцо, скрылся в школе.
«Придет? Нет, не придет. Нет, придет. А если он сейчас выскочит и начнет палить в нас?» — мелькнуло у Татьяны, и она посмотрела на дверь школы.
Оттуда показался Киш, обеими руками прилаживая на голове картуз с горделивым околышем. И Вася, поняв все, пряча под сиденье автомат, сказал:
— Я на козликах, Татьяна Яковлевна.
— Э-э-э, родные! — с визгом выкрикнул Петр Хропов, и кони рванулись, побрякивая шлеями, колечками.
Они вырвались из деревни, оставляя за собой клубы пыли, и понеслись по равнинной долине, заросшей прошлогодней полынью и репейником.
— Э-э-э! Родные! — гикал Петр Хропов, все туже и туже натягивая вожжи.
Промчавшись километров семь, перед горкой Петр Хропов отпустил вожжи, и кони пошли вразвалку, роняя с себя хлопья пены, а он, повернувшись, посмотрел сначала на Татьяну, потом на Киша. Татьяна вся пылала румянцем, Киш, нахлобучив картуз, придерживая ее под руку, сидел иссера-бледный.
— Ну, как крещение, Татьяна Яковлевна? — спросил Петр Хропов.
— Хорошо. Очень!
— А у молодца, видно, поджилки трясутся?
— Да, затрясутся, — по-детски ответила Татьяна и звонко засмеялась; затем, повернувшись к полковнику, произнесла на немецком языке: — Даю вам честное слово, вы будете живы.
Киш некоторое время смотрел в сторону, потом сказал:
— Я солдат, к смерти давно приготовлен и не боюсь ее. Меня терзает другое — совесть.
— Совесть? — удивленно спросила Татьяна. — Совесть — это хорошее чувство… и очень хороший помощник человеку.
— Но я покинул пост.
— Покинул пост? — Татьяна снова разразилась звонким смехом, — Ну, это не совесть в вас заговорила, господин полковник. Это страх — дрянное чувство. Совесть — большой и честный советник. Она диктует человеку: люби народ, будь ему предан и, если ты получил образование, передай его народу. Вот что диктует совесть. А вы что делаете, полковник? Вам народ дал образование, а вы идете и служите, как раб, врагам своего народа. И душите его, народ свой. Пост? На каком посту вы стоите? Об этом вам совесть ничего не говорит?
— Коммунистическая мораль… далекая и чуждая нам!
— Хорошая мораль, — ответила Татьяна и, показав на дорогу, где были расставлены маленькие крестики, на которых виднелись каски, сказала: — Как вы, господин полковник, смотрите на это?
— Безразлично: то немцы.
— А мне моя совесть подсказывает другое — мне их жаль: то люди.
— Зачем же вы их бьете? — оскалив зубы, задал вопрос полковник.
— Мы вынуждены: они отравлены другой моралью — звериной.
— И тут у вас жалости нет?
— Нет. Мы вынуждены их бить: иначе…
— Око за око, зуб за зуб, — перебил Киш.
— Э-э! Нет! Это не наша мораль. Мы их бьем потому, что хотим честно жить, трудиться, работать и уважать друг друга.
Киш некоторое время молчал.
— Я это понимаю. Я это понимаю, когда сбрасываю с себя полковника и становлюсь просто человеком.
— А вы сбросьте, и останьтесь просто человеком, тогда ваша совесть вытеснит ваш страх, — Татьяна еще что-то хотела сказать, но кони рванулись, и говорить стало невозможно.
Вот и лес. На кленах крупные, ушастые листья с сизо-розовыми черенками. Сорвать бы! Пожевать бы! Ведь Татьяна так любит жевать зелень: листья, траву, молодую шкурку липы…
Кони вскоре остановились у блиндажа. Здесь, как будто поджидая их, на скамеечке сидел Громадин. Увидав рядом с Татьяной полковника, он вскрикнул:
— Ох ты-ы-ы! — и хотел было кинуться к Татьяне, но сдержался, глядя на то, как Киш выбирается из тарантаса.
— Прошу провести меня к генералу, — сказал он.
Татьяна растерянно посмотрела на Громадина — тот был в простом костюмчике, поношенном, даже помятом, — и, не зная, что делать, пролепетала:
— Полковник просит провести его к генералу.
— А-а-а. — Громадин потрогал полу своего костюмчика и сказал: — Ведите его в блиндаж Гуторина. А я сейчас, Татьяна Яковлевна. Останемся там вчетвером. — И Громадин скрылся в своем блиндаже.
Вскоре он, надев генеральскую форму и даже нацепив ордена, сначала о чем-то переговорив с Васей, спустился в блиндаж комиссара и тут за столом застал Татьяну, Гуторина и полковника. При появлении генерала все встали.
Познакомившись с полковником, Громадин, не отрывая взгляда от его лица, сразу приступил к делу. Киш передал условия, закончив тем же:
— Нейтралитет и информация.
— С паршивой собаки хоть клок шерсти. Вы это ему не передавайте, Татьяна Яковлевна, — попросил генерал и, весь улыбаясь, даже как-то светясь, сказал: — Очень хорошо. Нейтралитет — великое дело. Только пусть он пропустит через деревушку тысчонку наших партизан. Тысчонку.
Татьяна улыбнулась:
— Трудно перевести «тысчонку»… такого слова я не знаю на немецком языке. Тысячу?
— Нет. Тысяча его перепугает. Тысчонку. Вы скажите ему так… — Громадин подумал, — маленькую тысячу.
Киш, выслушав Татьяну, закивал, рассмеялся и на русском ломаном языке произнес известные ему слова:
— Хорошо, хорошо, генераль.
— Ну вот, милый-то какой! — похвалил его Громадин.
Вскоре они вышли из блиндажа, и Киш сел в тот же тарантас, а с ним вместе — Вася.
Громадин приказал:
— Доставить полковника в целости. Смотрите у меня! А дорогу завалить, — и когда кони тронулись с места, он добавил: — Ничего мужик. Совсем бы его к нам, — и, вдруг встрепенувшись, потряс слабенькие, почти детские плечи Татьяны. — Молодец! Вот молодец… не знаю, как сказать! Ну, иди отдыхай. Потом поговорим, — и с восхищением посмотрел в глаза Татьяны, но та потускнела, как иногда от ветра тускнеет лампа, и снова вспыхнула:
— А письмо? Письмо, Кузьма Васильевич? Я ведь обещание выполнила, а вы? — с легким упреком закончила она.
— Письмо? Письмо сегодня же пошлю. Непременно. А как же? — и тут же с тоской, с какой иногда отец отправляет любимого сына в дальнее плавание, подумал: «Отошлю — муж получит и скажет: давай жену ко мне, домой. А там, глядишь, жена потребует мужа-партизана. По-человечески, конечно, это надо, но ведь перед нами враг лютый… да и стоит еще на нашей земле. Ишь-ишь-ишь, чего захотели! Домой! Тоже, нашли дурачка… Надо ее зарядить, вот что», — он снова глянул в глаза Татьяны и предложил ей осмотреть партизанское хозяйство. — А отдохнете потом.
— Да я за эти два месяца все уже осмотрела.
— Без меня? А теперь со мной.
День был тихий.
Леса и травы стояли недвижно, а просторы меж деревьев словно залиты свинцом.
«Так бывает перед грозой, — подумала Татьяна, и ей впервые захотелось сесть за полотно и писать. — Вот это нарисовать — перед грозой. Партизанское становище перед грозой. Они мне хотя и не говорят, но я вижу и чувствую: все перед грозой. Разве пойти к Васе и попросить его, чтобы достал краски и полотно? Ведь это, наверное, можно», — она хотела было так и поступить, но впереди шел генерал, что-то нескладно напевая: у него не было слуха.
И Татьяна шагала за Громадиным по тропе, мимо партизанских землянок и шалашей, сооруженных на скорую руку. Всюду висело белье — серое, застиранное, стояли огромные железные баки, под которыми пылали костры. Кое-где на привязях бродили козы. Иногда из землянок, шалашей выглядывали мужчины или женщины. Громадин как будто не обращал внимания, но Татьяна видела, как партизаны смотрели на него доверчиво, восхищенными глазами, и думала: «Ну, эти пойдут за ним в огонь и воду».
Вдруг Громадин круто повернулся и, показывая на коз, сказал:
— Это индивидуальное владение: козы. Но есть и свое — общее. Пойдемте-ка посмотрим на наших свинок. Вот сюда, — и стал спускаться в глубокий блиндаж-свинарник. Не успел он открыть дверь, как послышался окрик:
— Ноги! Ноги! Эй!
— Ух ты! — поспешно отступая, пробормотал Громадин, а когда вышла свинарка — дородная басовитая женщина, Громадин, топчась в ящике с известью, в полушутку сказал:
— Что ж это ты на меня кричишь: я же генерал!
— И генералу ноги надо травить: зараза на всякие подошвы пристает.
— А-а-а! Это точно. Ну, кажи своих ребятишек. Кажи мне и вот Татьяне Яковлевне.
В длинном узком свинарнике горел электрический свет. В клетках на соломе лежали поросята — розовые и жирные. Войдя в одну из таких клеток, генерал нагнулся и начал похлопывать поросят по задкам. Те встревожились, забегали; завизжали, но вскоре приблизились к ласковым рукам, развалились, как бы говоря: «На, чеши!» И генерал, почесывая за ушками, похлопывая ладошкой по жирным задкам, приговаривал:
— Ух, дьяволята! Каких Васена вырастила! Ай да Васена!
В эту минуту раздался басовитый голос Васены:
— Генерал, уходи: мамаши идут.
Дверь отворилась, и в свинарник потянулись одна за другой свиньи-матки. Было их штук шестнадцать, и все они крупные, жирные, золотистые, с отвислыми сосками. Входя, они поднимали морды и издавали тревожное хрюканье, как паровозики, а тут, в свинарнике, поднялся такой визг, что матери захрюкали еще громче. Громадин расхохотался:
— Вот! Окороковый концерт!
Вскоре свиньи-матки разбрелись по клеткам, и поросята, каждый отыскав свой сосок, успокоились. Обходя клетки, Громадин произнес непонятное для Татьяны:
— На одних нервах далеко не ускачешь!
Татьяна недоуменно посмотрела на него.
Привыкнув отдавать распоряжения, которым подчинялись беспрекословно, Громадин, узнав от Васи, как себя вела у Киша Татьяна, не мог ей с откровенной резкостью сказать: «На нервах держалась» и все искал, как бы все это передать, но в более мягкой форме. Посмотрев на поросят, свиней, он вдруг сказал:
— Сегодня в ночь все это пойдет под нож.
— Почему? — спросила Татьяна.
— Догадаться надо, — раздельно подчеркнул он. — По паре оброненных фраз надо уметь догадаться. Подумай, почему я так сказал. Что, свадьбу, что ль, затеваю или чумы боюсь! Почему? Вот догадайся, — и, чуть подумав, мягко добавил: — Знаю, как вела себя у Киша. На нервах держалась. А нужны разум, расчетливость. Надо уметь играть. Артисткой быть. Поняла? Как говорят, все свои чары пустить в ход. Ты ведь у нас не истеричка, а крупный работник. Генерал — тебе цена, если не больше. А ты как себя вела? Девчонка! Я бы на твоем месте Киша ласково, приветливо обкрутил. Во-первых, попросил, чтобы доложили, а сам к окну и глазки в уголок. Вот, например, — он, кокетничая, смешно скосил глаза. — Киш увидел бы и сейчас: «Мадам, ко мне немедленно». «Позвольте, мадам, ручку поцеловать». «Ах, мадам! Садитесь, мадам!» А тут он сразу за револьвер? А ты ему тоже хлоп: «Генерал Громадин предлагает сдаться». Хорошо, что на такого нарвалась! А другой бы бах из револьвера в лицо… и мы плачь: какая женщина погибла! Играй, милая! Вон учись играть у Васи. При тебе ведь он в Ливнах-то был. Как играл! К самому главному карателю в денщики затесался.
— Я восхищаюсь им.
— Восхищаться легко: это каждый может… а вот учиться — дело трудное. Ну, догадалась, почему я сказал: «Под нож пойдут»?
— Нет.
— Подумай… и утром мне скажи. Разгадай. А теперь вот что: немецкий ты знаешь хорошо. Очень славно. Так я тебя, Васю и Петра Ивановича Хропова направлю в Германию. Это не прогулка, а война, и очень большая. Я бы пустил тебя под твоей фамилией, но ведь ты в Ливнах вон какого пса убила, и фамилия твоя им, конечно, известна. Так будешь ты, ну, например, Татьяна Яковлевна Егорова, что ли… и еще — певица, например! Петь-то умеешь?
— Нет. Я художник.
— Ага! Еще лучше! Еще лучше! — обрадованно воскликнул Громадин. — Рисуй их! Они на это падки. Задание: сообщай о настроениях всех слоев населения. А разведкой займется Вася. Кстати, он поедет, переоденется в форму немецкого офицера… жених твой.
— Но он же моложе меня. Кто поверит?
— Ничего, Особая, дескать, у тебя страсть. Ничего. А без жениха они тебя затреплют, офицеры. Готовьтесь к свадьбе… увидишь по ходу дела — устрой свадьбу, да настоящую. Учись драться с врагом всеми мерами, дорогая моя! Играй! Ну-ка, покажи, как ты ненавидишь!
Лицо Татьяны вдруг дрогнуло, посинело, губы затряслись.
— Я ненавижу… я ненавижу их!
— Кого?
— Всех их… фашистов!
— Молодец! Выйдет дело, — успокаивающе произнес Громадин. — Но эго ты сказала искренно, а надо играть. Ведь не бухнешь же ты им прямо в лицо: «Я ненавижу фашистов». Ты «фашистов» держи в уме, а говори «большевиков». Поняла? Вот это будет игра. Ну, иди. Утром встретимся.
Татьяна не спала.
Всю ночь лил дождь, Он лил заходами: стихнет и вдруг снова примется, хлеща потоками по крыше блиндажа. Таких заходов она насчитала четырнадцать, и ей казалось, что на улице настоящий потоп: несколько раз слышала, когда дождь стихал, как у выхода землянки кто-то плескал водой и однажды даже крикнул: «Егор! Рой канаву, не то утонет наш генерал». А генерал лежал на своей широкой кровати, тихо посапывал, словно держал в зубах трубку, стараясь распалить ее.
Татьяна осторожно, чтобы не потревожить Громадина, переворачивалась с боку на бок на постели эа занавеской или вставала, садилась на табуреточку, все думая о том же, о чем думала и весь вечер.
Германия? Что такое Германия?
Татьяна представила себе, что там все люди такие же, как Ганс Кох.
«Как он тогда мне показывал коронки от зубов… золотые, платиновые! Как восхищался! Убьет человека, стащит коронку с зубов и к себе в коробочку, фу-у-у! У меня и сейчас тошнота, а он радовался. Лишь бы нажить золото, вещи. Убить человека за вещь? Можно. Уничтожить свою мать за золото? Можно. Кох однажды, хвастаясь, чуть не пел: «Музыка!.. Золото — вот музыка». Коля мне говорил: «Капитализм посеял…» Что? Ах, да, скверну на земле. Так вот она какая, скверна! И еду я в Германию, а там мне надо играть, как сказал генерал. Играть и догадываться. Ну, например, «пойдут под нож». Почему? Помоги мне, Коля. «Свадьба или чума», — вспомнила она слова Громадина и рассмеялась. — Какое чудное сочетание слов: «свадьба или чума»!»
Так, не разгадав намека Громадина, она на заре и заснула. Но вскоре, разбуженная Васей, проснулась. Генерала на кровати уже не было, а через маленькое окошечко в блиндаж било светлое, омытое дождем солнце. Вася, одетый в костюм немецкого лейтенанта, был необычайно суетлив и весел.
«Мой жених!» — мелькнуло у нее, а Вася уже говорил ей о том, что следует надеть то же самое платье, в котором она ездила к Кишу, ту же шляпу, те же туфли и перчатки; что она бежала с Поволжья, жила в Баронске, переименованном потом большевиками в Марксштадт; что с Васей они встретились совсем недавно.
Она оделась, посмотрела на свой уголок, завешенный простынями, на кровать генерала, на стены блиндажа и, отвесив низкий поклон, не в шутку сказала:
— Ну! Прощайте!
У блиндажа стоял тот же тарантас, запряженный теми же серыми рысаками, и на козлах сидел тот же Петр Хропов, но в простом крестьянском одеянии. На задке тарантаса привязаны чемоданы, ящик для красок и какие-то свертки.
— А это что? — спросила Татьяна, показывая на свертки.
— Да ж картины, ваша милость, — по-крестьянски окая, улыбаясь во все лицо, ответил Петр Хропов.
— Хоть бы показали мне их! Ведь они не мои. А каждый художник рисует по-своему.
— Не разберутся, Татьяна Яковлевна, — ответил Вася, помогая ей переступить дождевую лужу.
В эту минуту из блиндажа Гуторина вышли генерал и комиссар. У Громадина лицо пасмурное, помятое, испещренное резкими морщинами: казалось, он перед этим плакал в неутешном горе. Знал он, на какое опасное дело едет Татьяна, и по-человечески ему было жаль ее. Но ему было известно: в военном деле, как и во всяком, отступать нельзя. Подойдя к Татьяне, сказал:
— Все инструкции у Васи и Петра Ивановича. Они в пути вам, Татьяна Яковлевна, все перескажут. Ну, поцелуемся! — Они поцеловались, и Громадин строго крикнул: — Пошел! Пошел! Нечего топтаться на месте! А впрочем, — уже улыбаясь, спросил он Татьяну, — догадалась, почему под нож?
Она неожиданно даже для себя произнесла:
— Снимаетесь вы отсюда.
— Кто сказал?
— «Под нож», — уже задорно, радуясь тому, что отгадала тайну, и видя по глазам Громадина, что это так, сказала Татьяна.
— Молодчина! А теперь в дорогу. Петр Иванович, и ты, Вася, без нее не приезжайте ко мне. Повешу! Поняли?
Те враз оба кивнули головами. Петр Хропов натянул вожжи, и кони ринулись вперед, разбрызгивая во все стороны теплую, разжиженную ливнем грязь. Вскоре кони промчались по той же лесной дороге, снова расчищенной от завалов. И опять пикеты видели, как кони вырвались из леса, пронеслись полем и далеко в деревушке на пригорке остановились около штаба.
Вася спрыгнул с тарантаса.
— Минутку, Татьяна Яковлевна. Мне нужен полковник Киш, — и взбежал на крыльцо. Путь ему преградили часовые, скрестив перед ним автоматы. — Срочное дело до полковника! — крикнул он на немецком языке, разводя перед собой скрещенные автоматы, с презрением глядя на венгерских солдат. — Прочь! — еще кинул он и шагнул в школу.
В кабинете за тем же столом сидел Киш, сморщенный и злой, но, увидав Васю, поднялся, улыбнулся, произнося:
— А я думал, немцы. Поразительно: хотят наших солдат сделать своими союзниками, а обращаются, как с собаками. Чем могу служить, господин лейтенант?
— Разрешите доложить, господин полковник, — по всем правилам военного устава начал Вася, — генерал сообщает, что сегодня, ровно в двадцать два ноль-ноль, партизаны двинутся к вашей деревне. Генерал приказал очистить деревню от солдат, чтобы партизаны могли беспрепятственно пройти по улице. Отведите своих солдат на маневры, километра за четыре отсюда. Там, где березовая роща.
— Тысяча партизан?
— Маленькая тысяча, — и Вася, подражая Громадину, показал кончик пальца. — Все, господин полковник. Разрешите итти?
— Вполне, — ответил Киш, опуская голову, глядя в стол, но когда Вася круто повернулся, ударяя каблуками, полковник спросил: — А-а-а! Послушайте. Вы вернетесь обратно?
— Нет.
— А куда?
— Нейтралитет, господин полковник.
— Но и полная информация?
— Это обещали вы: нейтралитет и полную информацию, господин полковник, — сдерживая смех, ответил Вася.
— Прошу без шуток, господин лейтенант, — с грустью произнес Киш, шагая за Васей. — Я ведь на костре.
— Так уберите его… костер, — посоветовал Вася так просто, как будто дело шло о пустяках.
— Ага! — воскликнул Киш, выйдя на крыльцо и увидав в тарантасе Татьяну. — Здравствуйте! Здравствуйте! — прокричал он.
Татьяна улыбнулась ему, кокетливо помахала рукой и с отвращением подумала: «Играю! Ах, Коля, Коля!»
Пара коней снова взяла в рысь, унося Татьяну, Васю и Петра Хропова в неизвестность.
Как только пара рысаков скрылась в зелени леса, Громадин вызвал к себе в блиндаж начальника особого отдела Пикулева, человека еще ниже ростом, чем Громадин, похожего на мальчика с бородой. В первую встречу, больше года тому назад, Громадин, глядя сверху вниз на Пикулева, не без злорадства сказал:
— Э-э-э! А я думал, ниже меня и людей на свете нет! А вишь ты!
Пикулев вскинул на него большие, навыкате, глаза:
— Знаете, товарищ генерал, как на такое ответил Наполеон: «Вы хотя и выше меня, но я могу вас на голову укоротить».
Громадин даже растерялся, потом сердито проворчал:
— Так вы что ж, укоротить, что ль, хотите меня? Эдак, милый, я бы всех партизан укоротил: все выше меня. Чего мелешь? Молола!
— Шутка, товарищ генерал, — бледнея, добавил Пикулев, и только тут Громадин заметил, что маленький рост — самое больное место Пикулева, а потом он узнал и целую драму.
Несколько лет тому назад Пикулев влюбился в девушку, очень добрую, тихую, но ростом гораздо выше его. И она полюбила его. Потом они поженились… и с первого же шага началось то, чего Пикулев не ждал. В загсе, регистрируя их брак, женщина украдкой улыбнулась, а когда они выходили из помещения, кто-то вслед кинул:
— Хрулек какой, а она — вон она какая: большому мужику под стать!
Она, его Елена, рассмеялась по-доброму, по-хорошему, а он весь вспыхнул, засовестился, хотел было взять ее под руку, потянулся к ее руке — и опустил свою. Тогда она сама взяла его под руку и вывела на улицу. Отсюда они направились к фотографу. Как же, положено сняться! И Пикулеву казалось, все смотрят на него и на нее и все улыбаются. У фотографа повторилось то же самое, что и в загсе. Фотограф, мужчина крупный, с жирным загривком, сначала улыбнулся легонько, а когда они встали перед аппаратом, он улыбнулся уже открыто и сказал:
— Вам бы лучше сняться так: вы, молодой человек, сядьте на стул, а вы, барышня, стойте. Или наоборот. Так менее заметна разница в росте. Понимаете? Не то карикатура!
С тех пор Пикулев перестал появляться в городе вместе с женой. Они встречались только дома. Чтобы казаться старше и мужественнее, он отрастил бороду, но и это не спасло дела: червяк забрался в сердце и точил, точил его. С таким червячком на душе и отправился он на фронт, да не просто на фронт, а вот сюда — в Брянские леса. И когда опустился на парашюте, партизаны встретили его радостно и, совсем не желая оскорбить, прокричали:
— Ну-у! Такого парашюту легко держать!
А тут еще при первой же встрече и генерал: «Э-э-э! А я думал, ниже меня и людей на свете нет! А вишь ты!»
И сейчас, когда Пикулев вошел в блиндаж, Громадин улыбнулся, однако прикрывая лицо ладошкой, будто от бьющего через окошечко солнца, спросил:
— Ну как, майор, жена пишет?
— Пишет, товарищ генерал, — быстро ответил Пикулев, настороженно глядя в глаза генералу. — Пишет. Родила. Сына.
— Эх! Поздравляю! Значит, воина принесла. Поздравляю. Поздравляю. Я бы тоже радовался. Но… чего нельзя, того нельзя. Ну, давай выкладывай, что нового?
Пикулев и, разумеется, Громадин знали, что гестаповцам известно все: сколько партизан, какие блиндажи, сколько винтовок, автоматов, пушек, снарядов и даже не только свиноматок, но и поросят. Гестаповцам были известны фамилии приближенных генерала и даже то, что та самая Татьяна Половцева, которая в прошлом году убила Ганса Коха, уничтожила солдат, подожгла село и увела всех жителей в Брянские леса (это они уже подавали преувеличенно), тоже находится у Громадина. Одним словом, им многое было известно.
— Всё знают, — закончил Пикулев. — Одно им неизвестно — кто муж Татьяны Яковлевны. — Громадин в этот миг навострил уши и даже потянулся. — Муж Татьяны Яковлевны, — сделав короткую паузу, продолжал Пикулев, — находится под Орлом в армии Анатолия Васильевича Горбунова.
— Ну вот! Вот ведь как! — воскликнул Громадин и про себя добавил: «Значит, я прав. Зачем записку посылать, когда он рядом? Да и туда я ее не пошлю: еще скорее жену вытребует», — и произнес: — Значит, гестапо больше вас знает?
— Да нет, почему же! И мы всё знаем, — теребя бородку, сказал Пикулев.
— Ну да? — легонько подковырнул Громадин, уже зная обидчивость и вспыльчивость Пикулева.
— Точно, товарищ генерал. И мне известно, где и какие немецкие части стоят, из кого они — из немцев, венгерцев, шантрапы, набранной во Франции, из бельгийцев. Знаем мы всё это, товарищ генерал.
И знаем еще другое: завтра, в семь ноль-ноль, собираются ликвидировать нас попутными частями.
Гестапо всеми мерами и всеми средствами, а главное — под страшными пытками вербовало шпионов и засылало их в партизанские отряды. Но почти все такие «шпионы» приходили к Громадину и, рыдая, рассказывали, как их пытали, принудив служить гестапо, и с какой целью послали в партизанские отряды. Громадин, выслушав, пускал в ход «противоядие»: проверив такого «шпиона» в боях с немцами и видя, что такой-то дрался отлично, он вызывал его к себе и говорил:
— Вот что, надо искупить свое преступление. Под пыткой или не под пыткой, однако слово дал… а надо было умереть — и молчать. Кровью искупи свою вину перед родиной. Не то мы тебя за стол победы не посадим, а она не за горами.
Добровольцев-шпионов Громадин приказывал расстреливать, а вот таких — «принужденных» — вызволял, проверяя в боях, и однажды, вызвав Пикулева, сказал ему, почесывая за ухом:
— Вот что, майор. Эти «принужденные», которые хорошо дрались, пускай служат гестаповцам.
— То есть как это?
— А то есть вот как… Это, конечно, важно — разведка, контрразведка. Но важнее всего сила. К примеру, выйду я на богатыря драться и знаю: руки у него — силища, плечи — силища. Все знаю, а однако он меня придушит.
— Но вы можете на него с пистолетом, товарищ генерал.
Громадин задумался, затем сказал:
— Да ведь и он может с пистолетом. Вон у нас какой пистолет под Орлом! Попробуй, перешиби!
— Речь-то не о том, что под Орлом… О нас речь.
— О нас? Верно. Так вот и рекомендую я, — голосом приказа произнес Громадин. — Этим, которых мы тут испытали, скажи: «Служи немцам, то есть вид такой делай. Передавай им все, что я тебе позволю, но тащи оттуда и мне абсолютно все. А главное — вскрывай тех, кого мы еще не знаем. А они среди партизан, безусловно, есть. Путай у немцев карты».
Сегодня Громадин решил окончательно спутать карты. Три дня тому назад, еще из Москвы, по радио он приказал никого за партизанскую черту не выпускать и не впускать. И сейчас спросил Пикулева:
— Твои все дома, майор?
— Многие дома, а иные там… не вернулись. Не понимаю, почему такой приказ — не выпускать и не впускать.
— Ничего. Скоро поймешь. Так дома они у тебя, «принужденные»?
— Большинство — да.
— Ты мне из них роту организуй, — и на недоуменный взгляд Пикулева ответил: — Кровью ведь надо преступление смывать. Кровью! Думаешь, жестоко?
Вечером Громадин, Гуторин и Иголкин произвели смотр отобранных партизанских отрядов. Партизаны были молодые, загорелые, улыбающиеся, хорошо обуты, вооружены. Они стояли на лесных полянах. Тут же виднелись пушки, минометы, пулеметы, подводы с продовольствием. Осмотрев отряды, Громадин, довольный, предложил:
— Тронемся, — и, повернувшись к Иголкину, добавил: — Я-то вернусь. Провожу немного и вернусь: завтра ведь, в семь ноль-ноль, надо гостей встретить.
И когда чуть стемнело, колонны двинулись по той же дороге, по которой утром умчались рысаки, увозя Татьяну, Петра Хропова и Васю.
Впереди шли те, «принужденные», под командованием Масленицы, за ними тянулись пушки, за пушками, как река, колыхались остальные отряды.
Часа полтора тому назад Громадин вызвал к себе Масленицу, сказал:
— Тебе управлять «принужденными», и тебе же с ними встретить первый огонь. Верю в тебя: не дрогнешь, умрешь за родину.
Ровно в десять вечера голова колонны вступила в деревушку на пригорке, где разместился штаб полковника Киша, и первыми в школу вошли Громадин, Гуторин, Пикулев, Яня Резанов, за ними четыре бойца, вооруженные автоматами.
Киш встал перед генералом, стукнул каблуками, но тут же тревожно улыбнулся, видя, как тот положил руку на телефонный аппарат. Киш на венгерском языке сказал:
— Не понимаю, генерал, почему такая охрана? Ведь нейтралитет?
Гуторин, немного знавший венгерский язык, перевел слова Киша примитивно и просто.
— Нейтралитет, нейтралитет! — ответил Громадин и покачал головой, как бы говоря: «Убивать не собираемся», — затем подал руку полковнику.
Киш успокоился и стал смотреть в окно. Так они все минут двадцать сидели молча, следя за тем, как движется по улице что-то серое, колыхающееся. Под конец полковник с возмущением сказал:
— Ведь это не тысяча… а больше! Гораздо больше!
— Чего эго он? — спросил Громадин Гуторина.
— Говорит, тысчонка-то больно большая.
— А-а-а! Такая она у нас, — Громадин, посмотрев на часы, проговорил: — Уж двадцать семь минут, как мы вступили в деревушку. Большая часть прошла по улице. Та-ак, комиссар. Ты, Яков Иванович, веди, а вы, комиссар, командуйте. Благословляю. Рушьте по дороге все. Я встречу «гостей» и перелечу к вам. Найду. Да-а. Кстати, захватите-ка и этого молодчика с собой: потом благодарить нас будет, а здесь гитлеровцы завтра же ему голову отвернут. Нам же он пригодится: знает военное дело. И еще: венгерцы-то стоят там, у березовой рощи? По пути вам. Разоружите-ка их, товарищ комиссар!