К книге
К югу от ЯвыГлава 10
69%
Глава 10
11

Шлюпка, неподвижная и мертвая, покоилась на неподвижном зеркале моря. Ничто не двигалось, ничто не шевелилось, ни малейший намек на рябь не тревожил сверкающую синевато-стальную поверхность океана, со строгой и безжалостной точностью отражающую проклепанные борта суденышка вплоть до мельчайших деталей. Мертвая лодка на мертвом море, в мертвом и пустом мире. Пустое море, огромная переливающаяся долина полнейшего ничто, бесконечно тянущаяся во все стороны, лишь где-то вдали размывающаяся в дымчатую кайму огромного и пустого неба. В поле зрения ни облачка, как и на протяжении трех прошедших дней. Пустое и жуткое небо, величественное в своем жестоком безразличии и еще более пустое из-за слепящего солнца, которое, словно открытая топка, выжигало изнемогающее море внизу.

Лодка тоже казалась мертвой, но не пустой. Напротив, она казалась полной и даже забитой до отказа, но это впечатление было обманчивым. В жалкой тени, которую могли предоставить истрепанные остатки паруса, мужчины и женщины лежали, вытянувшись в полный рост на скамьях и досках пола, невыразимо изнуренные и обессилевшие от жары, кто-то без сознания, кто-то – забывшись в кошмарном сне, остальные в полудреме, абсолютно неподвижные, заботливо сберегающие ту искру жизни, что все еще тлела в них, и волю поддерживать ее горение. Они ждали захода солнца.

Из всех этих изможденных, дочерна загоревших пассажиров шлюпки лишь двое демонстрировали явные признаки жизни. Вид у них был таким же скверным, как и у остальных: впалые щеки, ввалившиеся глаза, потрескавшиеся и побагровевшие губы, уродливые гноеточивые красные волдыри под прорехами на сопревшей от зноя и морской воды одежде, где лишенная загара кожа нещадно опалялась солнцем. Эти двое мужчин сидели на кормовой скамье, и жизнь в них угадывалась лишь по прямой осанке – с такой неподвижностью они вполне могли сойти за мертвых или высеченных из камня. Один опирался рукой на румпель, хотя уже почти четыре дня не было ни ветра, способного наполнять изорванные паруса, ни людей, у которых хватало бы сил грести; другой держал в руке пистолет, непоколебимый, как скала, и только по его глазам было видно, что он жив.

Всего в шлюпке находилось двадцать человек. Было двадцать два, когда шесть дней назад они отплыли с островка в Южно-Китайском море, но теперь осталось двадцать. Двое умерли. Для капрала Фрейзера надежды не оставалось и без нынешних тягот: силы его были подорваны ранением и изнурительной лихорадкой задолго до того, как снарядом из пушки «зеро» ему практически оторвало левую руку, когда на крыше ходовой рубки «Виромы» он героически отстреливался от атакующего истребителя из никудышной винтовки. Перевязочные материалы и обезболивающие препараты полностью закончились, однако капрал цеплялся за жизнь еще четыре дня и умер всего лишь сорок восемь часов назад – с улыбкой и в страшных мучениях, с почерневшей до самого плеча рукой. Капитан Файндхорн провел панихиду, с трудом припоминая подобающие слова, и это оказалось едва ли не последним сознательным его действием, после чего он впал в беспокойное, бредовое беспамятство, выйти из которого ему навряд ли было суждено.

Другой – один из трех остававшихся членов команды Сирана – умер накануне. Умер он насильственной смертью, поскольку превратно истолковал расслабленную улыбку Маккиннона и его мягкий шотландский выговор. Вскоре после смерти Фрейзера боцман, которого Николсон назначил ответственным за запасы пресной воды, обнаружил, что прошлой ночью один из баков получил повреждение – вероятно, был пробит, хотя сказать с уверенностью было нельзя. Что бы ни послужило причиной, емкость оказалась пустой, и у беглецов осталось всего лишь около пятнадцати литров в другом баке. Старпом немедленно предложил ограничить норму потребления пятьюдесятью граммами дважды в день – для распределения имелся мерный стаканчик, входящий в стандартную комплектацию спасательных шлюпок. Но малышу, оговорил он, будет позволено пить столько, сколько ему захочется. Один или два человека возроптали было, однако Николсон попросту не обратил на них внимания. На следующий день, когда Маккиннон передал мисс Драхман порцию для мальчика, уже третью за день, двое сирановских матросов двинулись со своих мест на носу к корме, оба вооруженные тяжелыми металлическими подпорками. Боцман бросил взгляд на старпома – тот спал, почти всю прошлую ночь простояв на вахте, – и невозмутимо попросил бунтовщиков вернуться на место, подкрепив требование взмахом револьвера. Один из них остановился, другой же со звериным рычанием бросился вперед, и подпорка, описав страшную дугу, размозжила бы череп боцмана, как гнилую дыню, если бы попала в цель, но Маккиннон метнулся в сторону, одновременно нажав на спусковой крючок, и сирановский головорез по инерции пролетел головой вперед за корму. Он умер прежде, чем врезался в воду. Затем Маккиннон молча направил кольт на второго смутьяна, хотя надобность в этом уже отпала. Бывший матрос «Керри дансер» с искаженной от ужаса физиономией уставился на сизый дымок, вьющийся тонкой струйкой из ствола, быстро развернулся и на нетвердых ногах вернулся на нос. После этого инцидента споров из-за воды больше не возникало.

В самом начале, шесть дней назад, все шло гладко. Моральный дух был высоким, надежды и вовсе огромными, и даже Сиран, все еще не оправившийся от сотрясения мозга, проявлял сговорчивость настолько, насколько от него можно было ожидать, и следил, чтобы его люди вели себя соответственно, – он был отнюдь не дурак и, как и все остальные, понимал, что спасение находящихся в шлюпке всецело зависит от совместных, объединенных усилий. Разумеется, подобный вынужденный союз был лишь временным.

Они выждали тридцать шесть часов после ухода подлодки и двадцать четыре часа после пролета над островком самолета-разведчика, так и не обнаружившего на клочке суши каких-либо признаков жизни. Отплыли на закате, с попутным легким накатом волн и устойчивым северным муссоном. Всю ночь и почти весь следующий день шли полным ветром, и на протяжении этого времени никаких летательных аппаратов на небе не появлялось, а единственное замеченное ими судно было парусным малайским проа далеко на востоке. Вечером, когда на красно-золотистом горизонте замаячила восточная оконечность острова Банка, не более чем в двух милях от них всплыла подводная лодка и без промедления двинулась на север. Возможно, японцы их не увидели, поскольку шлюпка вполне могла затеряться на фоне меркнущего моря и неба на востоке, а предательские оранжевые паруса – люгерный так и вовсе с обличающей надписью «Вирома» – Николсон велел спустить, едва лишь над волнами показалась рубка вражеского корабля. Как бы то ни было, никаких подозрений у подлодки не возникло, и она исчезла из виду еще до наступления полной темноты.

Той же ночью они прошли по каналу Маклсфилд. Маневр этот изначально представлялся самым опасным и сложным на всем пути: если бы ветер стих или поменялся на противоположный хотя бы на несколько градусов в любом направлении, проплыть пролив за ночь они не успели бы и утром их засекли бы с берега. Однако пассат неизменно дул с севера, и вскоре после полуночи шлюпка миновала Лиат слева по борту, а остров Лепар остался позади задолго до рассвета. И только в полдень удача в конце концов оставила спасшихся с «Виромы».

Ветер стих, внезапно и полностью, и весь день они штилевали не далее чем в двадцати пяти милях от Лепара. Ближе к вечеру с запада медленно и неуклюже прилетел гидроплан – вполне возможно, тот же самый, что они видели ранее; он кружил над шлюпкой около часа, а потом удалился, так и не предприняв попытки атаковать. Солнце уже заходило, и начал подниматься ветерок, вновь северный, когда показался еще один самолет, опять же с запада. Он летел на высоте примерно трех тысяч футов прямо к ним, и это был не гидроплан, а «зеро», явно не расположенный тратить время на прелюдии. Менее чем в миле от лодки истребитель свалился на нос и с завыванием устремился вниз, посылая в сгущающиеся сумерки алые кинжалы из спаренной пушки у основания крыльев. Снаряды вышивали параллельные узоры всплесков и разлетающихся брызг на безмятежной поверхности моря прямо перед беззащитной шлюпкой, а потом заколотили по ней самой и по воде позади. Впрочем, лодка оказалась не такой уж беззащитной, и после ответного огня бригадного генерала из автоматического карабина истребитель сразу же заложил крутой вираж и двинулся обратно на запад, в направлении Суматры, но теперь элегантный фюзеляж самолета был расчерчен черными линиями хлещущего машинного масла. Менее чем в двух милях истребитель встретился с возвращающимся гидропланом, и обе машины растворились в бледно-золотистом отсвете заката. Шлюпка получила две довольно опасные пробоины, однако из людей, как ни поразительно, пострадал лишь один человек: острый осколок шрапнели глубоко вспорол ван Эффену бедро.

Спустя час порывы ветра усилились до шести-семи баллов, и не успели люди в лодке осознать происходящее, как на них обрушился свирепый тропический шторм. Буря продолжалась десять часов, десять бесконечных часов неистового ветра, тьмы и холодного ливня, десять бесконечных часов рыскания и килевой качки, на протяжении которых люди выбивались из сил, ради спасения своей жизни вычерпывая воду: всю ночь кормовые волны перехлестывали через борта, к тому же вода беспрестанно поступала через временные заплатки на днище – запас деревянных заглушек в ремонтном комплекте оказался недостаточным. Николсон вел шлюпку по ветру на юг с убранным кливером и под люгером, зарифленным до размера, обеспечивающего минимальный управляемый ход, не более. Каждая пройденная на юг миля приближала беглецов к Зондскому проливу, но Николсон мог только отдаться на волю шторма: из-за пробитого корпуса шлюпка оседала задней частью, и отданный кормовой плавучий якорь погружал бы корму еще глубже, в то время как с носовым было бы совершенно невозможно держаться против волн. С другой стороны, для лавирования против ветра требовалась значительно бóльшая парусность, чреватая рисками сноса мачты или опрокидывания шлюпки при поворотах, в то время как совсем без парусов неповоротливую, подзатопленную лодку попросту развернуло бы боком к волнам, вследствие чего она бы не смогла выйти из их впадин и быстро утонула. Долгая ночная пытка закончилась так же внезапно, как и началась, – и вот тогда-то началась настоящая пытка.

И теперь Николсон, сидя рядом с Маккинноном, вооруженным и по-прежнему не утратившим бдительности, и опираясь на бесполезный румпель, пытался отвлечься от назойливой, всеохватывающей боли – от жажды в распухшем языке и растрескавшихся губах и от солнечных ожогов на спине – и оценить причиненный ущерб и текущее положение, кардинально изменившееся за ужасные дни, прошедшие после окончания шторма, за эти бесконечные, изуверские часы под безжалостно палящим солнцем, одновременно чудовищно безразличным и непостижимо враждебным, солнцем, что становилось все более и более невыносимым и неумолимо подталкивало беспомощных и безучастных людей на грань упадка и краха – как физического, так и психического и морального.

Былой дух товарищества развеялся, исчез напрочь, словно его никогда и не бывало. Если прежде каждый стремился помочь ближнему, то теперь большинство заботилось лишь о себе, и их равнодушие к состоянию соседей было полнейшим. Когда кто-либо получал свою жалкую порцию воды, или сгущенного молока, или леденец (галеты закончились два дня назад), за каждым движением его исхудалых рук и потрескавшихся губ следил с десяток пар жадных, недобрых глаз, желающих воочию убедиться, что тому выделили точно назначенную порцию и ни каплей, ни крошкой больше. Хищность, лютый голод в налитых кровью глазах и костлявые кулаки, стиснутые до побеления костяшек на загорелой коже, особенно ужасно было наблюдать всякий раз, когда маленькому Питеру давали дополнительную порцию воды и несколько капель стекали по его подбородку, падали на разгоряченную скамью и испарялись, едва лишь успев ее коснуться. Люди достигли той стадии, когда смерть представлялась чуть ли не заманчивой альтернативой невыносимой пытке жаждой. И Маккиннон сидел с пистолетом в руке не просто так.

Еще серьезнее морального упадка было ухудшение физического состояния раненых. Капитан Файндхорн погрузился в глубокое беспамятство, беспокойное, наполненное болью, и Николсон из предосторожности неплотно привязал его к планширу и одной из скамей. Так же поступили и с Дженкинсом, хотя он оставался в сознании. В сознании, но в личном аду неописуемых мучений, поскольку для ужасных ожогов, что он получил перед самой эвакуацией с «Виромы», уже не осталось бинтов и лекарственных препаратов, к тому же ослепительное солнце поджаривало каждый квадратный дюйм незащищенных участков кожи, и в конце концов матрос попросту помешался от боли. Под ногтями у него чернела запекшаяся кровь от неистового раздирания ран. Несчастному стянули запястья, привязав веревку к скамье – не столько с целью помешать ему терзать ожоги, сколько не дать ему броситься за борт, на что он покушался уже дважды. Бывало, посидев долгое время без малейшего движения, матрос внезапно напрягал все свои силы и пытался разорвать путы на окровавленных запястьях, хрипя и задыхаясь от боли. Николсон не раз спрашивал себя: а не лучше ли будет освободить мученика? Спрашивал себя, какое моральное право он имеет обрекать Дженкинса на длительную смерть в адских муках, вместо того чтобы позволить ему прекратить страдания, прекратить быстро и чисто, в столь соблазнительной воде за бортом. На бедняге все равно уже лежала печать смерти.

Раны на предплечье Эванса и варварски рассеченном запястье Уолтерса тоже неуклонно демонстрировали признаки ухудшения. Из-за отсутствия медикаментов и почти полного истощения организма, а также из-за попадания соленой морской воды на истрепавшиеся бинты открытые раны воспалились. Что до ван Эффена, его состояние было получше, но и ранение он получил совсем недавно, вдобавок от рождения обладал незаурядной выносливостью и запасом жизненных сил. Он неподвижно лежал часами напролет на днищевом настиле, опираясь спиной на скамью, и пристально смотрел вперед, словно сон ему был уже не нужен.

Но хуже всего дело обстояло с психическим состоянием людей. Ваньер и пожилой второй механик еще не соскользнули за грань здравого рассудка, но оба выказывали одни и те же признаки все возрастающего ухода от реальности: одни и те же продолжительные периоды отрешенного и унылого молчания, одни и те же спорадические беспредметные бормотания себе под нос, мимолетные извинительные улыбки, если вдруг понимали, что их услышали соседи, и снова погружение в меланхоличное молчание. Поведение Лены, юной медсестры-малайки, отличалось лишь подавленностью и полным отсутствием интереса к чему-либо, а разговаривать она не разговаривала вовсе – ни с другими, ни сама с собой. Мулла, напротив, не проявлял ни уныния, ни каких-либо других эмоций, но тоже постоянно молчал. Впрочем, он и раньше не отличался словоохотливостью, так что относить его замкнутость на счет нервного нарушения не стоило. Невозможно было однозначно трактовать и поведение Гордона: то он сидел с широкой улыбкой и невидящим взглядом, то замирал, как изваяние, в глубоком отчаянии. Николсон, абсолютно не доверявший расчетливому и хитрому стюарду и в прошлом не единожды пытавшийся, к сожалению безуспешно, уговорить Файндхорна избавиться от ненадежного работника, незаметно наблюдал за ним: симптомы вполне могли быть неподдельными, но могли быть и спектаклем, как если бы Гордон некогда изучил псевдомедицинскую статью о маниакально-депрессивном психозе, да только не совсем ее понял. Зато насчет молодого солдата Синклера, увы, никаких сомнений не возникало: парень бесповоротно сошел с ума, полностью утратив связь с реальностью и проявляя все классические симптомы острого шизофренического расстройства.

И все же упадок, физический и психический, затронул не всех пассажиров шлюпки. Помимо самого старпома, еще двое человек практически не поддались слабости, сомнениям и отчаянию: боцман и бригадный генерал. Маккиннон так и оставался старым добрым Маккинноном, эдакой несокрушимой глыбой, со своей расслабленной улыбкой, мягким выговором и неизменным пистолетом в руке. Что до Фарнхолма, Николсон то и дело поглядывал на него и покачивал головой в неосознанном изумлении. Бригадный генерал был великолепен. Чем больше ситуация усугублялась, скатывалась в безнадежную, тем лучше он себя проявлял. Когда раненым требовалось облегчить боль, устроить их поудобнее или прикрыть от солнца, вычерпать из шлюпки воду (теперь днище почти постоянно скрывалось под водой, а ручной насос был разбит еще на острове шальной пулей), этот человек всегда оказывался рядом: помогал, ободрял, улыбался и трудился без всяких сетований и ожиданий благодарности или награды. Для человека его возраста – а Фарнхолму уже перевалило за шестьдесят – подобная активность была просто невероятной. Старпом наблюдал за ним с недоуменным восхищением. Вспыльчивый и бестолковый карикатурный вояка старой закалки, которого Николсон повстречал на борту тонущей «Керри дансер», словно бы никогда и не существовал. Странным образом начисто исчез и жеманный сандхерстский выговор, так что Николсону оставалось только гадать: а не померещилась ли ему вообще эта манера растягивать слова? Тем не менее армейские выражения и старомодные ругательства, что всего неделю назад столь обильно пересыпали речь бригадного генерала, по-прежнему звучали, но крайне редко, да и то словно бы вырываясь лишь по случайности. Пожалуй, самым убедительным доказательством преображения Фарнхолма – если это слово вообще было уместно – служило то обстоятельство, что он не только зарыл топор войны с мисс Плендерлейт, но и сидел рядом с ней большую часть времени, что-то нашептывая ей на ухо. Она была очень слаба, хотя язык ее отнюдь не утратил способности к колким и едким замечаниям, и снисходительно принимала бесчисленные мелкие услуги, оказываемые ей Фарнхолмом. Теперь они только вместе и держались, и Николсон, глядя на них с бесстрастным лицом, про себя от души забавлялся. Будь старики лет на тридцать моложе, он мог бы побиться о заклад, что Фарнхолм имеет виды на мисс Плендерлейт. Виды исключительно благородные, разумеется.

Старпом опустил взгляд, ощутив движение возле колена. На нижней поперечной скамье вот уже почти три дня сидела Гудрун Драхман: придерживала мальчика, когда он скакал на скамье перед ней (благодаря щедрым угощениям едой и водой от мисс Плендерлейт и Маккиннона Питер Тэллон был единственным на шлюпке, кому необходимо было высвобождать излишки энергии), и часами качала его на руках, когда он спал. Девушку, несомненно, изводили мышечные спазмы от неподвижности, но она ни разу не пожаловалась. За прошедшие дни лицо у нее осунулось, скулы обозначились еще острее, а жуткий шрам на левой щеке с каждым часом становился все бледнее и уродливее, по мере того как кожа вокруг все темнела под палящим солнцем. Гудрун улыбнулась Николсону слабой вымученной улыбкой на растрескавшихся губах, а затем посмотрела в сторону и кивнула на малыша. Ее взгляд перехватил боцман и, моментально поняв, улыбнулся в ответ и опустил черпак в бак, где оставалось уже совсем немного теплой солоноватой воды. Словно по команде с десяток человек вскинули головы и принялись наблюдать за каждым движением черпака, пока Маккиннон осторожно наполнял кружку, а затем за малышом, когда он радостно схватил своими пухлыми ручонками кружку и жадно ее осушил. Отвернувшись от мальчика и опустевшей емкости, все уставились налитыми кровью, помутневшими от страдания и ненависти глазами на боцмана. Но тот лишь расслабленно и терпеливо улыбнулся, а его рука с пистолетом даже не дрогнула.

Ночь, когда она наконец наступила, принесла облегчение, хотя и весьма ограниченного характера. Обжигающий зной унялся, но воздух оставался горячим, спертым и душным, а жалкая порция воды, полученная людьми с заходом солнца, лишь распалила их аппетит, еще более обострив и без того мучительную жажду. Часа два-три после заката пассажиры беспокойно ерзали на местах, некоторые даже пытались общаться с другими, но с пересохшим горлом и распухшим ртом разговоры не клеились, да к тому же в глубине души каждый был уверен, что, если не произойдет какого-нибудь чуда, некоторым из них будет уже не суждено встретить следующий день. Однако природа милосердно взяла свое, и люди, физически и психически изнуренные голодом, жаждой и убийственным пеклом на протяжении всего дня, один за другим почти все погрузились в зыбкий беспокойный сон.

Николсон и Маккиннон тоже заснули. Это не входило в их намерения – они собирались нести ночную вахту, – но изнеможение взяло над ними верх, как и над всеми остальными, и периодически они отключались, уронив голову на грудь, а через какое-то время просыпались как от толчка. В одно из таких пробуждений Николсону показалось, будто он слышит какое-то движение на шлюпке, и он тихо спросил, что случилось. Ответа не последовало, он спросил еще раз, с тем же результатом, и тогда он достал из-под скамьи фонарь. Батарейка в нем почти села, однако тусклого желтого луча оказалось достаточно, чтобы разглядеть, что все спокойно, никто не покинул своего места и все бесформенные тени, безжизненно раскинувшиеся на скамьях или досках пола, чернеют практически там же, где и на закате. Через какое-то время Николсон вновь задремал, и он готов был поклясться, что отчетливо услышал какой-то всплеск, донесшийся до него сквозь дурманящий туман сна. Он снова включил фонарь, однако и на этот раз никто не передвигался по шлюпке – никто вообще не шевелился. Николсон пересчитал все съежившиеся тени: все верно, девятнадцать, не считая его.

Весь остаток ночи он бодрствовал, отчаянно борясь с неодолимой усталостью, не давая свинцовым векам сомкнуться, а мыслям окончательно спутаться, игнорируя требования саднящего горла и сухого распухшего языка, чтобы он прекратил сопротивление, закрыл глаза и на несколько часов предался забвению. Нечто в глубине сознания убеждало его не сдаваться, напоминало, что от него зависит сохранность шлюпки и жизни двадцати человек, а когда стало ослабевать действие и таких доводов, Николсон подумал о маленьком мальчике, спящем совсем рядом с ним, и сон с него как рукой сняло. Так бесконечно и тянулась эта ночь, венец всех бессонных ночей, что ему довелось пережить, пока долгое, очень долгое время спустя на восточном горизонте не забрезжила первая прожилка бледного света.

Текли минуты, и старпом начал различать четкий силуэт мачты на фоне посеревшего неба, затем линию планшира и наконец отдельные очертания людей по всей шлюпке. Первым делом он взглянул на мальчика. Лицо Питера белело в темноте размытым пятном: завернутый в одеяло, он мирно спал на кормовом сиденье рядом с Николсоном, положив голову вместо подушки на согнутую в локте руку Гудрун Драхман. Сама девушка так и сидела на нижней поперечной скамье, неудобно изогнувшись и положив голову на кормовое сиденье. Склонившись к ней поближе, Николсон заметил, что она переместилась во сне и край доски врезался ей в правую щеку. Он осторожно приподнял голову Гудрун и подложил на сиденье сложенный пополам уголок одеяла, а затем, поддавшись необъяснимому побуждению, нежно убрал упавшую ей на лицо прядь иссиня-черных волос, скрывавшую длинный рваный шрам. На мгновение его рука задержалась на волосах девушки, почти невесомо, а потом он заметил блеск ее глаз в сумерках и понял, что она не спит. Совершенно не испытывая неловкости или чувства вины, Николсон молча улыбнулся ей. Должно быть, она увидела, как блеснули зубы на его загорелом лице, потому что улыбнулась в ответ, дважды нежно потерлась о его руку изуродованной шрамом щекой и медленно выпрямилась, стараясь не разбудить спящего малыша.

Шлюпка между тем продолжала оседать, уровень воды внутри достиг уже двух-трех дюймов над днищевым настилом, и ее давно пора было вычерпывать. Однако процесс этот был довольно шумным, и Николсон рассудил, что незачем спешить с возвращением людей из сонного забвения в суровую реальность нового дня, ведь поступающая вода не будет представлять угрозы по меньшей мере еще целый час. Пускай многим она уже доходила до щиколотки, а каждый второй и вовсе в ней сидел, это было лишь мелким неудобством по сравнению со страданиями, предстоящими им до следующего захода солнца.

И вдруг старпом заметил нечто, разом разогнавшее все его мысли о праздности и сне. Он быстро разбудил Маккиннона (ему пришлось это сделать, потому что привалившийся к нему боцман попросту упал бы, если бы Николсон встал без предупреждения), поднялся, перешагнул через скамью и опустился на колени у следующей скамьи. Дженкинс, матрос с сильными ожогами, лежал в весьма странной позе, скрючившись, полупривстав на колени, его окровавленные запястья все еще были привязаны к скамье, а голова прижата к воздушному ящику. Николсон нагнулся и потряс раненого за плечо, но тот завалился на бок еще сильнее, никак не реагируя. Тогда старпом потряс его снова, окликнул по имени – но Дженкинсу уже не суждено было ни проснуться, ни отозваться. По случайности или же с умыслом – скорее всего, с умыслом, несмотря на ограничивавшие его свободу веревки, – ночью он соскользнул со скамьи и утонул, утопился в нескольких дюймах набравшейся в лодку воды.

Николсон выпрямился и взглянул на Маккиннона. Тот сразу же все понял и кивнул. Людям с подорванным моральным духом не пойдет на пользу, если они проснутся и обнаружат среди себя мертвеца. Придется тихонько перекинуть его за борт, даже без мизерной заупокойной службы, – впрочем, это представлялось не слишком высокой ценой за сохранение и без того уже помутившегося рассудка тех нескольких человек, которые могут лишиться его окончательно, проснувшись и увидев то, что в конечном счете обязательно произойдет со всеми ими.

Однако Дженкинс оказался тяжелее, чем можно было подумать, вдобавок его тело неуклюже застряло между скамьями. К тому времени, когда Маккиннон перерезал своим складным ножом путы и помог Николсону подтащить труп к боковому сиденью, проснулась по меньшей мере половина пассажиров лодки, и теперь они наблюдали за действиями двух мужчин с необъяснимым недоумением в тусклых глазах, хотя прекрасно понимали, что матрос мертв. Никто не произнес ни слова, и старпом с боцманом уже понадеялись, что им удастся предать тело воде без истерик и паники, когда с носа лодки внезапно раздался высокий пронзительный крик, почти вопль, так что даже самые усталые и апатичные резко обернулись и уставились в ту сторону. Николсон и Маккиннон, вздрогнув от неожиданности, выронили тело и тоже повернулись. В полнейшей тишине тропического рассвета крик прозвучал неестественно громко.

Вопил молоденький солдат, Синклер, вот только смотрел он не на Дженкинса. Паренек стоял на коленях на досках пола, плавно раскачиваясь взад-вперед, и неотрывно смотрел на кого-то, распростертого перед ним на спине. Потом он завалился на бок, положил руки на планшир и уронил на них голову, продолжая тихонько подвывать.

Через три секунды Николсон оказался рядом с солдатом и уставился на человека, лежащего на дне шлюпки. Впрочем, на досках пола покоилось не все тело: ноги зацепились за скамью внутренними сгибами коленей и нелепо торчали вверх. Человек явно упал со скамьи спиной назад, и теперь его затылок полностью скрывался под водой на дне шлюпки. Это оказался Ахмед, странный молчаливый приятель Фарнхолма, и он был мертв.

Николсон склонился над муллой, быстро сунул руку под его черный балахон, чтобы пощупать сердце, и так же быстро ее вытащил. Плоть была холодной и липкой: смерть наступила несколько часов назад.

Старпом в замешательстве покачал головой, озадаченно посмотрел на Маккиннона и увидел на его лице отражение собственных чувств. Он снова склонился над трупом и попытался поднять его за голову и плечи, и вот тут его удивление переросло в потрясение. Тело удалось сдвинуть только на два дюйма. Николсон сделал еще попытку, и опять безрезультатно. По его знаку Маккиннон слегка повернул муллу на бок, а сам Николсон опустился на колени так низко, что лицом почти окунулся в воду, и лишь тогда обнаружил причину, из-за которой труп не получалось поднять. Между лопаток Ахмеда торчал складной нож, вонзенный в плоть по самую рукоятку, и вот она-то и застряла между досками пола.

Предыдущая главаГлава 11 из 16Следующая глава