Значение места действия в связи с игрой го нельзя недооценивать. И роман Кавабаты – с его пристальным вниманием к окружающей обстановке – яркое тому доказательство. Это внимание рождается из двух противоположных потребностей, которые в итоге составили славу произведения: с одной стороны – верность истории, хроника в ее самом ортодоксальном понимании, точная до такой степени, что некоторые страницы книги едва ли не дословно следуют репортажам, которые сам писатель составлял годами ранее; с другой – углубление в связи и взаимодействия меж явлениями и персонажами, рефлексия, граничащая со сплином, но при этом совершенно необходимая, чтобы хоть как-то приблизиться к пониманию психологии целой эпохи. Неслучайно уже на первой странице романа автор задерживает взгляд на приморском курорте Атами, самом знаменитом месте отдыха для жителей Токио, расположенном в сотне километров от столицы. По-средиземному лазурное море, изумрудно-зеленые горы, мягкий климат, несмотря на то что зимой те горы часто покрываются снегом. Именно в Атами главный герой приезжал каждый год в надежде спастись от ледяных зим столицы. Именно в Атами он испускает последний вздох. Он, Хонъимбо Сюсай, мастер го, давший название роману. Известие о его смерти появляется в начале книги и на ее последних страницах, создавая тем самым кольцевую композицию повествования, символизируя конец самой игры, которой Сюсай посвятил всю свою жизнь. Но это также и символ тихого угасания усталого, ожесточенного, больного человека, явно не готового приспособиться к новым временам. И пред этим человеком Кавабата, а вместе с ним и рассказчик, за которым он скрылся, избрав имя Урагами Акио, испытывает великое восхищение – за его необычайное мастерство игрока в го, но также и чувство привязанности – за его слабости, а подчас и недостатки.
Вот на таких эмоциях и заканчивается роман: последний, до жалости пронзительный образ мастера незадолго до его смерти, образ, сохранившийся в памяти рассказчика: иссохший, худой человек, в чьем теле не осталось и следа того величия, какое отличало его в лучшие годы, когда он сражался с соперниками. Образ немощного старика, почти не способного стоять на ногах: за стеклянной дверью гостиницы «Урокоя», где он тогда снял номер, Сюсай смотрит вслед удаляющемуся Урагами.
Мастер предложил пообедать и поговорить, но я сказал, что сегодня очень холодно; в другой раз, когда будет теплее, я с удовольствием приглашу его в ресторанчик Дзюбако или Тикуё. Мастер любил поесть жареных угрей. Снег в тот день так и искрился*.
Атами служит лишь обрамлением для истории, чья суть – прощальная партия мастера – разворачивается в другом месте. Отеля «Урокоя», где 18 января 1940 года скончался Сюсаи, ныне не существует. Он был разрушен американскими бомбардировками, затем отстроен заново, но, видимо, не сумел соответствовать новым требованиям времени и вскоре попал под неустанный каток обновления. Славу же этому месту по-прежнему приносит горный источник – «горячая вода Косавы». Удивительное зрелище, когда из скал вырывается обжигающий пар. С его помощью, благодаря предусмотрительно оставленной для посетителей сеточке, можно сварить яйцо вкрутую. Разумеется, общий облик города разительно отличается от описанного Кавабатой – тогда он был явно более «японским», нежели сегодня. С 1976 года Атами назначили побратимом Сан-Ремо из‑за сходства их природы и климата. А нам же, когда мы отправились туда в классическую воскресную поездку из Токио, он напомнил Монте-Карло со своей мариной – пусть и более скромной, чем в княжестве – это видно и по размерам, и по уровню судов, что там швартуются, – но все же словно бы намекающей на элитарный туризм. Вдоль набережной выстроились пальмы, а отели и жилые комплексы громоздятся друг на друге, карабкаясь по крутому горному хребту во имя священного принципа: с террасы непременно должно быть видно море. Однако же чисто японские черты город вновь обретает в связи с чествованием писателя Коё Одзаки и его самого знаменитого, хоть и незавершенного произведения – «Золотой демон» (Konjiki Yasha). Празднество в честь Коё Одзаки, проводившееся в 1940 году, как, впрочем, и сейчас, семнадцатого января, только что завершилось, когда пришла весть о кончине Хонъимбо Сюсая. Кавабата замечает, что день этой смерти отныне стал «днем, который жителям Атами легко запомнить». К тому же эта дата возвращает нас к «яркой луне января, сияющей над заливом Атами» – той самой луне, что с высоты взирает на знаменитую сцену «Золотого демона», где Омия и Канъити, двое влюбленных, встречаются в последний раз. Они обречены на разлуку, потому что Омия согласилась выйти за другого. Девушка просит у Канъити прощения, но тот с горечью и жестокостью отвергает ее, произнося ставшие знаменитыми горестные слова:
Запомни, что я скажу тебе. В будущем году, в этот же месяц и в эту же ночь, слезы мои затмят луну. Где бы я ни был, я буду ненавидеть тебя и рыдать, как рыдаю сегодня.
Но одних слов мало, и Канъити с силой отталкивает Омию, распростертую у его ног. Этот выразительный жест стал даже более знаменит, чем его гневная тирада. Канъити прекрасно сознавал, что был предан из‑за своей бедности, и позже он сполна утолит жажду мести, став ростовщиком и сколотив огромное состояние. Но жизнь его, как и жизнь Омии, навсегда останется в тени того жеста, что превратился в символ страстной и несчастной любви. Именно любви, а не бытового насилия, как можно было бы подумать. В Атами же посчитали, что одного лишь празднества по этому поводу мало, и решили увековечить эту сцену, установив бронзовую статую, так что теперь каждый может рассмотреть, обсудить и сфотографировать, как гэта юноши ударяет по колену барышни. Творение скульптора Косэй Татэно размещено в самом центре набережной, в важном для туристов месте, недалеко от того самого участка, ныне именуемого «Сосной Омия», где, как полагают, Кё и поместил эту драматическую сцену.
Для более утонченных литературных воспоминаний в Атами существует своя Гинза – названная в честь роскошного токийского квартала. На этой приморской улочке нет бутиков высокой моды или престижных брендов, а металлические навесы, укрывающие пешеходов от дождя и солнца, скорее выдают безошибочный провинциальный шарм. Но все же для Атами это главное сосредоточение магазинов и заведений, куда интеллектуалы, особенно с 1930‑х по 1950‑е годы, приходили осмысливать эпоху Сёва. Многие из сохранившихся ресторанов и киссатэн гордятся своей историей и знаменитыми посетителями. Старейшее заведение, основанное в 1918 году и размещенное в деревянном здании с крышей, напоминающей храмовую, – кондитерская «Хонкэ Токиваги». Ее витрины ломятся от сладостей, а фирменное лакомство – традиционный ёкан, который производят в разных цветах в зависимости от времени года. «Бонне» – самый изысканный местный кофейный дом, неизменно радующий посетителей с 1952 года. Среди ресторанов, ставших невероятно популярными местами встреч сразу после войны – отчасти потому, что они предлагали экзотические для местных жителей блюда вроде гамбургеров и рагу, – наиболее знаменит «Скоттс». Он и сегодня не теряет популярности, и мы тому свидетели: признаемся, нам хотелось отведать там шедевры кельтской кухни, но нас остановила очередь, сулившая как минимум два часа ожидания.
Если Атами является своеобразным природным фоном для романа Кавабаты, то сама же партия старого мастера, разбитая на полтора десятка «встреч», в каждой из которых делалось лишь несколько ходов, проходит в других местах. Торжественное ее открытие состоялось в Токио, в одном из центральных дворцов – Кёкан: именно его организаторы сочли наиболее подходящим для придания событию медийного веса. На первой, во многом чисто формальной встрече, сыграли всего два хода. «На следующий день продвинулись лишь немного, дойдя только до двенадцатого хода». То был июнь, сезон дождей – душный и тяжелый. Перебравшись в курортный Хаконэ, организаторы и там провели несколько встреч, пока в середине августа врачи не отправили Сюсая в клинику. Уже и до начала матча его здоровье было весьма шатким. Игра возобновилась осенью, на этот раз – в Ито, на полуострове Идзу, чуть южнее Атами, и завершилась 4 декабря 1938 года. Таким образом, партия длилась шесть месяцев с бесконечными – и потому изматывающими – паузами. Пустота решительно преобладала над наполненными, активными, динамичными моментами. И это господство пустоты, кстати, перекликающееся с самой природой го, в конечном счете стало тем, что больше любых возможных действий передало ощущение конца эпохи.
Само собой, прощальная партия была чем-то большим, чем рядовой турнир. Начиная со времен Хонъимбо Сансы и вплоть до эпохи Сюсая мэйдзины, обретя титул, более не должны были «доказывать» свое мастерство; когда же бремя обязательств и известности становилось невыносимым, они уходили на покой, можно сказать, в «отставку», подобно императорам. Но тот турнир, хоть в нем и участвовал мастер, которому никакие победы уже, казалось, были не нужны, с каждой новой встречей обретал все большее значение. По крайней мере, с точки зрения Кавабаты, взиравшего на описываемые события спустя многие годы, последняя игра Сюсая стала неким поворотным моментом для го как явления, укорененного в самой душе Японии. Если дать волю состязательному азарту и оценивать мастерство, опираясь лишь на примитивную логику побед и поражений, – размышляет Кавабата, – харизма мэйдзина мгновенно утратит свой метафизический смысл. Однако таков он – дух времени: хочешь не хочешь, а в мир го уже проникли веяния западных политико-социальных концепций, и эта эволюция грозит обернуться истинной революцией. Кавабата углядел в текущих событиях окончательный крах феодализма, зиждившегося на жестких, незыблемых иерархиях и столь же незыблемых привилегиях. Крах, что расчищает пространство для новых правил и новых принципов, включая и идею о том, что перед гобаном все должны быть равны. То было время, когда под сомнение ставилась не система данов или форы, но идеологическая основа этой системы.
Вот и организаторы прощальной партии не остались безучастными к новым веяниям, и их рупором стал оппонент Сюсая – Китани Минору, которому Кавабата в романе дал вымышленное имя Отакэ. Смысл партии и ее исхода от появления соперника из новой, можно сказать, эпохи в корне поменялся. В случае поражения прощание мэйдзина превратилось бы в унижение. Для его противника же, по спортивной логике ставшего претендентом на звание мэйдзина, возможная победа представляла собой нечто вроде возведения на престол. По меньшей мере она перевернула бы страницу в книге истории го и открыла бы главу о борьбе за звание титула мэйдзина. Выходит, оба противника оказались скованы исторической ответственностью. По крайней мере, таковой представляется точка зрения Кавабаты.
Отакэ сражается самостоятельно – на свой страх и риск. Но при этом он сражается с ним не как частное лицо, а как представитель нового поколения профессионалов, как наследник всей истории игры в го.
Урагами произносит пространную речь, чтобы убедить Отакэ не бросать партию, когда молодой игрок оказывается доведен до отчаяния «капризами» Сюсая – теми самыми привилегиями, которые в прошлом не только терпели, но даже и почитали. К примеру, Сюсай с гордостью воспользовался своим привилегированным положением во время предыдущей партии в 1933 году против игрока китайского происхождения – У Цинъюаня, более известного под своим японским именем Го Сэйген, – в то время еще совсем юного, но которому, однако, суждено было стать самым выдающимся мастером второй половины XX века.
Если в «Мастере игры в го» внимание Кавабаты сосредоточено на Сюсае, если Отакэ играет ключевую роль в структуре романа, будучи тем, кто задает ход игры, то Го Сэйген лишь на первый взгляд кажется менее значительной фигурой. В конечном счете писатель испытывает понимание и уважение, если и не сочувствие ко всем троим. А к Го Сэйгену он, кажется, питает особую симпатию. Когда во время перерыва в прощальной партии Урагами навестил Сэйгена в санатории, где тот находился на лечении, он вспомнил, как много лет назад видел его за игрой против Сюсая и был поражен его обаянием.
Шесть лет назад, в 1932 году, вместе с Наоки Сандзюго мы смотрели игру У Цинъюаня против мастера на двух камнях форы, проходившую в парке Данкоэн в городе Ито. У Цинъюань был одет тогда в темно-синее кимоно в белый горошек с узкими рукавами. Его руки с длинными пальцами, нежная кожа на шее напоминали утонченных, печальных дочерей из аристократических семейств. Сейчас к прежнему впечатлению добавилось ощущение достоинства, которое бывает у молодых монахов из аристократов. В форме головы и ушей угадывалась порода, но сколько-нибудь заметных примет гениальности не было.
Ту партию выиграл Сюсай – благодаря гениальному ходу, который, возможно, подсказал ему ученик. Поползли слухи о нарушении игровой этики, и именно это подозрение впоследствии дало веские аргументы тем, кто требовал введения строгих, не подлежащих манипуляциям правил. Так, во время прощальной партии было установлено правило, запрещающее игрокам покидать место проведения игры, и уж тем более возвращаться домой. Правило, которое, по словам Урагами, становится «бесчеловечным», если применять его к пожилым сердечникам вроде Сюсая. Тот, в свою очередь, потребовал к себе снисхождения, что звучало как просьба об особых условиях и, в некотором смысле, как попытка сдержать наступление нового времени, олицетворением которого являлись и Отакэ, и медийная машина, крутящая деньги. Машина, одним из винтиков которой, кстати, был и сам Урагами. Машина, готовая принести в жертву своих же кумиров – лишь бы разрекламированное событие не обернулось жалким провалом.
Отакэ и Сюсай – небо и земля, два противоположных полюса. Мэйдзин играет стремительно, полагаясь на интуицию; для него важнейший смысл игры – в ее самобытности, в каждом жесте, обретающем уникальность. Отакэ же – воплощение неторопливой логики.
Его надежная неторопливая манера вовсе не была пассивной, в ней угадывалась скрытая до поры до времени внутренняя мощь. В построениях Отакэ ощущалась непоколебимая вера в свое мастерство. Его стойкость и осмотрительность были исполнены силы, поэтому он неизбежно должен был перейти в удобный момент в сокрушительную атаку, призвав на помощь всю свою врожденную проницательность и целеустремленность.
Будучи формально безупречным, Отакэ при этом не чужд был личной выгоды, что особенно явно проявилось в том, когда он использовал правило «хода в запечатанном конверте». Этот ход, передаваемый судье, хранится в тайне до возобновления партии, дабы лишить противника преимущества обдумывать его во время перерыва. Отакэ мастерски манипулирует этим правилом, чтобы всегда получать право на такой ход, – уловка, которая раздражает мэйдзина и в один роковой момент – на сто двадцать девятом ходу – оборачивается серьезным скандалом. Во время перерыва на обед, обсуждая тот ход с Урагами, Сюсай, вне себя от ярости, не стеснялся в выражениях.
– Все, партии конец! Своим записанным ходом Отакэ-сан убил ее. Все равно что на готовую картину посадить кляксу… После этого хода мне сразу же захотелось бросить играть. Последняя капля… Я решил, что партию лучше бросить, но потом передумал.
И в самом деле, сделав в сердцах ответный ход, мастер допустил пусть небольшую, но роковую ошибку, от которой уже не смог оправиться. И Кавабата замечает по этому поводу:
Мастер был творцом, он создавал эту партию как произведение искусства. И вот в момент, когда картина уже почти готова, когда напряжение достигает наивысшей точки, на картину шлепается вдруг капля туши.
Череда ходов черных и белых камней отражала замыслы и приемы художественного творчества, подобно мелодичному потоку души в музыке. И стоило прозвучать одной фальшивой ноте или эксцентричной импровизации второго участника дуэта – и вся гармония рушилась. Ошибки и стилистические провалы противника означали гибель партии как произведения искусства.
Писатель словно бы не сомневается: уж если альтернативой уходящей эпохе служит изворотливость пробивных юнцов, то куда предпочтительнее фаворитизм и абстрактные ритуалы прошлого. Куда же подевалось, – вопрошает он, – то интеллектуальное состязание, что не преследует одной лишь утилитарной цели, но стремится стать «упражнением для духа, что помогает приблизиться к изначальной сущности вещей»? Речь, конечно, о самосовершенствовании, путь к которому указывают и другие великие японские традиции, не в последнюю очередь – чайная церемония: как тонко, с какой болью выражена тоска по ней, по ее уникальности в романе Кавабаты «Тысяча журавлей» (Senbazuru).
Известно, что писатель любил погружаться в прошлое, сверяться с ним. Но он тем не менее прекрасно понимал: го едва ли могло избежать перемен в попытке выжить. Ностальгия Кавабаты и тех, кто мыслил подобным образом, – это в конечном счете не что иное, как одно из проявлений формирования современного сознания. При ближайшем рассмотрении она отнюдь не разрушительна и не исполнена праздного стремления к реваншу, а подобна камням го, которые – как говорил недавно ушедший от нас профессионал 9‑го дана Эйо Саката – «не знают злопамятства, но проливают горькие слезы, если так и не сумели раскрыть все возможности, в них заложенные».