К книге
Под зонтом в Токио. Фрагменты японской жизниБаттерфляй – завиток пароходного дыма над Нагасаки. Разбираясь с ориентализмом
22%
Баттерфляй – завиток пароходного дыма над Нагасаки. Разбираясь с ориентализмом
13

«Баттерфляй Младший», независимо от оценки музыкальных достоинств оперы, словно бы говорит нам, что вопрос о будущем потомков Чио-Чио-сан, о том, что, в конце концов, случилось со всеми японцами после войны, не может быть рассмотрен без учета роли Нагасаки в истории Японии и мира. В более широком смысле это произведение демонстрирует, что старый миф все еще способен находить отклик в Японии. И это тем более значимо, а в каком-то смысле даже удивительно, если взять во внимание, что отправной точкой сюжета стали культурные импульсы, исходящие от Запада и основанные на уничижительных представлениях о Востоке, которые в Японии, ясное дело, не приживались. Как ни посмотри, но Чио-Чио-сан – любимое дитя ориентализма, понимаемого здесь в негативном значении – как убежденность в превосходстве Запада над суеверным и нецивилизованным Востоком, застывшим в культурном развитии и не способным на достижения без внешней помощи.

Нагасаки, с его бурлящей между портом и узкими улочками жизнью, привлекал все больше внимания и одновременно становился центром «ориенталистского» восприятия Японии – во многом благодаря «Госпоже Хризантеме» Пьера Лоти. Короткий автобиографический роман, опубликованный в 1887‑м, описывает события, произошедшие двумя годами ранее. К тому моменту уже миновал самый, пожалуй, хаотичный и неспокойный период истории города – годы, последовавшие сразу после подписания неравноправных договоров. В то время регулярная торговля с кораблями, ходившими не под привычными голландским или китайским флагами, только начиналась, а иностранное военное присутствие было сведено к минимуму. В результате большинство западных моряков, ступавших на берег в поисках отдыха и развлечений, не стесняясь, проявляли свои, можно сказать, слишком свободные нравы. Австралийский епископ, пробывший в городе несколько недель в 1860 году, с возмущением описывал иностранное сообщество как «сброд беззаконных авантюристов – калифорнийцев, португальских отщепенцев, мятежных моряков, пиратов и прочих человеческих отбросов, выброшенных европейскими нациями». Шок был, безусловно, велик, хотя за долгие века Нагасаки и привык к присутствию иностранцев. В период Токугава город являлся единственными воротами страны, открытыми для западных гостей, но те вынуждены были соблюдать строгие правила и, по большей части, оставались в пределах искусственного острова Дэдзима.

К 1885 году, когда на борту Триомфанта в Нагасаки прибыл Пьер Лоти (псевдоним Жюльена Вио), ситуация в какой-то мере стабилизировалась. В городе уже были консульства и миссии, включая методистско-епископальную миссию Ирвина Коррелла, чья супруга Дженни сыграла далеко не последнюю роль в укреплении мифа о Чио-Чио-сан. Именно она рассказала своему брату, писателю Джону Лютеру Лонгу, историю американского офицера (имя которого она не упомянула) и местной девушки Отё, брошенной им вместе с ребенком. Район, где располагалась миссия, по словам миссис Коррелл, был очень живописным, с неповторимым видом на «самый красивый», как она его называла, порт в мире. Здесь быстро сформировался «западный» квартал с деревянными и каменными домами, обставленными по вкусу и потребностям его обитателей. Он располагался в верхней, более комфортной части города, на склонах двух холмов – Хигасияматэ и Минамияматэ, которые до сих пор сохранились в топонимике Нагасаки.

Самая обширная часть квартала иностранцев, которых в Нагасаки обычно отождествляли с голландцами, находилась на Хигасияматэ. Главная достопримечательность здесь – извилистая улица Орандадзака («Голландский склон»), привлекающая множество туристов. На Минамияматэ же, что ближе к морю, известна элегантная усадьба с просторным садом, которую построил шотландский купец Томас Гловер, ставший известным предпринимателем в области железных дорог, судостроения и угольных шахт. Вскоре рядом с Glover House появились резиденции других богатых и влиятельных людей Нагасаки, например, Фредерика Рингера, чей взлет повторяет путь самого Гловера. Обосновались здесь и Уокер, и Альт, и, наконец, основатель Mitsubishi Ятаро Ивасаки, который к тому времени сделался партнером всех здешних предприимчивых европейцев. Его дом, выстроенный в колониальном стиле, появился в этом квартале последним – в 1896 году. Он самый большой и, пожалуй, самый красивый из местных особняков, но все внимание туристов привлекает к себе именно дом Гловера. Его часто называют – и табличка на стене тому подтверждение – «домом мадам Баттерфляй», где якобы происходили ее свадьба с Пинкертоном и последующие события. Во всяком случае, в опере это именно так. Однако такая версия не подтверждается ничем, кроме туристических указателей, и даже, напротив, всё, включая исследования экспертов, ее опровергает.

На самом же деле существовало четкое разделение между респектабельным западным кварталом и менее презентабельным районом, где дома – с минимальными удобствами – сдавались в аренду морякам и прочим приезжим до тех пор, пока те не отбудут на корабле. В таком случае договор аренды считался расторгнутым. Именно там, вероятно, и находилось никогда не существовавшее «гнездышко любви» Пинкертона и Чио-Чио-сан, а также дом, где жила Отё со своим так называемым мужем-американцем – именно о нем говорила Дженни Коррелл, а еще – комнаты, которые несколько месяцев летом 1885 года снимал Пьер Лоти с той, кого он именовал Кику-сан – госпожа Хризантема.

Книга Лоти раздражает грубыми суждениями о японцах, откровенным расизмом и приверженностью к бессмысленным предрассудкам, которые и составляли суть ориентализма. Однако при прочих ее недостатках, несомненная ценность этой книги – в описании реальных людей, мест и обычаев, которые автор действительно видел, чего, к примеру, нельзя сказать о тех, кто позднее развил и возвеличил миф о Чио-Чио-сан. Ни Пуччини с либреттистами Илликой и Джакозой, ни вдохновлявшие композитора Джон Лютер Лонг и Дэвид Беласко никогда не бывали в Японии.

Лоти пишет, что среди офицеров, прибывавших в Нагасаки на кораблях, обычным делом было снимать дом и обзаводиться «временной женой». Такое наблюдение подтверждается и свидетельствами западных миссий того времени в Японии, согласно которым по меньшей мере в половине домов, арендованных иностранцами, проживала также и «мусумэ». Этот термин, обозначавший местных «временных жен», для «ориенталистского» уха звучал, должно быть, особенно экзотично и притягательно. Его среди прочих использует и Редьярд Киплинг – певец британского колониализма и англосаксонского превосходства: он провел в Нагасаки весьма приятное время, скрашенное обществом мусумэ по имени Отойо. Подобные союзы были временными, хотя и формально законными, что порождало серьезную проблему – брошенных детей. Редко кто, подобно Пинкертону, забирал ребенка, оставляя мать на произвол судьбы. Наиболее ответственные, оформляя нечто вроде развода перед отплытием, давали женщине денег. Однако нередкими были и поспешные побеги – без возврата и без угрызений совести, оправдываемые этнокультурным барьером. Все это отражено в опере Пуччини, где такие беглецы презрительно называются «американскими бродягами» (yankee vagabondo).

Исключением, впрочем, относящимся к другому контексту, стала история немецкого врача и ботаника Филиппа Франца фон Зибольда: в 1823 году он прибыл в Дэдзиму по приглашению японцев обучать их основам европейской медицины, включая вакцинацию. Он прожил в Японии до 1828 года, когда был выслан по обвинению в шпионаже, оставив в Нагасаки женщину, с которой у него были отношения, и их дочь О-Ине*. Однако их разлука не обернулась трагедией: Зибольд не только обеспечил финансовую поддержку своей японской «семье», но и добился того, что О-Ине смогла посещать медицинскую школу, которую он же и основал. Так дочь немецкого врача стала первой женщиной, получившей медицинское образование западного образца. После Реставрации Мэйдзи ее даже пригласили ко двору – столь сильно она отличилась своими познаниями в области гинекологии, хотя, из‑за гендерного неравенства, она и не могла получить официального разрешения на врачебную практику. О-Ине по праву считается одной из самых значимых фигур в Японии, и по сей день ее история вдохновляет литераторов, художников и кинематографистов.

Из рассказа Пьера Лоти также понятно, что офицеры, которые останавливались в городе на несколько недель или месяцев, испытывали огромные трудности в установлении хоть какого-нибудь диалога с местным населением, включая и самих мусумэ. Фактически общение происходило только через посредников, которых и переводчиками не назовешь: они заучивали ровно столько иностранных слов, сколько было необходимо для заключения сделок и договоров. В формировании мифа о Чио-Чио-сан языковой барьер играет важную роль, возможно, непреднамеренно затрагивая одну из центральных тем истории и развития Японии эпохи Мэйдзи – необходимость изучения западных языков для доступа к знаниям (прежде всего, научным).

Именно с этой точки зрения в 1894 году Феликс Регами попытался переосмыслить историю госпожи Хризантемы и написал короткий рассказ в дневниковой форме, то есть от лица главной героини. В его «Розовой тетради госпожи Хризантемы» девушка влюблена во французского офицера. Пытаясь установить с ним более глубокую связь, она стремится выучить его язык, но, увы, заказанный ею словарь приходит слишком поздно.

В пьесе Беласко («Мадам Баттерфляй. Японская трагедия», 1900), вдохновившей Пуччини, Чио-Чио-сан старается говорить по-английски, но речь ее полна ошибок и порой звучит нелепо и даже смешно. Однако в либретто Иллики и Джакозы этот момент исчезает: здесь уже героиня говорит на правильном итальянском – своеобразном эсперанто – что символизирует ее достоинство и равенство с Пинкертоном во всех отношениях, в том числе и в использовании выразительных возможностей языка.

В своем рассказе Регами также затрагивал тему увлечения японских девушек-бабочек западными офицерами, которая позже станет центральной в опере Пуччини. Этот мотив был подхвачен и японскими авторами, например одним из крупнейших писателей XX века Рюноскэ Акутагавой в рассказе «Бал». Действие происходит в 1886 году. Юная Акико посещает бал в сопровождении отца. На сей раз мы оказываемся не в Нагасаки, а в Токио, и бальный зал здесь – не что иное, как Рокумэйкан («Павильон крика оленей») – пожалуй, самое значительное с политической точки зрения здание периода Мэйдзи. Этот дом, ныне не сохранившийся, был построен в одном из самых фешенебельных районов Токио – Хибии, неподалеку от Императорского дворца. Созданный английским архитектором Джосайей Кондером, особняк должен был стать – как по способу постройки (кирпич), так и по стилю (эклектика) – символом нового, ориентированного на Запад, курса Японии. Он и задумывался как пространство для роскошных вечеринок, устроенных по заграничной моде, на которых присутствовали бы императорские принцессы, звучали ритмы скандальных вальсов, не говоря уже о чуждых Японии польках и мазурках. Словом, то было место, где «просвещенная» буржуазия экспериментировала с новыми формами социального взаимодействия. Особняк Кондера можно было считать главной неофициальной точкой встречи японской элиты, избравшей путь ускоренного развития, и западными гостями. Женщины – если придерживаться гипотезы историка Нормана Брайсона о связи гендера и власти – играли здесь ключевую роль. Они не были доступны первому встречному, как временные жены в Нагасаки, и становились объектами желания, а не договорных отношений. Такие женщины способны были смягчать политико-культурные противоречия, уводя их в сферу своего рода мужской солидарности.

Между главной героиней «Бала» и девушками, предназначенными стать «женами на прокат», поистине настоящая пропасть. Юная Акико – из семьи прогрессивной элиты, которую вполне можно назвать гордостью периода реставрации Мэйдзи. Среди занятий этой барышни есть даже французский язык. В тот вечер на Акико было розовое платье западного покроя, и едва ли не все мужчины с восхищением смотрели на нее. В богатой девушке из Токио нет ничего, что напоминало бы мусумэ из «Госпожи Хризантемы». Разве что только подчеркнутое присутствие этих цветов, украшающих в три ряда лестницу и бальный зал, наводит на мысли о судьбах несчастных женщин из Нагасаки. Для Акико этот вечер станет незабываемым, ведь именно тогда она встретит своего французского офицера.

Не успела Акико присоединиться к подругам, как к ней неожиданно подошел морской офицер – француз и, вытянув руки по швам, вежливо поклонился на японский манер. Акико почувствовала, что ее щеки зарделись. Она сразу поняла, что означает этот поклон, и, повернувшись к стоявшей рядом с ней девушке в голубом платье, попросила ее подержать веер. В ту же минуту офицер, вежливо улыбнувшись, неожиданно обратился к Акико по-японски, хотя с акцентом:

– Разрешите пригласить вас на танец?

И Акико закружилась с офицером в вальсе «Голубой Дунай». У него было загорелое лицо с правильными чертами, густые усы. Акико едва доставала рукой в длинной перчатке до плеча своего кавалера, но, искушенный в танцах, он без труда вел Акико в толпе вальсирующих, шепча ей на ухо комплименты на певучем французском языке. Девушка отвечала офицеру застенчивой улыбкой и время от времени поглядывала по сторонам, осматривая зал. Под ниспадавшей широкими складками драпировкой из шелкового лилового крепа с вышитыми на ней гербами императорского дома и под китайскими государственными флагами, на которых, выпустив когти, извивались голубые драконы, стояли вазы с хризантемами, весело поблескивая серебром или мрачно отливая золотом в потоке танцующих*.

Позже они спустились в зал, где был накрыт буфет – снова среди хризантем и искусственных виноградных лоз. Офицер нашел повод похвалить красоту японских женщин, которые, по его словам, «не менее прекрасны», чем европейки, и, конечно же, особенно отметил красоту самой Акико. Вечер завершился фейерверком.

Офицер и Акико, словно сговорившись, умолкли, устремив взгляд в нависшее над соснами ночное небо. Там медленно гасли красные и зеленые огни фейерверка, яркими всполохами разгонявшие тьму. Фейерверк показался Акико настолько прекрасным, что ей даже стало грустно.

– Я думал о фейерверке. О том, что жизнь наша подобна фейерверку, – ответил офицер поучительным тоном, глядя сверху вниз в лицо Акико.

Акутагава ничего не пишет о том, что произошло дальше. Сцена, резко обрываясь, переносится в поезд. Прошло тридцать два года, и Акико, теперь замужняя «пожилая дама», случайно рассказывает эту давнюю историю молодому писателю, с которым едва знакома. Когда она заканчивает, тот спрашивает, известно ли ей имя офицера.

Ответ был совершенно неожиданным:

– Разумеется, известно. Он назвался Жюльеном Вио.

– Значит, это был Loti. Тот самый Пьер Лоти, который написал «Госпожу Хризантему».

Молодой человек пришел в радостное возбуждение. Но госпожа Н., с удивлением глядя на него, тихим голосом несколько раз повторила:

– Нет, Лоти он не назвался. Жюльеном Лоти он не назвался.

Это не только лишь литературный вымысел Акутагавы, рожденный его фантазией. Так он по-своему переосмыслил очерк Лоти 1889 года Japoneries d’automne, в котором французский писатель искренне восхищается элегантностью и учтивостью барышень и дам Рокумэйкана. Они предстают противоположностью Чио-Чио-сан; казалось бы, именно такие «небожительницы» должны были указать путь, по которому следовало бы идти женщинам эпохи Мэйдзи и последующих лет. Однако политика того времени всеми силами пыталась навязать конфуцианскую модель «доброй жены и мудрой матери», а к тому же – с растущим упорством вплоть до Тихоокеанской войны – прославляла самопожертвование. Неудивительно, что миф о Чио-Чио-сан прижился в Японии. И ключевым моментом в этом контексте стал, пожалуй, переход от Кику-сан (госпожи Хризантемы) к собственно Чио-Чио-сан. Первая вовсе не склонна к самопожертвованию, и даже не важно, была она влюблена или нет, главное, что после расставания Кику-сан не особо и горюет, и утешением ей служат деньги, которые Лоти оставил госпоже Хризантеме. Все словно бы намекает на то, что у нее будут и другие подобные связи. Чио-Чио-сан, напротив, отдается возлюбленному целиком. И хотя она, несомненно, изначально «девушка на продажу», в ней раскрывается глубокая эмоциональная и нравственная сила. В конце концов после предательства она сводит счеты с жизнью.

Некоторые черты образа Чио-Чио-сан совпадают с установками традиционалистов: принимая современность, они все же стремились сохранить патриархальную структуру общества и отрицали права женщин. С этой точки зрения Чио-Чио-сан, без сомнения, достойна места в списке национальных героинь, которыми так богата японская литература. Речь о женских образах с исключительной жертвенностью, как знаменитая Кэса-годзэн из «Повести о доме Тайра» (Heike Monogatari), которая, обманув преследователя, подставляет себя под удар, спасая жизнь мужа. Правда, Чио-Чио-сан, казалось бы, предает свою страну: она гордится тем, что ее – дочь самурая – называют «мадам Пинкертон», и, демонстрируя знание юридических тонкостей, заявляет, что подчиняется американскому праву, а не японским законам. Эта влюбленная женщина идет еще дальше, отрекаясь от веры предков и принимая христианство. Но именно глубина падения делает ее последующее искупление великим и даже героическим.

Стоит сказать, что в дискурсе о Чио-Чио-сан находятся и те (в основном – консерваторы), кто критикует оперу Пуччини, считая ее оскорбительной и ложной. Однако те же критики в эпохи Мэйдзи и Тайсё придавали большое значение мнению западных интеллектуалов и – шире – правительств о Японии. Умение ценить оперу, как и другие нетрадиционные искусства, и демонстрировать это за границей считалось шагом к признанию страны как равной среди великих держав, а не территорией, населенной «толпой робких лилипутов» (по выражению Лоти). Этот шаг был сопоставим с изучением европейской инженерии или медицины. Так проникновению западной музыки, что случилось на два десятилетия раньше оперы, способствовала не эволюция вкусов, а политическое решение.

Предыдущая главаГлава 13 из 58Следующая глава