К книге
Только нет зеленых чернилЧасть II. Глава 2 Terra incognita
58%
Часть II. Глава 2 Terra incognita
7

В прошлом грехов так неистово много,

Что оглянуться страшно на Бога.

На похоронах Стасю вдруг начал разбирать мелкий неконтролируемый смех, и она не знала, насколько удачно удалось замаскировать его, поднеся к лицу комок лихорадочно выхваченных из сумки бумажных салфеток. Он начался, когда Стася случайно бросила взгляд на соседнюю могилу и увидела, кто в ней похоронен, – а это были Петр Андреевич Черт, Анна Львовна Черт и, вероятно, великовозрастное их чадо – Геннадий Петрович Черт. «Мама упокоилась в подходящей компании, – пришла мгновенная, очень яркая мысль, и не трястись от частого внутреннего смеха с этой минуты было уже невозможно. – Если даже на кладбище она окружена чертями…» Кроме нее, неблагодарной, жестокой дочери, и искренне горевавшего любимого внука Ильи, Стасину убитую мать хоронили – кремировать криминальные трупы, оказывается, запрещено законом – три-четыре вполне равнодушные не то приятельницы, не то просто сотрудницы редакций, откликнувшиеся на пост в соцсети с указанием времени похорон и, вероятно, мечтавшие о бесплатной попойке на поминках, и один неприметный, как шпион, мужчина лет шестидесяти – вероятно, дежурный любовник. «И убийца по совместительству. Пришел убедиться, что тело закопали», – подумала Стася, безуспешно борясь с душившим ее, как бандит в переулке, сухим тяжелым хохотом. Ее веселили не только крупные золотые буквы на постаменте соседнего гранитного креста, под которым похоронены были православные Черти, но и ожидаемое через полчаса удовольствие – искренне поблагодарить за соболезнования всех этих посторонних алчных людей и злорадно сообщить им, что поминки не планируются, пусть спасибо скажут, что похоронный автобус довезет их до метро на краю Москвы… А пока могилу закапывали и устанавливали на ней временный деревянный крест, Стася пыталась отвлечься, размышляя о том, как удачно ей удалось добыть деньги на похороны – не влезая в кредит, который она уже с омерзением предчувствовала. В квартиру матери, откуда изъяли ноутбук и все гаджеты, – наверно, в качестве «вещдоков», а значит, без отдачи, – хмурые опера пустили ее только на несколько минут, но больше Стася и сама не вынесла бы из-за эсхатологического смрада. Ошалело мечась по квартире с пропитанным духами ковидным респиратором на лице, она сначала в ностальгическом помрачении схватила с полки крошечный пластиковый альбомчик со старыми черно-белыми фотографиями, а потом все-таки сумела обнаружить нетронутую пластиковую карту во внутреннем кармане материнского летнего пальто. Подойдя на ватных ногах в комнате к осиротевшему письменному столу, знающей рукой слегка отодвинула на стене перед ним раму с невразумительной репродукцией Дали, и – бинго! – на обоях оказались написанные в столбик трижды по четыре цифры, которые и удалось тайком сфотографировать. Альбомчик и карту забрать разрешили равнодушным кивком, про цифры она дальновидно рассказывать не стала. Мать не изменила давней традиции прятать ПИН-коды от всего, что их имело, прямо на стенах за картинами, – и в этом случае честно сработала вторая комбинация, подарившая доступ к карте, на которой хватило денег как раз на скромные похороны, все билеты Петербург – Москва и обратно, да еще и осталось немножко на оплату коммунальных счетов, накопившихся в почтовом ящике… Пожалуй, это был первый раз в Стасиной жизни, когда мать не нанесла ей удара в спину – мягкого и не смертельного, но болезненного и ощутимо сокращающего жизнь, как любила, умела и делала всякий раз, как представлялась такая возможность.

Правда, один был жестче других. Перестаралась мамочка. Не устроила бы такой демарш – может, сейчас жива была бы. Даже скорей всего. Чего нельзя с уверенностью сказать о ней, Стасе… В автобусе, который вез их от Ново-Хованского кладбища не до метро «Теплый стан», как остальных – надувшихся от обиды теток, а до небольшого отеля рядом с опустевшим маминым домом в Черкизово, она не хотела, а вспомнила. Пришло все-таки это всегда старательно отгоняемое, особенно неприятное воспоминание о матери, поскольку то был не очередной дурной, эгоистичный поступок запутавшейся в своих чувствах женщины, а словно нечто заведомо нечеловеческое, сознательно и цинично пущенное в дело…

В тот сияющий день, когда Стася с новорожденным ребенком на руках появилась в материнском доме в качестве классической блудной дочери, «принесшей в подоле», ей почудилось, что жизнь, только что так свински плюнувшая ей в лицо, неожиданно передумала добивать ее. Мама умилилась над щечками, пяточками и попкой и проявила несвойственную ухватистость и расторопность в уходе за младенцем, в тот же день лишившимся главного – материнского молока, разом и навсегда пропавшего у Стаси от переживаний, хотя потом многие врачи на полном серьезе пытались доказать ей, что такого не бывает. Стася, успешно покормившая сына единственный раз после роддома, перед тем как положить в коляску и покинуть несостоявшегося мужа и отца, приехав в родной дом, обнаружила, что грудь ее пуста и легка, как девичья, а голодное дитя между тем оскорбленно взывало к справедливости. Молочная смесь в бутылке с соской оказалась к его услугам не более чем через четверть часа – ровно столько потребовалось юной сорокадвухлетней бабуле, чтобы, мгновенно оценив ужас и растерянность падающей с ног дочери, долететь до супермаркета на первом этаже их дома, выбрать и купить там именно то, что требовалось в данный момент, ошпарить соску кипятком и грамотно, словно каждый день только этим и занималась, сунуть в алчущий ротик внука. Еще через полчаса, сытый, отрыгнувший, ловко вымытый, упакованный в памперс и перепеленатый, Илюша уже сладко спал в кресле, Стася лежала без сил и в прострации на своей кровати – как была, в джинсах и расстегнутой на груди кофточке, а бабушка договаривалась по телефону о немедленной доставке из магазина лучшей детской кроватки и диктовала кому-то длинный список совершенно необходимых вещей. «Слава богу… – сквозь наваливающийся тяжелыми пластами дремучий сон успела подумать Стася. – Все оказалось не так страшно… Я-то, дрянь, плохо о маме думала… А она – вон какая… Не даст нам с сыночком пропасть…»

И мама не дала. Ей бы такое и в голову не пришло. Потому что с появлением в ее доме маленького, родного по крови человечка в ней проснулся ранее не реализованный материнский инстинкт, которому, вероятно, с рождением Стаси просто не настало еще время, – зато теперь он невозбранно торжествовал, попирая все другие утратившие цену и значимость чувства. Взыгравший на четверть века позже, чем требовалось, этот прекрасный спасительный инстинкт приобрел у нее чудовищные, гиперболизированные формы. И Стасина мать ненормально, почти непристойно упивалась нежданно свалившимся с неба мнимым материнством – так долго голодавший человек, дорвавшийся до еды, если не остановить его вовремя, будет есть, пока не умрет; вот только молодая бабушка умирать не собиралась, планируя вечное наслаждение. С первых дней она стала воспринимать Стасю не как мать своего внука, а как бесплатную няню позднего сына, которого желала сохранить для себя одной, раз и навсегда устранив дочь как конкурентку за его привязанность.

Лет через пять Стася чувствовала себя мухой в янтаре – застрявшей на миллионы лет безо всякой надежды. Ее золотая мама – все кругом так и говорили: «У тебя золотая мать, ты молиться на нее должна!» – без сожаления почти бросила работу, чтобы заниматься внуком, которого, пока он не пошел в четыре года в детский сад, фактически не спускала с рук, зорким любующимся взглядом провожала каждое его движение, пресекала любые попытки воспитания со Стасиной стороны. «Как всякая дура, ты не понимаешь простых вещей: ребенок должен расти в любви, а остальное – демагогия», – спокойно говорила она, позволяя Илюше буквально все, и с особенным удовольствием – именно то, что безуспешно пыталась запретить его мама. В результате ребенок за просмотром мультфильмов перепутал день с ночью, питался мороженым, наггетсами с картошкой-фри и пиццей, быстро набирая ненужный вес, с раннего возраста усвоил привычку легко портить любые вещи, а главное, был заботливо научен презирать собственную мать, одновременно строго требуя с нее, как с нерадивой прислуги. «Опять всякой гадости натащила! – преспокойно мог сказать пятилетний ребенок, видя, как мама воровато выгружает из сумки упаковку кистей и бутылочки колеровочной пасты, и при этом бросить радостно-вопросительный взгляд на бабушку: он знал, что любой выпад в сторону мамы обязательно заслужит бабулино одобрение. – Вот дура, сколько денег на помойку выкинула!» – добавлял он басом с абсолютно ее интонацией. «Как ты смеешь так разговаривать с матерью! – вскипала измотанная Стася. – Опять бабушка тебя настраивает!» – «А что, он ошибается?! – немедленно вступала бабка. – Это что – полезная трата? Да на эти деньги три кило клубники ребенку купить можно было!» – «Мама, я и так много Илье покупаю, но это ведь мне для работы надо, я же художник, в конце концов!» – со слезами пыталась доказать Стася. «Угу. От слова “худо”», – с выражением лица, означавшим: «О чем тут и говорить-то!», махала рукой ее мать, делала быстрое брезгливое движение щекой – и павой, в шелковом халате до пят, уплывала в свою комнату.

Стасе было уже под тридцать, она работала учителем ИЗО сразу в двух школах (в каждой по три четверти ставки), а после работы искала и находила бесконечные халтурки, мотаясь по разным концам необъятного города – то нанести изображение мороженого в рожке на кафельную стенку кафе, то нарисовать клоуна с шариками на стене здания частного детского сада во дворе, где гуляли дети, то разукрасить к празднику целый офис дружескими шаржами на сотрудников – и потом свое же художество смыть… Ночами на компьютере она бесконечно шаманила над чьим-то фирменным стилем или обложкой подарочного альбома, параллельно осваивая третью, шестую, девятую смежную профессию, – но стоило только в кратком приступе вдохновения взяться под утро за кисть и встать к мольберту, как немедленно без стука – потому что какие могут быть тайны в семье! – открывалась ее дверь и слышалось презрительное материнское: «Опять… И когда, наконец, поумнеешь…» И мать бесшумно, но с вызовом плотно закрывала дверь, словно застала дочь тайно принимающей на дому любовника. Денег в хозяйство она не вкладывала ни копейки: «Я, между прочим, твоего ребенка ращу, которого ты мне подкинула; мне что – тебе за это приплачивать прикажешь?!» И бесперебойно поступавшие гонорары за переиздания многочисленных некогда переведенных ею книг молодая бабушка тратила на свою неувядающую красоту: модно одевалась, следила за собой, устраивала для знакомых посиделки в ресторанах, покупала альбомы по искусству, следила за премьерами в театрах, для встреч с периодически возникавшими возлюбленными покупала изысканное белье. «Я свое отплатила, – удовлетворенно, с долей здорового злорадства вздыхала мать. – Теперь доченькин черед настал. Хватит – вырастила, выучила…»

Ее очевидная нелюбовь к дочери усиливалась по мере того, как росла другая, уродливо-материнская, – к внуку. Довольно быстро в семье образовались два глухо противоборствующих лагеря: странное и противоестественное «мы», олицетворявшее бабушку с Илюшей, – и «она», все чаще и чаще обозначавшаяся как «эта». Пока Стася из последних сил зарабатывала средства на приблизительно достойную жизнь всем троим, пытаясь достичь высокой заданной матерью планки, бабуля терпеливо взращивала у внука агрессивное пренебрежение матерью, обостряла и возводила в ранг чуть ли не обязанности для ребенка противостоять любым Стасиным попыткам человеческого общения и сближения. «Бедный мальчишечка, никому-то ты не нужен, кроме бабушки… Все тебя бросили, иди сюда, мой сладкий! – под этот лейтмотив дитя училось ходить, говорить и думать. – А этой до нас как до лампочки…» Она болезненно, словно ревнивый мужчина, переживала любые попытки Илюшеньки проявить к маме нежность, обнять, даже просто зайти к ней в комнату, служившую заодно и мастерской: «Что ты нашел у этой в ее помойке? Сколько раз повторять: вышел от мамаши – вымой руки с мылом!» Но противостоять произволу Стася не умела и не хотела, с младенчества привыкшая к тому, что любовь мамы нужно заслуживать, выпрыгивая из шкуры, – тогда, в сияющем «однажды», когда она станет по-настоящему хорошей девочкой, наступит наконец у них настоящая гармония раз и навсегда. А пока нужно меньше лениться и больше работать, чтоб тучней накрывать столы, чтоб не оставалось у мамы незакрытых потребностей, – и, может быть…

Но не взрываться становилось с каждым месяцем все труднее и труднее…

Однажды, нарезая на кухне аккуратными ломтиками картофель для жарки – соломкой, как любила мама, а не полукругом, как привыкла когда-то делать «для себя», Стася невольно слушала разговор матери с какой-то ее знакомой, которая, как она вскоре с удивлением догадалась, искала художника, способного сотворить в детском кафе ручную стенную роспись на тему не то тупорылых муми-троллей, не то бедного Малыша с прохвостом и подлецом Карлсоном… «Посмотрела тут в своей записной книжке – нашла одну даму, сын у нее как раз этим занимается, – преспокойно покачивая ногой в мягком тапочке и прихлебывая кофеек со сливками, говорила мать. – Записывай номер…» – «Мама! – почти мягко, но все же вспылила Стася. – У тебя я этим занимаюсь! И с высунутым языком ношусь по Москве, добывая работу! А ты отдаешь хороший заказ кому-то другому, даже не предложив мне!» Мать посмотрела на нее с легким снисхождением и прищелкнула языком: «Ты не понимаешь – это серьезное дело. Тут художник нужен». – «Но я же именно художник, ты что, забыла?!» – почти вскричала дочь. Мама равнодушно поднялась и направилась к выходу, роняя через плечо: «Ой, не выдумывай, а?.. Художник она… Смех один…» У Стаси полились слезы и задрожали руки, но среди мокрой сумятицы мыслей главной оказалась все-таки такая: «Ей, наверно, виднее… Я тут пыжусь, как дура, а надо мной понимающие люди смеются…»

В тот день она все-таки решилась на тихий бунт, добром, конечно, не кончившийся. «Мама, может быть, нам стоит разъехаться? Я же понимаю, что тебе не очень нравится жить со мной под одной крышей… Будем просто в гости друг к другу ходить… – почти прошептала Стася, постучавшись к матери. – В конце концов, эта квартира дорогая, продадим выгодно, купим две небольшие…» – «Здесь ничего твоего нет, – отчеканила мать, глядя в глаза дочери уже с настоящей ненавистью. – Хочешь нас бросить – пожалуйста. Никто тебя не держит. На коленях ползать не будем. Обойдемся». В этот момент Стася почему-то почувствовала себя мужем, который намерен покинуть молодую жену с младенцем… Даже если бы она подала на маму в суд – хотя такой позор и предательство допустить было невозможно, но все же, – и в этом случае одна треть квартиры, полагавшаяся ей после приватизации, обеспечила бы им с Ильей лишь крошечную студию за МКАДом на двоих, а снимать в Москве квартиру, в одиночку обеспечивая все остальное… Собственно, это тоже могла бы быть только студия, но – чужая… Вновь и вновь Стася убеждала себя в том, что вот она еще чуть-чуть, самую малость постарается – и мама поймет наконец, какая у нее верная и надежная дочь, развернется к ней лицом, и станут они вдвоем мирно воспитывать маленького любимого Илюшу…

Но когда мальчику было почти восемь лет и он перешел во второй класс, над Стасиной жизнью неожиданно взошло солнце. Они снимали тогда дачу в идиллической подмосковной деревеньке (озеро, роща, луг), и по соседству подобралось еще несколько дачников с детьми примерно одного возраста: кроме Стаси, ее матери и Илюши, на их пятачке жили молодая, очень красивая разведенная женщина Анечка с мамой и маленькой дочерью и бабушка с внучкой, к которым приезжал по вечерам и на выходные веселый, благодушный папа Олег, а мамы и вовсе не было – загуляла мама, как шепотом поделилась со Стасиной матерью бабушка… Сначала подружились, как водится, не обремененные условностями дети в их удобном узком переулочке – без машин, но с юными березками по краям – и принялись хлопотливо возводить уродливый шалашик. Постепенно подтянулись и скучавшие по вечерам родители: Стася с ее длинным учительским отпуском, Аня, целый день удаленно ведшая бухгалтерию чуть не пяти предприятий, и Олег, бизнесмен средней руки из вовремя опомнившихся интеллигентов. Бабушки мило чаевничали за белым тюлем трех веранд поочередно, взрослые и дети пекли в сумерках деликатесную картошку в золе, устраивали длинные прогулки то за цветами, то за черникой, то за лисичками…

Но довольно скоро стало ясно, что поначалу тесный триумвират среднего поколения становится все менее и менее состоятельным. Олег и Стася сперва неосознанно, но потом уже с ясным намерением вытесняли пленительную красавицу Анну из своего крепчающего союза. Да и дети их – Илюша и Машенька – по-хорошему сдружились между собой, щедро обменивались игрушками и даже строили какие-то смелые планы на будущее (Стася однажды подслушала: «Устроим с тобой вон на том ручейке запруду – и все головастики будут наши»). Вдобавок Илья впервые с лаской тянулся к матери, в отпуске получившей богатый, но несложный заказ на компьютере и поэтому не имевшей нужды мотаться в Москву и обратно, да и всеобщая летняя благостность играла сближающую роль: купались, придумывали совместные забавы, устраивали пикники… С благодарностью и бурно затопляющим все вокруг теплом Стася видела, как по-отцовски возится Олег – крупный, бородатый, иногда неуклюжий, но очевидно сердечный человек – с ее доверчивым сынишкой, сразу почуявшим крепкую и надежную мужскую руку и потянувшимся к дотоле неведомой доброй силе. И Стасино сердце дрогнуло. Смущенно сталкивались их глаза, невзначай соприкасались в игре или заботе о детях руки – и потихоньку пела, просыпаясь, душа; смешными и внимания не стоившими казались неизменные материнские уколы и придирки… В ней росло – большое. Иначе она не умела – не смела – сказать даже сама себе.

Как-то раз после прогулки по непритязательному парку аттракционов в близлежащем подмосковном городке они вчетвером (Аня давно уж несколько обиженно отдалилась от них со своей неженкой-дочкой в вечных глаженых кружевах, не позволявших полноценно участвовать в шумных, заведомо грозящих порчей одежды забавах) зашли в симпатичную чайную-пирожковую. Полутемная прохлада, приветливая девушка за стойкой с травяными чаями, бело-синие расписные изразцы, резные панели мореного дуба (Стася запомнила и взяла на заметку небанальный ретростиль интерьера). Пока дети шумно выбирали хитрую выпечку, она присела за низкий столик – и тут Олег обернулся от прилавка с немудрящим вопросом: «Будешь мятный с чабрецом?» А у нее вдруг к горлу подкатил ком. Подумалось, что и девушка в кружевной наколке, и редкие посетители, жмущиеся к кондиционеру, – все принимают их за обычную московскую семью: родители и двое ребятишек погуляли и зашли выпить чаю, ничего особенного… «А вдруг через год так и будет?! А может, у нас и общий ребенок к тому времени уже появится?!» – пришла головокружительная мысль – и даже сердце зашлось от такой перспективы. «Нет, это не для меня, – сразу же осадил ее внутренний цензор желаний. – Такого со мной случиться не может…»

Само собой теперь получалось так, что, угомонив ближе к десяти часам вечера обоих вечно жаждущих продолжения детей, Стася с Олегом встречались за калиткой и шли гулять по засыпающему поселку. Наедине оба держались сначала слегка стеснительно, толковали все больше об искусстве или нехитрой жизненной философии, но постепенно начали делиться пережитой болью, которой с избытком хватало у обоих, – то есть каждый неосознанно давал другому некоторую власть над собой, но было это не стыдно и не страшно, потому что страдание, пережитое собеседником, неизменно казалось знакомым и похожим на собственное. Оба инстинктивно не торопили события, не опасаясь, что дачный роман не успеет пройти положенный круг до конца стремительно блекнущего лета, – потому что понимали: грядет начало другого лета, почти, а возможно, и без «почти», вечного. В конце концов, именно эта бережность друг к другу, страх причинить ненароком новую боль, неловко коснувшись какой-нибудь не до конца зажившей раны и сыграли с ними злую, страшную шутку. Может быть, успей они начать хотя бы целоваться, и поначалу мягко и плавно съезжавшая по склону лавина чувств набрала бы неостановимую силу и скорость. Но в ту последнюю ночь, проводив Стасю до калитки, Олег поцеловал ей, как обычно, руку, чуть задержав ее в своих ладонях, – и только.

Илюша давно спал. Мать читала на веранде и, столкнувшись с сияющим взглядом вознамерившейся проскочить в свою комнатку дочери, вдруг с шумом отшвырнула журнал и подняла на нее исполненный откровенного возмущения взгляд.

– И долго ты еще собираешься позволять водить себя за нос?! – рявкнула она в лицо Стасе. – Когда глаза-то уже откроешь?! Или ты совсем безнадежная идиотка?!

И – странное дело – уверенный, безапелляционный тон мамы сразу как ледяной водой окатил Стасю. «Мама что-то такое видит… ужасное… – мелькнула в ней беспомощная, лишающая сил мысль. – Что-то, чего я не замечаю…»

– Если б одной тебя касалось – да так бы тебе и надо, дуре кромешной, но то, что ты и ребенка готова на заклание отдать, – вот этого я уже не допущу! – продолжала мама. – Ты что тут себе навоображала? Что у тебя любовь, что ли, неземная приключилась?! Ты в зеркало-то вообще смотрелась?

Стася инстинктивно покосилась на мутное дачное зеркало, увидела большие испуганные глаза на побелевшем под здоровым загаром лице, растрепанные пушистые волосы, пышные формы в облегающем летнем платье, сразу показавшемся безвкусным…

– Вот-вот, – язвительно усмехнулась мать. – Смотри-смотри получше. Баба на чайнике ты с этими цветочками – и никто больше. Сколько раз втемяшивала: твой удел – темные балахоны до пят, чтоб хоть минимум приличия сохранять, – а все туда же… И вот скажи мне теперь: ты всерьез думаешь, что такой мужик – красивый, умный, обеспеченный… Который только мигнет – и к нему очередь из баб выстроится… И этот мужик запал на корову в розочках? Ты в себе вообще, дочка?! Или тебя уже лечить пора?!

«Господи, а ведь и правда… Кто он – и кто я… Зачем ему… Зачем?..» – испуганной стаей пронеслись у Стаси клочки мыслей.

– Мама… – все же пролепетала она. – Ну может, у человека вкус такой… Нравятся ему женщины с формами… И вообще, не во внешности же дело… Мы внутренне совпадаем, у нас мировоззрение похожее, полно общих тем… Симпатия – она ведь из многого складывается…

Мать взялась за голову, закатила глаза:

– Видела я в жизни кретинок, но таку-ую… Милая, чтобы «формы» нравились, – надо, чтобы были именно формы, а не просто гора жира пятидесятого размера! «Мировоззрение, общие темы…» – скривясь, передразнила она. – Если мужчина заводит летний романчик, – какие еще «воззрения»? Ему нужны ноги от ушей, тонкая талия и крутая задница, а «общая тема» – только одна, известно какая. Вот и спроси себя, почему он увивается за тобой, а не за Аней, которая должна работать фотомоделью, а не бухгалтершей! Ты посмотри на нее – это же готовая королева красоты, а какие взгляды на него бросает – будто уже отдается! А он такой дурачок, да? Красотка с обложки ему не нужна, бегает за каракатицей?! Включи ты уже голову, наконец! Не все же одним местом думать, кое-что и понять пора!

– Что? Что я должна понять?! – в опустошительном отчаянье выкрикнула Стася.

– То, что женщины этого выродка не интересуют вообще, вот что, – железным голосом сказала мать. – И не к тебе он подбивает клинья, а к Илюше – аппетитному, хорошенькому, сама знаешь. Он педераст, моя дорогая, преступник самый настоящий, только осторожный. Такие курицы, как ты, для них как раз и удобны: женится на тебе для виду, растлит за твоей спиной сына, а ты и не поймешь ничего. Будешь только кудахтать и гребешком трясти – ах, муженек дорогой, ах, у нас счастливая семейка, – а он для отвода глаз станет тебя пирожными кормить, чтоб ты жирела еще больше и никуда от него не дергалась… И подарочки дарить иногда – тебе же колечко алюминиевое со стекляшкой покажи, так ты от счастья и сомлеешь, даже тратиться не надо. Ну что? Как тебе такая перспектива – подходящая?

Стася почувствовала, что ноги предательски слабеют, кое-как нащупала неверной рукой позади себя табуретку, грузно рухнула на нее:

– Мам, ты что… Такого быть не может… С чего ты взяла… – Силы покинули ее как-то разом, зашумело в ушах, будто кровь не достигала ни головы, ни сердца.

Мама взглянула на нее с жалостью:

– Да это же в глаза бросается… Всем, кроме тебя, наказание ты мое… Люди за твоей спиной перешептываются… Всем видно! И как он за руку Илюшу берет, и какими глазам на него смотрит, и как… за все места хватает! Одна ты ничего не замечаешь… Вот уж правду говорят: кого Бог хочет наказать, того лишает разума. Короче, спасать надо немедленно – и тебя, и Илюшу… А то опять дров наломаешь – на это ты мастерица, ни прибавить ни убавить! Что там осталось от отпуска твоего – дней восемь? Послезавтра… Ну может, к концу недели… Съедем – и все дела. Заблокируешь его везде. Все равно ребенка к школе готовить надо.

Стася закрыла лицо руками: «Боже мой, боже мой… А ведь это все, может, и правда… Вот купались позавчера – так он его над водой подбрасывал и, конечно, руками… трогал… И в лесу гуляли – на плечи посадил и гладил, кажется… Однажды поцеловал даже, правда до того – свою дочку, но это, наверно, для прикрытия… А я-то, я-то… Если б не мама – словами не описать, что ждало бы нас… А если она и ошибается, я все равно теперь буду об этом думать – всегда… И никогда уже не смогу с ним как раньше… ни слова сказать, ни доверять… Каждую секунду буду прикидывать – да или нет… Какой ужас… Какой кошмар, господи… За что?»

Два дня она пролежала лицом в подушку, выключив телефон, из дома не выходила, боясь приближаться даже к окнам. Ужасающая боль терзала ее – такой не было даже восемь лет назад, когда открылись глаза на первого – и, похоже, последнего! – в жизни мужчину: тогда Стася подспудно готова была к измене, уже видя легковесность возлюбленного, а сейчас чувствовала себя униженной, избитой до полусмерти… Какую же гнусную, невозможную роль ей готовили!.. Утром третьего дня, когда Илюша с бабушкой, вооружившись корзинками, отправились в еловый лесок за боровичками, к ней неожиданно постучалась красотка Аня, общение с которой к тому времени уже свелось буквально до «хорошей погоды».

– Извини, – напряженно сказала та. – Ненавижу такие дурацкие роли, но… Олег очень просил. Ты третий день не показываешься, и номер недоступен, а окна ваши на хозяйский огород выходят… Он беспокоится, все ли в порядке. Боится, что обидел тебя чем-то, готов прощения просить, сам не знает за что, умоляет, чтоб ты хоть телефон включила, чтоб объясниться… В общем, вот, я передала тебе… Глупо, конечно.

– Ах, Анечка… – Стасю затрясло крупным трусом, и вдруг без подготовки хлынули слезы. – Если б ты только знала!.. И если б я могла сказать…

– Так скажи, – просто улыбнулась Аня. – Всяко легче станет. Олегу – ни слова, не бойся… В таких случаях мы, девушки, должны быть на одной стороне.

И Стася взяла и рассказала – лежа навзничь, закрыв лицо локтем, из-под которого упорно струились слезы, почти захлебываясь от сознания, что впереди – полная беспросветность на всю оставшуюся жизнь и никакого утешения.

– Дела-а… – протянула Аня, внимательно выслушав. – Я-то ничего подобного не замечала, но вам с мамой видней, конечно… – И добавила почти неслышно, явно самой себе: – Зато теперь понятно почему… хм… да… – И Стасе тоже сразу стало неприятно ясно, что именно понятно этой красивой женщине.

На следующий день, когда Олег еще не вернулся с работы из Москвы, они вызвали такси, споро загрузили нехитрый дачный скарб в багажник и уехали домой, успокаивая взгрустнувшего Илюшу, – впрочем, к концу поездки мальчонка уже доедал утешительный пакет чипсов и был вполне весел и доволен судьбой.

* * *

Той осенью Стася серьезно заболела. Собственно, дело было даже не в регулярных болях под ребрами справа и горькой рвоте на ровном месте – из нее словно уходила сама жизнь. Все мучительные обследования она могла делать только урывками и только в бесплатной поликлинике, потому что семейный бюджет драматически пошатнулся из-за бесконечных больничных и полной невозможности ездить по частным заказам. Мать словно не замечала уже настоящих, порой невыносимых физических страданий дочери, не переставая твердить, что та просто «обнаглела и валяется», а причины не видела иной, кроме «патологической лени» и «вопиющего эгоизма». По ее мнению, стоит бездельнице просто «поднять зад с дивана и перестать придуриваться» – и все немедленно завертится еще быстрей и четче, чем раньше. Но поднять этот вдруг значительно и не к добру полегчавший зад с каждым днем становилось все невозможней. «А ведь я умираю, – иногда равнодушно думала Стася. – Самым настоящим образом умираю… Ну и хрен с ним. Жизнь не удалась. Зато все это скоро кончится…» Она уже смирилась с тем, что давно не любит маму и не жаждет ее любви, но теперь приходило пугающее понимание, что не всегда готова любить и собственного сына, – а ведь у нормальной женщины материнский инстинкт безусловен! Кто же она тогда? Чудовище? Преступница? Но как было испытывать нежность к восьми-девятилетнему мальчику, который спокойно говорил маме: «Уйди отсюда, дура тупая!» – и умильно оглядывался на бабушку в поисках одобрения, которое ни разу не замедлило проявиться. «Даже ребенок понимает, что ты из себя представляешь!» – торжественно провозглашала бабуля. «Но ведь это же ты его и науськиваешь…» – уже почти безразлично, для порядка, слабо отбивалась Стася. «А что, я в чем-то неправа?! – сразу же шла в атаку мать. – И в чем же?! Назови хоть один умный поступок из своей жизни!» Стася лежала в позе эмбриона с грелкой под боком – и уже ни сил, ни желания не было на хваленую лучшую в мире защиту – нападение. Однажды собралась с мыслями, села на кровати и крикнула навзрыд: «А ты?! Ты сама?! Ты-то чего особенного достигла?! Сама родила меня в восемнадцать неизвестно от кого! Выучилась только потому, что нас обеих бабушка чуть не десять лет содержала! Замуж никто тебя никогда не взял, всю жизнь по мужикам протаскалась – до седых волос дожила, а все никак не перебесишься! Даже во внука – и в того влюблена, как баба! Родную дочь ненавидишь и сына против нее настраиваешь – кто ты сама после всего этого?!» Прокричала – и скорчилась от жгучего стыда, залилась слезами: одно дело, когда мать упрекает дочь, и совсем другое – предъявить моральный счет в обратную сторону. Как ни крути, а не ее собачье дело – родную маму позорить… Поэтому с полной покорностью приняла Стася две оглушительные пощечины, последовавшие в ответ на ее короткую истерику. «Не смей сравнивать! Тогда жизнь другая была, и страна другая, и все другое! – отрывисто произнесла мать и, презрительно удаляясь с прямой спиной, добавила: – Вырастила на свою голову… Дождалась благодарности от единственной доченьки…»

Уже полностью изнуренная болезнью – было установлено, что желчный пузырь полон крупных камней и подлежит незамедлительному удалению, – Стася все же, горстями принимая обезболивающее и научившись колоть себе спазмолитики в учительском туалете прямо через одежду, сумела оттянуть операцию до летнего отпуска, чтобы, получив отпускные, отправить бабушку с внуком на дачу (не ту же самую, разумеется, а на другом конце Московской области) и потом еще получить выплаты за больничный. «Ты сама себе такую жизнь выбрала: институт никуда не годный, ребенок от кого попало, – жестко сказала мать. – Так что теперь тяни и не жалуйся». В больнице ее никто не навещал, потому что коллеги тоже поразъехались, но, думала Стася, это и к лучшему: после удаления желчного пища все равно сначала полагалась только больничная, так что в передачах не было смысла, а лицемерно благодарить кого-то за казенное сочувствие и букетик гвоздичек о трех чахлых головках не осталось сил… Она лежала навзничь в гомонящей на разные голоса хирургической палате, горько смотрела в далекий потолок, похожий на карту параллельного мира в зеленоватых, коричневых и голубых разводах от вечных протечек, и чувствовала смутную вину за то, что мать на этот раз, хоть и со скандалом, но вынуждена была вложить в летний отдых и свои деньги тоже. Правда, сказала перед отъездом: «Все чеки сохраню, потом вернешь мне долг. А что ты хотела: сначала в больничку сбежать от своих обязанностей, – а потом на моем горбу прокатиться? Это уж извини…» – «Последняя собака относится к своим щенкам лучше, чем ты ко мне», – вырвалось у Стаси, и она зажмурилась, ожидая пощечины. Ее не последовало. Мать только прошептала: «Какая же ты все-таки дрянь…» – и тихо закрыла дверь.

Восстанавливалась Стася еще полгода – до кучи обнаружились в животе какие-то хитрые множественные спайки, потом вдруг начались неостановимые маточные кровотечения – пугающие, черные, когда что-то ужасное уже не текло из нее, а падало, – и опять сложные анализы, очередь на госпитализацию, бесконечные процедуры под наркозом, после которого неделями снились кошмары и путалась память… Ей трижды удаляли упорно выраставшие на одном и том же месте полипы и наконец выпустили из последней больницы перед новым, 2019 годом – полностью опустошенную, едва державшуюся на ногах, но, кажется, с трудом пошедшую на поправку. К счастью, квартира стояла пустой: мать достала с хорошей скидкой не горящую, а уже практически сгоревшую и потому почти бесплатную путевку в зимний Сочи на двоих с ребенком, – и, собравшись за час, они оба радостно умотали в аэропорт. Дотащившись в темный полдень до дома, Стася со стоном облегчения повалилась под одеяло и раскрыла на планшете родную соцсеть, решив одним махом развязаться со слащавыми новогодними поздравлениями: лицо перед дружественной общественностью следовало все-таки худо-бедно сохранять. Среди новых сообщений оказалось одно с незнакомого аккаунта под ником Anita – содрогнувшись при мысли о рекламе таблеток для похудения или тренинга по самопознанию, она чуть не удалила послание сразу и прочла лишь случайно: «Привет, Станислава. Ты как будто должна меня помнить: я – Анна, твоя соседка по даче летом 17-го. Нашла вот тебя. Два дня колебалась – писать или нет, но все-таки решила, что о таком ты должна узнать. Дело в том, что позавчера я случайно столкнулась в “Щуке”[32] с твоей матерью. Мы друг друга узнали, поздоровались, я поинтересовалась, как ты. Она ответила, что ты болела по-женски, но сейчас уже выписываешься из больницы. Поболтали еще о детях, и я с чего-то спросила, почему она решила, что тот Олег был педофилом-гомиком и ухаживал за тобой, чтоб заполучить твоего сына. Знаешь, что она ответила? Она легко так рассмеялась, махнула рукой – и вот тебе почти точные ее слова: “Да ну, что ты, Аня, какие педофилы в деревне Чуйкино? Мужик как мужик, втрескался в Стаську по уши, дурак. Как пес, за ней таскался – что я, в таких делах не разбираюсь, что ли? И женился бы, чего доброго”. Понимаешь, Станислава, я просто опупела. Стою, глазами хлопаю. Наконец, спрашиваю, зачем она тогда весь этот цирк устроила и вас буквально растащила, да еще так зверски, сердце тебе разбила – я ж помню, в каком состоянии ты тогда уезжала: краше в гроб кладут… А она мне, такая, на голубом глазу: “Ты что, Аня, зачем мне это надо? Чтоб дочь замуж вышла за кого попало и моего внука какой-то чужак поднимал? Мало ли чего они там вдвоем навоспитывают! И эта девчонка у него от первого брака – она-то нам на что? А если у них не сложится, разведутся через год – как Илюша потерю “папы” и “сестренки” переживет? Кто об этом, кроме меня, подумает? А как я могла ее, дуру, отговорить, у нее же на лбу было написано, что сама втюрилась как кошка… Ну вот и пошла на маленькую хитрость – нужно же было, чтоб она испугалась и его везде заблокировала – мог ведь объясняться полезть… И все прекрасно получилось. Стаська поплакала-поплакала и успокоилась”. В общем, Станислава, я написала, и у меня как гора с плеч. Прости, что вмешалась. Если это гадость с моей стороны – просто удали и забудь. Но почему-то не смогла молчать, было чувство, что должна – и все тут. С наступающим Новым годом тебя! Будь здорова. Не имею права ничего тебе советовать, но лично я после такого… выступления… свое отношение даже к самому близкому человеку пересмотрела бы. Все. Счастья тебе! Больше не побеспокою».

Лежа на боку, Стася молча смотрела на ровно горевшую синими огоньками небольшую елочку у противоположной стены. Казалось, они так и будут гореть, пока не выключишь, – но нет, их яркость начала потихоньку уменьшаться, и скоро совсем не осталось ни искорки синего, зато исподволь появились словно тлеющие угольки в печи – пунцовые, таинственные – и принялись быстро разгораться в темноте… Вот уж вся елка пылает алым пламенем, словно ее подожгли, но красные огни неуклонно сменяются зелеными, те – желтыми, потом придет очередь фиолетового цвета, а после него все начнется по новой… Если не лениться, а встать и подойти к елке, то можно придавить одну из кнопок на белом пластмассовом реле, и тогда все цвета загорятся разом или начнут поочередно мигать, или огни змейками побегут вокруг пушистых пластмассовых веток… Какую удачную гирлянду она купила вместо той прошлогодней, перегоревшей. Надо будет обязательно забрать ее с собой при переезде.

Она не плакала, не возмущалась, не перебирала в мыслях нескончаемые четки обид. С некоторым удивлением Стася чувствовала, что ей неуловимо стало легче дышать – не так, как это случалось раньше, когда мать уезжала на время и в доме как будто на время раздвигались стены и открывались окна во весь белый свет, а именно окончательно. Письмо Анны (ах, боже мой, когда-то ведь были чудные духи с таким или похожим названием в прелестном флаконе в виде старинной чернильницы!) стало той последней соломинкой, что была предназначена сломать спину измученному верблюду, но чудесным образом не сломала, а заставила забитое животное взбрыкнуть, лягнуть твердой раздвоенной лапой жестокого караванщика, стряхнуть неподъемные тюки на песок и, трубя свободу, унестись в пустыню. Все было кончено. Оставались технические детали. Сколько, наконец, стоит эта проклятая квартира, в которой ее чуть не уморили?! Кто сказал, что на причитающуюся треть денег она обязана покупать квартиру во вставшей поперек ее души Москве? Кто пригвоздил ее здесь? А как же тот – родной, никогда не виданный – город с золотыми шпилями на фоне туч цвета маренго?

Выздоравливающая легко поднялась с дивана и целеустремленно направилась в некогда большую угловую комнату, теперь разделенную незаконной перегородкой на две поменьше: проходную с окном в торце дома (Илюшину) и вторую, глядевшую во двор (материнскую). Там она безо всяких угрызений совести принялась потрошить святая святых – массивный письменный стол карельской березы, огрызающийся многочисленными ящиками, к которому раньше и прикоснуться боялась, и вскоре нашла искомое – папку на молнии с крупной надписью печатными буквами: «Квартира». И тут на спину уже почти свободной верблюдицы упала еще одна лечебная соломинка: среди бумаг попалась желтая, гербовая, двадцатипятилетней давности. И она называлась «Свидетельство о праве на наследство по завещанию». Свою долю, полученную при приватизации квартиры, покойная бабушка, как выяснилось, завещала единственной внучке Станиславе, и, как законный представитель малолетнего ребенка, мать тогда же и вступила в наследство от ее имени, впоследствии ни словом об этом не обмолвившись. В большой московской квартире, про которую Стася слышала только, что «здесь ничего твоего нет», ей уже четверть века принадлежали две трети – своя и бабушкина.

Вернувшись с внуком к Рождеству, мать, вероятно, почувствовала грозную перемену сразу же: будучи одной из тех, кого называют классическими «черными эмпатами»[33], она поняла, что дочь бесповоротно решилась на выстраданный Поступок, помешать которому не дано, а значит, остается только выйти из грядущего конфликта с минимальными потерями.

– Да, все так, – с высокомерным спокойствием ответила она, когда Стася предъявила ей послание Ани и завещание бабушки. – Но объяснять тебе я ничего не стану. И уж тем более извиняться. Потому что ты от рождения обычная тетка с интеллектом чуть выше, чем у канарейки, – без таланта, без будущего, даже без внешности – и все равно ничего не поймешь. Мне жаль только, что теперь мой внук попадет тебе в руки и погибнет безвозвратно, потому что воспитать ты можешь только урода. – Мать помолчала, а потом спросила с неподдельным равнодушием, как человек, который лишился главного, а остальное ему уже неважно: – Ну и чего ты теперь будешь добиваться? Отселишь меня в коммуналку где-нибудь в Текстильщиках[34]?

– Ну что ты, нет… – Стася чуть не добавила по привычке «мама», но что-то удержало язык. – В любом случае тебе достанется небольшая отдельная квартира, просто не в таком хорошем районе. – А мы с Илюшей… Мы, возможно, вообще уедем в другой город. Чтобы мой сын тебе не достался. И ты не воспитала бы из него урода.

Мать все-таки вздрогнула:

– И что… ты полностью лишишь нас общения?.. Как это по-твоему! Ты хоть понимаешь, что поступить так – жестоко не только по отношению ко мне (на меня-то тебе всю жизнь было плевать), а прежде всего к ребенку? Он любит меня, а тебя только терпит по необходимости!

– Почему? Захочешь – приезжай. Но живи не у нас, а в гостинице, и общайся с Илюшей только при мне. Мы тоже будем приезжать: я родилась здесь, почти тридцать пять лет живу и не могу просто так этот город бросить… Но станешь Илью по телефону против меня подзуживать – сменю ему номер, а твой заблокирую везде, где можно, и скажу, что ты нас забыла. Но я думаю, ты умнее, ма… – Стася опять не смогла полностью выговорить это слово.

А через полгода Петербург просто взял и забрал ее к себе. Сам. Очень просто. На этот раз не письмо с неизвестного аккаунта, а звонок с постороннего номера – из тех, на которые Стася морщилась, но отвечала: вдруг заказчик? – хотя так почти никогда не случалось. А тут случилось – звонила одноклассница Нина, одна из немногих вполне вменяемых. Она стала ресторатором – в Петербурге, бизнес успешный, собираются с мужем открыть второй, колоритный ресторанчик посреди унылого Питера – парадоксально черноморский. Может Стася изобразить ей на стенах морские виды с лайнерами, Костю-моряка в тельняшке, рыбачку Соню, причаливающую на баркасе, и отдельно – вид из окна на шаланду с кефалью, только чтоб не треска дурацкая, а именно кефаль? Что, квартиру в Питере купить? Так знакомые как раз продают приличную небольшую двушку на севере!

Переезд состоялся в конце лета. Беспросветной питерской осенью рыдал по ночам и худел от тоски ни в чем не повинный десятилетний мальчик Илюша, разлученный с любимой бабулей и с трудом обретенными школьными друзьями. Трудно и словно наощупь шли образы веселого Кости с его «интересной чудачкой», и уже почти полностью проеден был невеликий аванс, когда грянуло поначалу нестрашное слово «коронавирус» и даже немножко весело было сидеть безвылазно на таинственной «самоизоляции», ощущая себя актерами недорогого триллера… Одноклассница Нина умерла в начале мая. Безутешному вдовцу, ополоумевшему от внезапного горя и вынужденному к тому времени закрыть и свой первый, раскрученный ресторан, было не на что даже достойно похоронить обожаемую жену, мать его троих детей, – не то что платить деньги за незаконченную роспись второго заведения, которому все равно не суждено открыться… Переходившим одна за другой на удаленный формат обучения средним школам меньше всего требовались учителя презренного «рисования»… Так встретил Стасю с сыном заочно полюбленный город предков.

* * *

– Мама, а можно мне в Москве не оставаться? Зачем я тебе тут нужен еще три дня, я ведь не помогу тебе со всей этой полицейской бюрократией! Поменяй мне билет, я хочу вернуться домой прямо сейчас, – глаза Ильи были закрыты, но голос звучал уверенно.

Надо же, а она думала, что сын спит, откинувшись на автобусном кресле. И немудрено: после практически бессонной ночи едва успели на шестичасовой «Сапсан»; встретивший на вокзале веселый похоронных дел мастер довез их на похожем на облизанную карамельку «мерине» только до траурного автобуса, в центре которого на возвышении уже стоял обтянутый белой тканью гроб с золотыми кисточками, – и там оставил, законно предполагая, что примерные дочь и внук мечтают трястись до удаленного кладбища рядом с телом убиенной матери и бабушки. В кладбищенской церкви пятнадцатилетний Илья крепился, изо всех сил держась суровым «мужчиной», детские беспомощные слезы на его глазах выступили только в конце отпевания, во время «Со святыми упокой…» Что ж, должен же быть у каждого человека кто-нибудь, кто его искренне оплачет, – почему бы и у ее матери таковому не оказаться в лице любимого внука, в конце концов, она ведь много для него сделала, особенно вначале, – этого не отнять…

– Конечно, – мягко отозвалась Стася и дружески положила ладонь на руку сына. – Ты можешь еще успеть на вечерний «Сапсан», если есть билеты. Или хочешь ехать ночным и отоспаться в купе?

– «Сапсаном», – сухо ответил он и тут же добавил, не меняя тона: – Если бабуля оставила на меня завещание, то я об этом сейчас даже не узнаю, верно? Ты его просто разорвешь и забудешь, если еще не разорвала, так ведь? Но мне скоро шестнадцать, через два года я стану совершеннолетним и – будь уверена! – докопаюсь до правды. А если потребуется, подам на тебя в суд. Потому что я точно знаю, что бабушка не хотела, чтоб ее квартира досталась тебе.

Что было отвечать? Сейчас, когда гроб матери только что закопан в могилу, – вскипеть, воззвать к справедливости, начать рыдать и доказывать, что его любимая покойная бабуля – сумасшедшая стерва, кровососная банка, ненавидевшая собственную дочь и нездорово влюбленная во внука?

– Завещания не было, – как могла спокойно сказала Стася. – Я бы не скрыла его, хотя бы потому, что просто бесполезно: через два года ты все равно узнал бы правду, и никому из нас не стало бы от этого легче. Но мама не успела его написать… А квартира ее в любом случае достанется тебе, когда ты повзрослеешь и сможешь жить отдельно, целиком себя обеспечивая. В Москве ли, в Петербурге ли – неважно… Сейчас все равно не время это обсуждать. Бабушка решила бы так же. Но она не думала, что какой-то упырь ее застрелит…

– Не удивлюсь, если это была ты, – с подростковой жестокостью кинул сын.

Стася молча уткнулась в смартфон и, наконец, глухо произнесла:

– Я взяла билет на шестичасовой, послала тебе – проверь. Пришел? Ну и прекрасно. Сейчас будем проезжать очередное метро – вон красная «М» впереди, останови автобус, выходи и проваливай в Питер.

– Да, и на родительский день в лагерь ко мне не трудись приезжать, – поднимаясь, решил все же добить ее Илья. – Я уже не маленький, чтобы яблочки с конфетками ждать, да и кормят нас там хорошо. А для чего-то другого вряд ли тебе стоит туда-сюда кататься. – Дверь раскрылась, он легко соскочил на асфальт, закинул небольшой стильный рюкзачок за плечо и, не оглядываясь, зашагал прочь – высокий, поджарый, широкоплечий, со слегка вьющимися волосами…

Парень торопился вернуться в любимый молодежный спортивный лагерь на берегу бирюзового озера в сосновой роще под Выборгом – дорогой и комфортный, для детей работников образования и культуры, куда с удовольствием ездил на две смены каждое лето, ни минуты не задумываясь о том, каких титанических усилий стоит его матери покупать проклятые путевки в этот солнечный парадиз для белых людей.

Стася закрыла глаза, привалившись виском к прохладному стеклу. К уколам со стороны сына она уже привыкла, постепенно научившись в какой-то степени держать удар. Полностью избежать влияния бабушки даже на расстоянии семисот километров не удалось – для этого ее действительно потребовалось бы пристрелить, – и оно неизбежно дало свои гнилые плоды: сын относился к матери с небрежной грубостью, оказывал послушание, только если было что терять или чего ждать, открыто смеялся над ее «художеством»: «Сильна ты, мать: других учишь тому, чего сама не умеешь!» – очевидно радовался, когда видел, что глаза матери наполняются слезами. Впрочем, это не мешало Илюше проявлять почти животную ревность к любому мужчине, даже случайно оказавшемуся рядом с нелюбимой мамой. Однажды он повел подозрительно грамотную – по всей видимости, вдохновленную из Москвы – атаку на Стасиного коллегу по школе, с которым у нее завязался было вполне приличный, интеллигентный роман с прицелом на будущее, – и бесконечными хамским выпадами, отвратительными намеками и жестокими замечаниями добился того, что обиженный мужчина сначала перестал заходить к ним в дом, а потом и вовсе заявил Стасе, что ее взрослеющий сын – слишком большая проблема, решать которую он не готов… То ли Илья хотел инстинктивно, как любой детеныш самку-мать, сохранить ее для себя целиком и питаться молоком бесконечно, что где-то даже простительно для такого травмированного ребенка, то ли непременно – и очень по-взрослому – желал видеть мать именно глубоко и безнадежно несчастной в отместку за предательский увоз из родной Москвы. Она не пыталась окончательно разрешать эту страшную дилемму для себя, боясь случайно докопаться до правды и умереть от горя.

Год назад их маленькую семью вдруг осветила яркая искра надежды. Измучившись разладом в отношениях с таким родным и таким далеким Илюшей, в результате которого как на дрожжах подрастал разлад более страшный – внутренний, необратимый, Стася, мечась в поисках чего-то более действенного, чем «лучики добра», щедро поступавшие от знакомых дам в любимой соцсети, решилась по дороге домой завернуть в небольшую, на вид непритязательную церковь, чей простенький синий куполок робко выглядывал из пышных кружев жирной королевской сирени. Стасю с первого взгляда поразило внушительное количество достаточно молодых и модно одетых верующих на службе – оказалось, что она все эти годы находилась в нелепой власти отжившего свое стереотипа – дескать, в церквях толпятся злые полуграмотные старухи в черных платках. Длинная разнополая и разновозрастная очередь стояла и к не участвовавшему в богослужении священнику – вероятно, на исповедь. Стася воровато выдернула из сумки шелковый шарфик, накинула его на голову и спросила, как в поликлинике: «Кто последний?»

Забавно, но именно с легкой руки матери они окрестились все втроем – много лет назад, испепеляюще знойным подмосковным летом, когда деревья загорались от жара сами собой, а Илюше было месяцев десять. Он тогда едва выкарабкался из затяжной непонятной болезни, накатывавшей волнами, как болотная малярия, – и даже бабушка его испугалась не на шутку. Кто-то подсказал ей на даче, что во избежание дальнейших болезней младенца стоит побыстрей окрестить, что она и вознамерилась сделать в ближайшее воскресенье, заявив, что станет, разумеется, своему внуку крестной. «Где это видано, чтобы крестная некрещеная была?» – резонно удивился священник, и бабушка немедленно покрестилась с первой партией новокрещаемых. Со второй крестили уже младенца мужеска пола Илию и, само собой разумеется, его сбитую с толку неожиданным новым восхитительным именем Стефания[35] «матерь», над которой вдобавок прочли и какую-то особую, очистительную – после родов – молитву.

Зато теперь она стояла в очереди на исповедь, с полным правом и надеждой ожидая помощи. Иногда все-таки одолевали сомнения, подстрекавшие к немедленному бегству: казалось вдруг, что священник – строгого вида бородач с обильной проседью – сейчас начнет придираться к длине юбки или крашеным ресницам, повелит «убояться» мужа, а узнав, что его нет и не было, подвергнет неведомой церковной каре. Но он выслушал, не перебивая, и спокойно заговорил не противным постным голосом в нос, с подвываниями и придыханиями, от которых ее всегда передергивало, если что-то подобное звучало по телевизору, а красивым звучным баритоном и очень по-дружески: «Ну, маму вашу обсуждать мы не будем, потому что ей тоже наверняка есть что о вас порассказать, да и по жизни небось досталось. А вот про сынка скажите: какая у него, как вы думаете, к вам сейчас главная претензия?» – «Ну… – растерялась Стася и, отчаянно сглаживая углы, стала объяснять: – Он, как все дети, считает себя взрослым, обижается, что я не позволяю ему искать работу и иметь свои деньги, чувствовать себя мужчиной. Но какая работа в его возрасте? Листовки раздавать? Но так он быстро и последнюю узду скинет, пропадать станет неизвестно где, познакомится на улице с кем попало – да хоть с наркоторговцами! – а я не проконтролирую… Он мал еще для такой самостоятельности, сущий ребенок! Из-за этого последнее время постоянные стычки… И я, он считает, мало зарабатываю и не даю ему столько, сколько получают другие дети, у которых двое родителей. Винит меня, что вечерами я отдыхаю, а не мчусь искать себе дополнительный заработок, ему пле… безразлично, что я и так еле живая – по трем школам мотаюсь, везде полставки. Оттого скандалы все время… И, кроме того, бабушка…» – «Бабушку пока не трогаем. Надо будет – и до нее доберемся. – Он блеснул яркими черными, как породистая смородина, глазами. – А мы с вами сейчас вот что сделаем…» Отец Матвей – так его звали – предложил Илье работать у него в храме алтарником[36] утром и вечером по выходным, с зарплатой примерно такой же, как если б действительно совать раздраженным прохожим листовки у метро. «И другие приятные преференции могут получиться… Что и как делать – на месте подучим, нехитра наука, – улыбнулся священник и добавил без обиняков: – Не совсем же дурак он у вас – справится».

Домой «матушка Стефания» шла, жестоко терзаемая сомнениями, боясь непредсказуемой реакции ершистого сына, но тот на удивление охотно согласился: может, просто деньгами прельстился поначалу, а скорей всего – из юношеского любопытства: ведь то для него была совершеннейшая terra incognita[37]. «Только давай пока бабушке не будем рассказывать, – заговорщицки предложила Стася. – Она может такого не одобрить…» И неожиданно несколько благословенных месяцев протекли в мире, согласии и спокойствии, как говорили в церкви – «во всяком благочестии и чистоте». Илья быстро научился алтарничать, а будучи по природе способным и сообразительным, вскоре попробовал себя и в качестве чтеца; гуманитарий по натуре, имевший очевидные способности к языкам, он довольно лихо освоил основные правила церковного чтения, и хотя пока не всегда гладко управлялся с церковнославянским, было уже очевидно, что это только вопрос тренировки: чуть-чуть – и дело пойдет. С отцом Матвеем и вторым, молодым и веселым священником Илья иногда охотно разъезжал «по требам» – то квартиру освятить, то дачу, то на дому крестить-соборовать-исповедовать… В такие дни он неизменно возвращался домой с важным видом добытчика и торжественно выкладывал перед мамой на кухонный стол свою долю от щедрых подношений простого церковного люда: или еще теплую половинку домашнего мясного рулета, или сочный расстегай с лососем, или здоровенный арбуз с увесистым пакетом мятных пряников в придачу – и выглядело все так, будто молодой первобытный охотник приносит в пещеру к старой немощной матери еще теплую тушу убитой собственным копьем косули… В те дни они словно заново полюбили друг друга и сблизились за короткое время так, как не сумели за все предыдущие четырнадцать лет: начали непринужденно болтать о разном, делиться простыми жизненными планами… Стася успела сердечно обрадоваться и почти поверить, что это навсегда. «Только не говори бабушке, – заклинала мать своего ребенка чуть не каждый день, печенкой чуя с той стороны почти смертельную опасность. – Она не поймет и расстроится…» Но гордый собой Илья однажды не удержался и похвастался.

В ту желто-алую осеннюю пятницу, вернувшись домой и застав странно молчаливого сына за ужином на кухне, она, как всегда, мимоходом спросила, вернется ли тот завтра после литургии сразу домой или останется обедать в трапезной: случалось и так и эдак в зависимости от того, его ли очередь была алтарничать на вечерне. Но мальчишка вдруг зыркнул в сторону мамы уже подзабытым той и оттого испугавшим до ступора взглядом готового, но боящегося укусить волчонка, резко отодвинул тарелку и тявкнул: «Хватит уже! Достала – не то попа, не то монаха из меня делать! Хорош! Поездила на мне!» – вскочил и унесся в свою комнату, грохнув дверью. Стася много лет к тому времени не разговаривала с матерью сколько-нибудь распространенными предложениями, но тут, взорвавшись, позвонила сама – и сквозь буквально хлеставшие слезы разразилась упреками: «Что ты наделала, что ты наделала?! Неужели же ты совершенно бессердечна?! Ну зачем тебе надо было сейчас вот так взять и разрушить… растоптать… наш такой хрупкий мир… едва-едва установившийся… Почему тебе всегда обязательно нужно вклиниться между нами?! Ты как будто начисто лишена любой морали, только раздор и разор приносишь нам! Как тебя совесть не мучает?!» – «А тебя совесть не мучает? – спокойным стальным тоном ответила мать. – Свалить свои обязанности на ребенка – это нормально? Малолетнего мальчика вместо выходных, когда он должен сил для учебы набираться, заставлять ишачить, чтобы деньги и еду в дом приносить, пока ленивая мамаша на диване жирным брюхом вверх валяется? Монаха из здорового красивого парня лепить – будущего придурка, на которого все будут пальцем показывать, – это тоже нормально? А я, значит, только раздор приношу вам? Особенно когда ты в подоле мне принесла и на пороге рыдала, – забыла уже? Или когда годы жизни потратила, воспитывая твоего сына, пока ты неизвестно где шлындала? Но ведь тебе же наплевать на всех, кроме себя, – лишь бы не шевельнуться лишний раз, а другие пусть надрываются! Мать родную из дома выгнала в конуру, как собаку, теперь ребенку – беззащитному, неопытному – на шею села и ноги свесила! И ты мне еще о совести смеешь говорить, бесстыжая?!» Стася тихо нажала на кнопку отбоя. Казалось, что сердце вот прямо сейчас наконец разорвется.

«Я предполагал, что так случится, – сказал ей на следующий день отец Матвей. – Слишком уж хорошо началось… Но враг человеческий не дремлет и действует через людей, а мы слишком слабы, чтобы достойно противостоять. Не унывайте, матушка Стефания. – Он улыбнулся и заговорил со смешным грузинским акцентом: – “Я тыбэ адын умный вэщь скажу, только ты не абыжайся…” В смысле, не обижайтесь на Христа, Он не виноват, что мы здесь такие звери. А Илья наш вернется. Может быть, не так скоро, как вы хотите, но вернется обязательно. К вам – так уж точно. Потому что сердце его – сбитое с толку, измученное – однажды раскрылось в вашу сторону, и оно запомнит, как это было прекрасно, и позовет назад. “И увидел Он, что это хорошо”[38], – помните? А к нам… Тоже вполне допускаю. Кто стоял рядом с алтарем, когда туда сходил Святой Дух и прелагал вино и хлеб в Кровь и Плоть Христову, тот у Христа навсегда под особым приглядом. Обычно те, даже если и отпадут надолго, хоть на смертном одре да каются… Главное, сами старайтесь не отпадать… Уж очень далеко не уходите. Чем дальше уйдете, тем трудней и болезненней будет дорога назад».

* * *

Не так давно ей привалило редкое счастье: удалось устроиться учителем в частную гимназию с уклоном в искусство, и это действительно стало настоящей удачей для человека ее профессии: не собирать, как раньше, огрызки ставок в государственных школах по разным концам города, а преподавать любимый для многих детей предмет заинтересованным ученикам – да еще и вести три раза в неделю кружок живописи по ткани и дереву. Правда, на материнском языке это и называлось быть художником от слова «худо»… Да что там художник! Теперь выходило, что от этого странного, совиным уханьем отдающего слова происходят и все остальные ее ипостаси: матери, дочери, женщины.

Войдя в даже летом холодный и темный подъезд старой ободранно-желтой пятиэтажки, где жила и умерла ее мать, она словно ступила во мрак и пустоту. Дальше не было хода – ни в доме, ни в жизни. Она сама не знала, зачем сюда вошла: квартира была пока опечатана полицией. Медленно, ощущая словно по гире на каждой ноге, Стася поднялась на третий этаж по узкой лестнице вдоль стен, окрашенных ядовито-зеленой краской до половины, сверху небрежно побеленных. Постояла перед бедной дверью, затянутой черным дерматином, коснулась пальцем бумажной полоски с печатями (мелькнула быстрая мысль – отковырнуть – и… и что? – ключей-то все равно нет, и когда отдадут – неведомо). Вот они, те самые «ужасные выселки», куда она спровадила маму. Этот запах из-за двери – он кажется или нет? Интересно, соседи его тоже чувствуют? Каково им? О нет, лучше не думать. Надо считать, что примерещилось. Когда дадут разрешение и ключи, она вызовет специальную клининговую службу – ей даже их визитку в полиции успели услужливо подсунуть – вероятно, «свои люди»… Мама, мама… Аромат твоей смерти похож на амбре всей твоей жизни. Нет, нельзя так цинично думать о матери, отец Матвей не одобрил бы: пятая заповедь[39] и все такое… Глупо было прийти, еще глупее – стоять под дверью квартиры, где произошло убийство. Какая тишина… Она уже минут десять здесь торчит – и ни одного человека… В тот день, когда здесь стоял убийца, тоже, наверное, было глухое время летнего дня, потому никто ничего не видел – не слышал. Странный старый дом лет семидесяти уже потихоньку крошится от ветхости – ведь строили не на века, а до близкой победы коммунизма… Тот, кто это сделал, вошел не через главный подъезд со сложным домофоном, а через техническую дверь с другой стороны – там есть еще такой остекленный предбанник, где стоят, прикованные и не прикованные к трубе детские коляски и велосипеды. От этой двери даже ключей не существует, там кодовый замок, который могут открыть только работники коммунальных служб… Ага – и любой желающий: на четырех цифрах кода стерлась краска, а нажимать их нужно одновременно – то есть дверь практически открыта. Так сказал этот чертов Миша…

Подумав о нем, Стася передернулась от мерзкого воспоминания и шустро порысила вниз. Михаил – фамилию забыла – оперуполномоченный, расследовавший дело ее матери, встретил Стасю на улице после опознания и грубовато, но очень вовремя поддержал. Констатировал, а не спросил: «Вы, конечно, сегодня ничего не ели», – и без церемоний доставил на своей подозрительно престижной для простого опера иномарке в недорогое, но неожиданно уютное кафе, где оказалось даже настоящее, а не из похожих на стиральный порошок хлопьев картофельное пюре с домашней оранжеватой подливкой и сочной говяжьей котлетой, какие готовили когда-то все бабушки на свете. Стася улыбнулась поданной тарелке и с энтузиазмом принялась за еду – сама удивилась, что могла есть с таким аппетитом после сегодняшних, одно за другим следовавших приключений: хамского допроса с дальнейшим опознанием словно из парафина вылепленного трупа, который неделю назад был ее пусть нелюбимой и не любившей – но мамой.

– Ты на нас зла не держи, – фамильярно сказал Миша. – Работа у нас паскудная. Выгораем и спиваемся – или просто дохнем. Третьего не дано.

Стася подняла на бесцеремонного мужичка глаза: небольшой, усталый, помятый, волосы сальные, расстегнутый воротник рубашки – с очевидной темной полосой внутри… «Надо же, клеится, – с вялым удивлением подумала она. – Ну конечно, разведенный, поди, – и явно не герой-любовник… Понимает, что у толстухи не первой свежести вроде меня выбора особого нет, вот и надеется наскочить по-быстрому и отвалить… А я и правда не помню, когда за мной последний раз кто-то ухаживал – даже так примитивно… В конце концов – почему бы и нет. В данной ситуации это все равно что морфием уколоться».

– Ты найдешь эту сволочь? – Поддержав его прощупывающее «ты», она давала понять, что не против продолжения и верит в него как в сильного мужика.

Опер пожал плечами:

– Сама посуди: точное время смерти установить не удалось – жара и все такое. Орудие убийства никогда раньше в криминале не светилось. В предположительные сутки в подъезд под камерой входили только жильцы, их гости, дворник и курьеры. Их всех удалось – даже удивительно! – довольно быстро установить и проверить. Оснований для подозрений тут нет. Значит, тот, кто нам нужен, вошел через заднюю дверь – есть там такая, для всяких технических служб… Открыть – раз плюнуть. Камерами и не пахнет, зато кусты и деревья – как в лесу, взвод спрятаться может. Еще собак выгуливают по тропинке. Работала в то время одна камера, на которой теоретически мог оказаться убийца: есть один просматриваемый участок, который он не мог миновать, когда шел убивать – или обратно. Или оба раза, если он идиот и возвращался той же дорогой. Но камера довольно далеко от той тропинки – тебе же показывали.

– Да там толпа какая-то шла… – растерялась Стася. – Как на демонстрации. И это в таком тихом районе! Кого при таких обстоятельствах можно узнать вообще? Их человек пятьсот было или больше…

Михаил раздраженно махнул рукой:

– Специальная программа убрала все промежутки, когда никого не было, – иначе бы круглосуточно сидеть и смотреть! А так ты за час всех увидела – и что?

– И ничего… – убито кивнула Стася. – Ни одной даже смутно знакомой фигуры. Да я и не знаю никого из ее знакомых – а это ведь знакомый, наверно, да? Мама ведь дверь ему открыла? – Она запнулась. – Мужчина… Ее любили мужчины…

Он усмехнулся:

– Скорей, она их. Причем преимущественно женатых. А у них, между прочим, ревнивые жены… Когда есть из чего, то стрельнуть может и женщина, – раз плюнуть, особенно если разозлить. А твоя мамаша, судя по всему, это умела… Хм… извини…

Стася поморщилась:

– Не за что извиняться. Умела, да… Значит, его не поймать? Или… ее?

– Почему? Мы все версии отрабатываем, нам тоже висяки ни к чему. Я для тебя стараюсь. Давай выпьем вина? – Он коротко, без охоты, улыбнулся, и оказалось, что зубы ослепительно, почти как в рекламе дешевой зубной пасты, белые.

«Когда полезет целоваться, будет не противно», – отстраненно подумала Стася и сказала:

– Давай, чего уж там…

* * *

Миша вышел из ее гостиничного номера глубокой ночью, когда она уже неудержимо проваливалась в тяжелый сон с последней мыслью о том, как будет ужасно обнаружить его утром рядом с собой на другой половине кровати. Поэтому, когда дверь за этим случайным – и не особенно преуспевшим – утешителем с тихим щелчком закрылась, она благодарно посмотрела на нее и ухнула в черноту, а когда проснулась, честно не помнила подробностей, – хотя от брезгливого ощущения физической грязи не могла отделаться настолько упорно, что вызвала недовольную горничную и попросила сменить белье.

* * *

На этот раз Стася намеренно, чтоб не нарваться на неприятные воспоминания, остановилась в другом – маленьком и чистом отельчике, куда от маминого дома было пешего ходу пять минут. По дороге она отупело приобрела в типовом супермаркете бутылку «Мартини», нарезку бледного сыра, пластиковую банку с морскими гадами и почему-то несколько глазированных сырков – никогда их раньше не покупала, а тут вдруг подвернулись под руку – в качестве закуски. Поднялась в свой номер, выпила без отрыва полный стакан горько-терпкого напитка, предназначенного строго для женщин в радости и в горе, зажевала сырком… Сунулась в сумку за смартфоном – и вместо него вдруг вытащила мамин альбомчик – размером чуть больше того же гаджета, как оказалось, заблудившийся и застрявший в непознаваемых недрах современной дамской сумочки с тех пор, как еще в прошлый приезд там очутился. Она прилегла на широкую удобную кровать поверх покрывала и стала проглядывать черно-белые древние фотографии. В основном они изображали маму-девочку с ее собственной матерю – бабушкой Изольдой – в неулыбчивом Ленинграде и советские лозунги вроде «Слава КПСС!» на заднем плане… Вот ест мороженое из простого бумажного стаканчика, вот катается на карусели верхом на лакированном коньке-горбунке, вот стоит в школьном платье с белым фартуком и держит в руках непропорционально огромный, похожий на цветущий куст букет гладиолусов – не иначе, пошла в первый класс… «Эту девочку убьют. Придут и попросту застрелят. Как странно. Но что-то же она сделает такое, что с ней так поступят? Неужели всего лишь переспит с чужим мужем? Нет, это неправильно как-то. Не может быть». Над одной из карточек прозрачная пленка почти оторвалась – и Стася перевернула выпавший снимок, где за столом, заваленным книгами и бумагами, в непринужденных позах сидели четыре юные девушки в советской школьной форме – одна из них оказалась ее очень хорошенькой матерью-школьницей, – а рядом с ними в странной летящей позе – словно подпрыгнул и завис – помещался расплывчатый паренек их же возраста. «Он, наверно, снимал с выдержкой, – догадалась Стася, – и ему не хватило какой-то секунды, чтобы занять место рядом с остальными, замереть и получиться четко». На обороте, на уровне каждой из пяти голов, маминой рукой, только чуть более детским почерком, карандашом были написаны имена и фамилии. Стася какое-то время глядела на них со смутным узнаванием – а потом лихорадочно выхватила из сумки смартфон.

Ну конечно! Это те же самые имена! Доступ к маминой соцсети она получила очень легко, еще когда, желая пригласить на похороны каких-нибудь знакомых, решила разместить на ее странице извещение о смерти и времени прощания. Пароль и разгадывать не потребовалось – дата рождения любимого внука, ничего другого и не придумать… Выложив объявление, Стася пробежалась по списку друзей, увидела нескольких подружек, в прошлом знакомых и ей – но неизменно неприятных (кстати, ни одна на похоронах не появилась, может, кто из этих? – ну, с этим-то Миша точно разберется), потом с ленивым любопытством заглянула в закладки… Там были они и только они, друг под другом, – как теперь выяснилось, те самые школьники с черно-белой фотографии, кроме одной девочки и самой мамы. Она сразу же проверила: все трое – петербуржцы, в друзьях и подписчиках никто из них не значится, заявок в друзья им мама тоже не подавала, – выходит, просто следила за ними, желая оставаться незамеченной… Все так же лежа на умиротворяюще мягкой казенной кровати, Стася бегло просмотрела сначала женские аккаунты: пожилые дамы, ничего особенного. Одна красавицы тыквы, каждая с Золушкину карету, да кабачки-дирижабли на даче выращивает, другая постит мнимо умные изречения и позирует за роялем; мужчина, похоже, верующий, у него сплошь крестные ходы да чудотворные иконы, но живет, похоже, где-то в Тмутаракани, потому что в ленте все сельские пейзажи… Немного подумав, она сделала снимок их общей фотографии и отправила обеим женщинам – мужчине поостереглась, мало ли что – и честно написала, чья она дочь, где и что случилось с мамой, попросив ответить, если те вдруг вспомнят что-то из ее ленинградского прошлого. Потом отложила смартфон на тумбочку, откинулась и закрыла глаза: «Ну да, конечно. Мама увела у одной из них вот этого самого размытого парня – а та через сорок лет спохватилась и жестоко отомстила. Как романтично… Жаль, что совершенно неправдоподобно».

* * *

– Прекрасно помню, когда Андрюша сделал эту фотографию, – сказала одна из двух рано постаревших дам, что сидели напротив Стаси за белым кухонным столиком. – Мы как раз работали над первым выпуском… Да, вы правы, поставил недостаточную выдержку и не успел добежать. Потратил последний кадр на пленке, поэтому пришлось отпечатать как вышло. У каждого из нас была такая карточка – при обысках изъяли. Не представляю, как у вашей мамы сохранилась…

Стася до сих пор не могла избыть тихого изумления при виде этих двух женщин, ровесниц ее матери. Только ту – в упругих локонах, ярких блузках, серебряных браслетах – часто называли на улице «девушка», и не зря: выглядела она действительно лет на пятнадцать моложе своего зрелого возраста, и даже не потому, что слишком уж педантично ухаживала за собой – нет; вероятно, на ней четко сработала знаменитая «лженаука генетика», поддержанная в целом нетрудной и спокойной судьбой: периодические «жестокие драмы», переживаемые матерью, скорей взбадривали ее, придавая жизни необходимую «перчинку» и полнокровность, и в целом служили той же цели. А теперь перед Стасей сидели две интеллигентные, чем-то даже похожие между собой бабули-пенсионерки, иначе не скажешь. Она бы не задумываясь уступила любой из них место в метро… Обе сразу же тепло откликнулись на Стасины письма, ужаснулись судьбе ее матери, предложили немедленно встретиться втроем в Петербурге, дали адрес где-то в зеленом, спокойном Дачном…

И вот сидели перед ней за кофе, дымившимся в тонких, несерьезного вида чашечках костяного фарфора (перед гостьей поставили внушительную глиняную кружку, как для пива) – обе в унылых опрятных кофточках на пуговицах, средней длины трикотажных юбках, с одинаковыми «старческими» стрижками, с обвисшими морщинистыми лицами и когда-то давно раз и навсегда потухшими глазами. Одна всю жизнь и до сих пор преподавала музыку в школе, другая вообще не смогла после тюрьмы получить приличную профессию, сорок лет работала то здесь, то там, а сейчас устроилась в регистратуру своей районной поликлиники и была, наконец, довольна: ее многочисленные возрастные болячки лечили как у сотрудника – бесплатно, хорошо и вне очереди. Подумать только – эти ничем не выдающиеся из толпы бабушки когда-то ухитрялись состоять в антисоветской организации и пытались бороться со всемогущей и, как всем тогда виделось, несокрушимой советской властью! Наивно, конечно, по-детски – но все же! Это ж какой храбростью нужно обладать! Или глупостью? И ее мать, стало быть, тоже… Но она ведь не сидела в тюрьме? Или это просто скрыли от Стаси? Может быть, после всего того кошмара бабушка увезла маму в Москву, чтобы спрятаться от позора и людского осуждения? Это ведь не «в подоле принести» – эка невидаль! – это «за политику сесть»!

– Дурачки мы все были маленькие… – горько говорила между тем вторая женщина. – Вот уж действительно, «Бодался теленок с дубом»[40]! Думали, у нас такая невероятная конспирация, что если за руку не схватят, то вовек не вычислят! Хотя, если б мы ограничились раскладыванием журналов по почтовым ящикам, то искали бы несколько дольше. А мы – представляете, Станислава, – в собственных школах наклеивали антисоветские статьи на стенгазеты поверх пионерско-комсомольских агиток! Для этого на месте преступления ловить совсем не обязательно – достаточно сложить два плюс два.

– Один плюс один, – уточнила первая. – Это же наверняка не рядовые были события для КГБ. Не каждый день в советских школах да в Ленинграде такая крамола ковалась! Ясно же, что из одного источника… Они быстренько проверили, не живут ли где рядышком друг с дружкой какие-нибудь ученики обеих школ… А там – две десятиклассницы в одной парадной! У каждой – по близкой подруге в своем классе, а у одной еще и парень из параллельного. Ну и все. Бери тепленькими… На допросах мы, конечно, сразу подписали признание – да они уж и так знали, не из-за чего было упираться. А нас, дурочек, матерями припугнули: мол, их лет на десять каждую посадят как руководителей организации, потому что мы, дескать, маленькие дети и без взрослых ни за что бы до такого не додумались… Мы с ней, – она кивнула на подругу, – как несовершеннолетние, огребли по два года «малолетки». Андрея какой-то десятиюродный дядя «отмазал», как теперь говорят: ему только «хулиганку» пришили, и родители штрафом отделались. А Даша – той как раз восемнадцать исполнилось чуть ли не накануне… Ну, и ее – во внутреннюю тюрьму КГБ, ко взрослым. И честно скажу: что там случилось – никто точно не знает. Официально – она на следующий день умерла от сердечной недостаточности. Уж не думаю, на вид здоровая девушка была, никогда ни на что не жаловалась. Тело через месяц только выдали. Остались брат-близнец и мать-старуха. Правды теперь не узнать никогда… А про вашу маму мы тоже думали, что она живой из этой мясорубки не выбралась… Потому что – ни слуху ни духу. Когда Интернет появился, и то не нашли. А оказалось, вот оно что: увезли ее подальше после всего этого и фамилию сменили… Или тоже у матери связи какие-то нашлись – тогда только позавидовать можно.

– Похоже… – задумчиво кивнула Стася. – У бабушки покойной действительно много разных знакомых было… На ее похороны много людей пришло, мужчин и женщин. Так что, может, и правда… Несправедливо как-то получилось: вас пять человек участвовало, а серьезно пострадали только трое. Я почти уверена, что моя мама тоже как-то увернулась. Как и Андрей этот… Вы не сообщали ему о моем письме?

– Нет, – покачала головой одна из старушек – та, что была внешне полней, здоровей и немножко успешней в жизни. – Можно только порадоваться, что кого-то чаша сия миновала. Ее и врагу не пожелаешь. Андрею мы ничего не писали – раз вы сами этого не сделали, то и нам незачем. Он по большей части где-то в глуши живет, в Псковской области. Хотя квартира в Питере тоже есть, но редко сюда наезжает. Мы почти не видимся – не очень-то приятные общие воспоминания, сами понимаете… Так, с праздниками друг друга поздравляем. Его-то жизнь еще ничего сложилась – прилично: высшее образование получил, женился, сын есть хороший. Ну да, Андрюшу ведь через жернова тюрьмы не пропустило, как нас. А мы вот… Знаете, женщины после нее по-настоящему не восстанавливаются. Никогда. Потому и с замужеством не получилось, и детей не родили… Под корень нас подрубили – с самого начала.

– Это очень… очень ужасно было? – рискнула спросить Стася. – Но если тяжело говорить, не отвечайте, обойдусь.

С минуту казалось, что она не получит ответа. Но когда смущенная гостья уже собиралась извиниться за неделикатность, старушки – про себя она могла называть их только так – вдруг заговорили, то по очереди, то перебивая друг друга, то чуть ли не в унисон:

– Я сидела в колонии в Покрове – девчонки называли «По крови́» – она в Свято-Введенском монастыре была расположена… Длинный такой деревянный помост вел в церковь, там располагались классы и актовый зал в алтаре. У нас была форма – можно даже сказать, красивая: темно-фиолетовые такие платья из вельвета. Зато главная надзирательница – чистая эсэсовка, «белокурая бестия», которая избивала всех страшно, как в гестапо, – хлыстом для лошади, с собой его носила… Хотя, может, иначе и не справиться ей было, ведь девки – сплошь юные волчицы, хабалки… Таких свирепых драк я потом ни в одном фильме не видела, как там эти почти детки дрались… Могли запихнуть кого-то в тумбочку – и в окно выкинуть. Только хлыст и понимали…

– А я – в Суздале. Тоже в монастыре – Спасо-Ефимиев назывался. Там еще склеп князя Пожарского – того самого… И здание, где во время войны фельдмаршала Паулюса в плену держали… У нас такие же, с позволения сказать, девочки были. А как, если вдруг интеллигентка попадалась, ненавидели ее – особо, люто, чуть ли не больше, чем надзирателей! Я-то, глупышка, поначалу увещевать этих животных пыталась, говорила, что мы же не дикари на необитаемом острове, чтоб так людоедствовать. А они мне: вот тебя первую и съедим. А мат… Господи, какой там стоял мат! Вы, Станислава, про настоящий мат и понятия не имеете – три-четыре слова от пьяных мужиков слышали. А там… Ни повторить, ни даже вспомнить – холодный ужас охватывает…

– А меня, когда узнали, что я антисоветчица, – вдруг зауважали, представляете? Оказалось, прошли те времена, когда уголовные были «социально близким элементом» и на них опиралась тюремная власть. В восьмидесятые, наоборот, если кто «за правду» сидел, тех старались не обижать, разобрались уже, что к чему… Сами советскую власть ненавидели. Правда, это принимало дикие, извращенные формы, как все у них… Например, культивировалась ненависть к красному цвету. Даже «Приму» – были такие дешевые сигареты без фильтра, в красной пачке – так вот, их нельзя было курить, даже если нет ничего другого… И если мать родная к тебе на свидание в красном платке или кофточке приезжала, то по их «кодексу» следовало от свидания отказаться!

– А еще, как ни странно, верующих не то что уважали – опасались, что ли… Им, наверно, казалось, что раз верит в Бога, значит, имеет какую-то волшебную силу и может «наслать» что-то ужасное. Поэтому со второго года мне как-то легче стало, когда я открыто заявила, что верю и молюсь. А меня давно еще бабушка научила 90-й псалом читать от всякой напасти. Так оказалось, что это у них считается магическим заклинанием и они все мечтают его выучить. Он начинается: «Живый в помощи…» Так они придумали жуткое название: «Живые мощи» – и все как одна умоляли меня переписать. Я его там раз пятьсот, наверное, переписала – и мне за это то карамельку «Театральную», то морковку чищеную… Это только здесь кажется – ерунда, а там… Впрочем, иногда платили сигаретой с фильтром – роскошью считалось… Они все были дремучие и животно… нет, дьявольски жестокие, но во всякую мистику верили безоговорочно…

– И не только верили, но и общались с нечистой силой, кажется. По́ходя так, безо всякого страха. Помнишь это гадание на книге? Ну, когда книгу насаживают на карандаш и держат вертикально, руками не трогают… И девица-зечка обращается вроде как к духу: «Если да – кувыркнешься один раз, если нет – то два!» – и задает вопрос. Так вот – вертится книга-то! Я сперва думала – подстроено, попробовала сама – кувыркается, хоть ты что делай!

– Нет, у наших другая игра была – в «принцессу». Это когда одна девица лежит на столе, а вокруг стоят десять-двенадцать других, подсунув под нее каждая по два мизинца. При этом воют особое такое заклинание-просьбу – непосредственно к сатане, просят поднять ее… И представь, с последним словом они делают мизинцами усилие – и та подлетает вверх! Ее ловят, чтоб не расшиблась… Если ты просвещенный человек, но неверующий, то там поверишь, никуда не денешься. Потому что близость темных сил ощущается всеми как нигде… Ну а дальше – кому кто милей: Бог или лукавый… И жестокость – нечеловеческая. Если бьют, то именно чтобы изуродовать, искалечить навеки, а любовь… То, что там называется любовью, – это… это…

– Можешь не говорить. Я помню, как, когда прибывал новый этап, коблы выстраивались вдоль его пути и высматривали себе хорошеньких «ковырялочек»… И, когда тех новеньких разводили по баракам… О нет, не могу… Я как будто в аду побывала…

– И хватит мемуаров. И так сорок лет снится… – встряхнулась какая-то из старушек. – Станислава! С Андреем точно не хотите пообщаться? Все-таки он один из нас… Кто убил вашу маму, он, конечно, не знает – откуда, сколько лет-то прошло с тех пор, как он видел ее, – но вдруг расскажет что-нибудь важное о прошлом, чем черт не шутит… Дать его номер телефона? Он, может, в соцсеть еще долго не заглянет. А не то давайте так сделаем: я ему ваш номер сама пошлю и опишу коротко, что и как. Захочет – сам позвонит… Согласны?

* * *

Он позвонил через час, когда Стася устало выбиралась из ямы метро на другом конце города. Низкий и красивый, но взволнованный, почти заикающийся мужской голос, за которым почему-то вставал образ старого, опустившегося и небритого интеллигента, частил и частил в трубку:

– Как убили?! Застрелили?! Но это же полный бред! Кто вообще это мог сделать?! Как вас? Станислава?! Я выезжаю в Питер, сейчас дойду до дома и сразу прыгаю в машину! Буду уже под ночь, а завтра утром нам надо встретиться! Или даже сегодня поздно вечером – не-ме-длен-но!

– Боже мой… Зачем такая срочность… – едва вставила в поток его сознания ошеломленная небывалым напором Стася.

– Зачем?! – почти рявкнул мужчина. – Да затем, что это я – я собирался грохнуть вашу чертову мамашу, но передумал! И кто-то сделал это за меня – вот зачем!

Предыдущая главаГлава 7 из 12Следующая глава