К книге
Только нет зеленых чернилЧасть II. Глава 1 Клуб несоветских женщин
50%
Часть II. Глава 1 Клуб несоветских женщин
6

Замолчи! Земляника зимой не про нас!

Звон пошел по закату пустого пространства:

Опершись на Голгофу и на Парнас,

Разрываю всем телом аркан государства.

Андрей прекрасно помнил тот день, когда это началось, – в середине ноября 1982 года, как раз после похорон Брежнева. И уже на протяжении нескольких десятилетий он периодически задумывался и не находил ответа: а случилось бы все так, как случилось, если бы без двадцати девять утра толстый синий с белой крышей троллейбус двадцать четвертого маршрута подвалил, как обычно, к своей остановке у станции метро «Электросила»? Ведь в таком случае Андрей, как всегда, проехал бы на нем до кольца в Угловом переулке, механически перебежал бы Измайловский проспект, потом по 8-й Красноармейской – двести метров до родной школы… Но двадцать четвертый бог весть по какой причине так и не появился, и пришлось, разумеется, игнорируя никчемный подземный переход, перелететь, лавируя среди транспорта, половину улицы до трамвайных путей, перемахнуть железное ограждение на трамвайной остановке и, придержав рукой закрывающуюся гармошку дверей, вскочить в отходящий пятнадцатый трамвай. Но у того маршрут рядом со школой не заканчивался: трамвай тащился дальше, к Театральной, и, даже ее миновав, – в сторону Невы, за площадь Труда, через мост лейтенанта Шмидта на Васильевский остров. Тот факт, что остановка троллейбуса была конечной, пресекал закономерный соблазн проехать мимо школы к неизведанным далям, а вот трамвай любезно этот соблазн предоставил, коим десятиклассник Андрюха, внутренне корчившийся при мысли о первом уроке математики, немедленно воспользовался. Тем более часы на сером здании магазина «Польский букет» показывали без двух девять, что означало неминуемое опоздание к началу занятий и басовитый лай очкастой математички. Представив это в картинках: как виновато стучится в дверь класса, жалобно суется в желтую щелочку, видит два десятка обернувшихся лиц, слышит хриплый гавк от учительского стола, униженно семенит по проходу к своему месту, лихорадочно достает учебник с вложенной тетрадкой, да еще, пожалуй, сразу в отместку вызванный, понуро плетется к доске, – Андрей содрогнулся от почти физически подступившей тошноты и поехал дальше. Промелькнул слева грязно-белый обшарпанный собор без крестов, трамвай, звеня и кренясь, перевалил по мосту через засыпающую Фонтанку, свернул на узкую Садовую, переехал маленький мостик через канал Грибоедова, обогнул еще один собор – Никольский, действующий, у входа в который уже толпились под ноябрьской моросью первые нищие, – и выскочил на улицу Глинки в виду Кировского театра и Консерватории. Там-то Андрей и сошел на берег, смутно подумав, что на площади Труда ему точно делать нечего, а рядом с Театральной хоть мороженица какая-нибудь может оказаться, не таскаться же по городу под дождем и ветром. Прогул его не беспокоил: уверенный хорошист по точным и почти отличник по гуманитарным наукам, в школе Андрей был на хорошем счету, никому бы и в голову не пришло, что он может взять и просто так прогулять целый день в выпускном[16] классе, – так что его определенно сочли заболевшим и звонить с проверкой не стали бы. Завтра он принесет записку, якобы от родителей, что отсутствовал «по семейным обстоятельствам», – и все дела. А сейчас где-нибудь на улице Декабристов съест в кафе-мороженом «корзиночку», запьет лимонадом (благо ребят из класса рядом нет, и никто не засмеет его за «бабские» пристрастия), сядет на трамвай в обратную сторону и поедет домой спать, лежать в ванне или смотреть телевизор. Родители вернутся не раньше семи, так что все будет шито-крыто: в конце концов, он морально заслужил бесконтрольный со стороны предков выходной – ведь это возмутительно, в самом деле, что у взрослых пятидневная рабочая неделя, а школьники и студенты пашут по шесть дней! В этих приятных и вовсе не предосудительных мыслях он добрался до кафе и разочарованно убедился, что оно откроется только в одиннадцать часов. Постоял, несколько обескураженный: прежде чем залезать в холодный дребезжащий трамвай, а потом на «Электросиле» перебираться из него в еще более неуютный рыжий «Икарус» до Купчина, хотелось бы все-таки где-нибудь согреться. И тут вспомнился кинотеатр при ДК им. 1-й пятилетки в ужасающем здании, перестроенном из мрачного конструктивистского стиля в пугающий сталинский ампир, где-то в районе синагоги. «А махну-ка я в кино! – быстро решил Андрей. – Наверняка же там есть утренние сеансы!» И точно: в десять часов в кинотеатре Дворца культуры показывали какой-то военный фильм – во всяком случае, на афише намалеваны были горящие немецкие танки и бравые советские бойцы в полушубках. «Вот и прекрасно: и согреюсь, и в фойе на автоматах поиграю, и кино посмотрю, а потом уж и домой. А если у них буфет работает, так вообще здорово! Понятно, что “корзиночек” там нет, но может, хоть “полосочки” найдутся или песочные кольца с орехами?» – подумал он и купил темно-голубой билетик за двадцать копеек.

Толкнул тяжелую стеклянную дверь, предъявил старушке-билетерше небесного цвета клочок бумаги и беспечно прошел сквозь Врата Судьбы.

По залу неприкаянно слонялись два-три ранних зрителя, открывать буфет ради которых начальство посчитало невыгодным, но игровые автоматы ждали наготове – только монетки опускай, и у того, что обещал увлекательный «морской бой», стояла, приникнув к окулярам, невысокая юная девушка в сером пальтеце с откинутым капюшоном. Сердце споткнулось и на миг замерло: Андрей узнал Дашу Воронец из параллельного класса «Б». Именно она со смазливой подружкой – Риммой, кажется, – не раз встречала «ашек» на выходе из класса физики в начале перемены, расспрашивая, как именно пытал их на уроке душный физик – странный, слегка чокнутый человек с легкими садистскими наклонностями, – главное, спрашивал ли он домашку, собирал ли тетради, не было ли письменного опроса… В этом, последнем, учебном году «бэшкам» вообще повезло больше в том смысле, что все наиболее страшные уроки стояли в расписании уже после того, как через них прошел многострадальный класс «А», и можно было почти точно узнать, к чему готовиться. Обе симпатичные девочки – стриженные под каре, русоволосые, ясноглазые и улыбчивые, с ямочками, у одной на левой, у другой на правой щеке – равно нравились Андрею, но именно Даша (та, у которой на левой) заставляла внутренне обмирать нечто только мужское. У нее была особенно тонкая талия, довольно резко переходившая в широкие, не девичьи бедра, подчеркнутые плиссированным от пояса форменным платьем. Он всегда подробно рассказывал этим двум девчонкам о том, что происходило на нелюбимых уроках, даже предлагал списать задачи, если их проверяли, – и делал это, неосознанно растягивая время, а сам все бросал и бросал украдкой стеснительные взгляды на крутой изгиб Дашиной женственной фигуры.

Она увлеченно играла в морской бой, то и дело нажимая на кнопку пуска торпеды, и не смотрела по сторонам. Андрей стоял в трех шагах, знал, что сейчас придется здороваться, но от неожиданности встречи разом забыл все русские слова и просто торчал столбом, в смутном ужасе ожидая, что она вот-вот обернется. Автомат коротко протрубил, возвещая конец игры, и Даша оторвалась от игрушечного перископа, глянула вбок.

– О, привет! – Она, кажется, не была ни удивлена, ни смущена. – Тоже сачкуешь?

Все слова разом вернулись к нему, он заулыбался и радостно закивал:

– Угу. Когда проезжал мимо школы на трамвае, так муторно стало, что хоть вешайся. Как представил Маняшину, – то было безобидное прозвище их вовсе не безобидной учительницы по алгебре и геометрии, – рожу очкастую… Вот и проехал мимо. Дай, думаю, в кино схожу… А тут ты… Тоже из-за алгебры?

– Из-за нее. – Девочка махнула рукой. – Эта стервоза контрошу обещала, помнишь? А у меня вообще нет шансов ее написать, все точные науки в голове как ножом отрезаны. Впрочем, Маняша – вот повезло нам с классной, нечего сказать: у других по три раза меняются, а эта нас с четвертого как взяла, так и терзает седьмой год уже – меня особенно гнобит: терпеть не может хорошеньких девушек. Она, представляешь, нашему классу даже Восьмое марта запрещает праздновать, до того ненавидит все женское. Слава богу, последний год осталось вытерпеть – и избавлюсь от нее навеки.

Андрей улыбнулся: Даша так запросто отнесла себя к «хорошеньким», что стало ясно, что никаких роковых терзаний по поводу собственной внешности, свойственных почти всем молодым людям обоего пола, она не испытывает. Даже откровенно страшное советское пальто – серое в мелкую черную клеточку, приталенное, с растянутыми петлями, с капюшоном, отороченным явно посторонним, отпоротым, верно, от старого маминого пальто престарелым песцом, – удивительным образом не уродовало ее, а лишь контрастом подчеркивало прелесть тонкого светлого лица с нежным румянцем, яркие зеленоватые глаза в угольно-черных ресницах, гармоничность пропорций идеальной, как специально для будущего благополучного материнства созданной фигуры. В те годы Андрей, конечно, такими понятиями в голове не оперировал – просто застыл перед ней в немом восхищении, одновременно силясь представить себя со стороны: лохматого детину в кургузой темно-синей болоньевой куртке с металлическими пуговицами, в раскисших ботинках, переминающегося с ноги на ногу, привычно трясущего правым плечом в вечных попытках поправить сползающую коленкоровую сумку… Ей, наверно, даже стоять с таким рядом стыдно. Думает, поди: «Вот навязался на мою голову! Что люди скажут!»

Оба вздрогнули: неприятно похожий на школьный, заверещал первый звонок.

– Пошли, – Даша непринужденно подхватила Андрея под руку. – Народу никого, точно сможем вместе сесть. У тебя какое место?

Он глянул в билет:

– Третий ряд, четырнадцатое…

– Ура! У меня пятнадцатое! Так что садимся рядом на законном основании: видать, судьба, – весело сказала девчонка и потащила его к двери в зал.

Андрей шел за ней как пришитый, всем существом ощущая неумолимое действие той самой Судьбы, которую она только что походя упомянула с насмешкой.

О чем был тот фильм, он так никогда и не смог потом вспомнить. Вроде бы чинно сидели в темноте и смотрели на экран, почти не разговаривали – а вот поди ж ты! Ни слова, ни образа, ни ноты! Вероятно, обоих тогда уже накрыло, как одним на двоих прозрачным колпаком, оградив от навязчивого мира людей и внешних явлений. Свет зажегся – и, выбравшись из кинотеатра, они, не сговариваясь, побрели по улице Декабристов – без цели, потому что вдвоем им было не просто хорошо, а именно ладно. Они и шагали естественным образом в такт – никто ни под кого не подстраивался, и говорили безо всякого стеснения, как давние друзья. О чем? Да о том, что любили, хотя любили не одно и то же, – но приятно было делиться интересным с заведомо родной душой: сам он тогда горячо увлекался историей Древнего Египта, чуть не всех фараонов, особенности династий, известные сражения и эпидемии чумы знал наперечет, а Даша оказалась начитанной в том, что негласно считалось как бы запрещенным: рассказывала о прозе Цветаевой – он и о поэзии-то ее имел смутное представление! – на память прочитала несколько рискованных стихотворений Мандельштама – Андрею врезалось это «как сокол, закольцован», застряло в сердце… Гумилев у Даши нашелся даже при себе – тонюсенькая книжечка, сшитая из напечатанных на машинке пополам сложенных листов, – девочка протянула, и он прочел наугад:

Для юношей открылись все дороги,

Для старцев – все запретные труды,

Для девушек – янтарные плоды

И белые, как снег, единороги…

Усмехнулся:

– Слишком уж красиво!

Даша нахмурилась:

– Ах так, да? Тогда послушай такое:

Как скользки улицы отвратные,

Какая стыдь!

Как в эти дни невероятные

Позорно – жить!

Лежим, заплеваны и связаны,

По всем углам.

Плевки матросские размазаны

У нас по лбам.

Столпы, радетели, водители —

Давно в бегах.

И только вьются согласители

В своих Це-Ках.

Мы стали псами подзаборными,

Не уползти!..

Андрей остановился как вкопанный, автоматически схватив Дашу за руку:

– Тише! Услышит кто-нибудь! С ума сошла?! Откуда у тебя такие стихи? Чьи они?

Ему вдруг стало на миг непритворно страшно: что это за девочка? Как она вообще может произносить такие вещи вслух?! Откуда берет?! Ведь за такое можно…

– Это Зинаида Гиппиус, – понизив голос, ответила Даша. – Ее у нас не печатают. Она в эмиграции умерла почти сорок лет назад, а революцию не приняла, конечно.

Он знал, разумеется, что некоторые недовольные советским строем граждане где-то достают напечатанные за границей книги антисоветских авторов, сам даже как-то раз держал в руках тонюсенькие листы папиросной бумаги с шестым или даже седьмым экземпляром блестящего рассказа Набокова, но тот его не впечатлил: какие-то дореволюционные разборки с жиру бесившихся богачей среди чуждого простому и понятному соцреализму словесного рококо. Кроме того, про самого автора немедленно сложилось резко отрицательное впечатление: гордец, эгоист и задавака, поплевывающий на простых смертных свысока; правильно, что не печатают его, – он не свой, не родной, не ясный.

– Ты поосторожней с этим, – искренне посоветовал Андрей. – Я-то, понятно, ничего никому не скажу, а вот другие… Нам, между прочим, летом поступать еще. А поймают тебя с чем-нибудь – и такое в характеристике наваляют, что только в дворничихи… Кстати, ты куда – на филфак, конечно?

Она кивнула:

– Да, но на вечернее. Мне нужно работать, чтобы маме помочь хоть как-то. Нас у нее двое, она одна все на себе тащит, а работает инженером на заводе. Брат на первом курсе института, но ему и в голову не приходит… Живет на всем готовом и принимает как должное. Противно… Ну а я не могу видеть, как она надрывается. Не молоденькая уже – нас родила, когда ей за тридцать было…

– Ах да, – вспомнил Андрей, – точно, у тебя ведь старший брат есть, он в этом году вроде со школой развязался…

– Он не старший, мы двойняшки, королевская парочка. То есть мама говорит, что по-настоящему старшая – это я: на две минуты раньше родилась! Просто я болела много, почти все детство с завязанным горлом и температурой пролежала, пока мне гланды не вырезали. Вот мама и отдала меня в школу на год позже. – Девчонка подняла лукавый взгляд: – Я ведь старуха уже, можно сказать: старше всех в обоих десятых классах: мне в апреле восемнадцать стукнет. И хорошо: проще будет на работу устроиться.

– Ну, пока мы с тобой ровесники! – обрадовался он. – Мне семнадцать в октябре исполнилось, родители не захотели шестилетним в первый класс записывать, папа сказал – пусть возмужает, зато будет самый старший в классе, а не малявка, и соображать лучше научится. Так и получилось. Я, наверное, второй по возрасту после тебя.

Даша остановилась и кивнула влево на стеклянную дверь давно открывшейся мороженицы:

– Слушай, погода не та, чтобы по улицам расхаживать, у меня от ветра уже уши закладывает. Давай зайдем, у меня копеек пятьдесят наберется, выпьем кофе горячего.

– А у меня – рубль! – похвастался Андрей. – Хватит и на пирожные!

Они зашли и заняли длинную, растянувшуюся вдоль стеклянного прилавка-холодильника очередь из студентов-физкультурников, певцов и музыкантов[17], высыпавших на улицу между парами. Несмотря на очевидный холод, белесыми клубами врывавшийся в теплое помещение, многие просили мороженое или молочный коктейль, и немолодая, очень полная буфетчица в кружевной наколке на желтом мочале перманента, двигаясь, как в замедленных кадрах, доставала специальной длинной ложкой мягкие бежевые шарики мороженого из огромных цилиндрических туб, стоявших в обросшей белым мхом инея квадратной яме-холодильнике, задумчиво постукивая ложкой и отдыхая после каждого шарика, стряхивала их в железные креманки, нахлобучивала один на другой, не спеша поливала сиропом… Шипела, сопела и хлюпала похожая на шкаф кофемашина, тонкими струйками наполняя сразу две небольшие чашки, очередь росла, ширилась, завивалась и галдела… Было давно уже не холодно, скорей становилось жарко.

Когда наконец им удалось минут через двадцать завладеть двумя чашками кофе и парой обсыпанных мелкой кондитерской крошкой эклеров (последние любимые обоими «корзиночки» разобрали незадолго перед тем, как подошла очередь), начались мытарства с поиском свободного места: кругом торопливо ели и пили студенты, оккупируя столы группами по интересам. Пожилая уборщица невозмутимо шуровала грязной тряпкой, от которой тяжело пахло помойкой, между тесно стоявшими чашками и тарелками, ворчливо шугая нерасторопных: «Поели – и места освобождайте! Другим тоже нужно… Жуйте быстрей, а то расселись тут…»

Наконец приземлившись с краешка рядом со щебетливой компанией девчонок из хорового, они оказались на противоположных сторонах стола и смогли посмотреть друг другу в глаза поверх белых чашек с остывающим напитком. Лицо Даши показалось Андрею жестким и словно оскорбленным, ее взгляд как бы искал поддержки, – он смутился, не зная причины:

– Кофе невкусный?

Она раздраженно поставила чашку:

– Да причем здесь кофе? Господи, как я все это ненавижу… – Она наклонилась вперед и горячо зашептала: – А ты? Тебе самому не противно? Чтобы просто взять чашку чего-нибудь теплого и получить право давиться сухим пирожным, – даже ради этого каждый раз приходится пройти через маленькое издевательство… И вот достали с горем пополам – так ведь ни посидеть нормально, ни отдохнуть, ни поговорить…

– Мы попали как раз на большую перемену у студентов, – примиряюще улыбнулся Андрей. – Сейчас они все побегут на занятия, а мы останемся.

– Если бы таких кафе здесь оказалось еще три-четыре по соседству, то очереди бы не было ни в одном из них, – сурово сказала Даша. – И торопились бы разве что на занятия, а не освободить места другим. И за столик к чужим людям не приходилось бы садиться.

– Ну… В общем, да… – вынужденно согласился Андрей: он о таком раньше не задумывался.

Студенты действительно постепенно разбегались, но массово, дружными компаниями прибывали взрослые – верно, где-то начинался обеденный перерыв.

Столомойка бесцеремонно нагнулась над их шестиместным столом, тесня грузной тушей молодых людей, сгребая опустевшие чашки певичек на поднос и возя тряпкой по внешне чистой поверхности, сразу покрывавшейся мутными разводами; более того, она зачем-то приподняла Дашино блюдце с надкушенным пирожным, протерла место под ним и поставила обратно. Над столом сразу повисла тухлая вонь, а эта толстая баба в мятом белом фартуке злобно выговорила им:

– Шевелитесь оба резвей. Поели-попили – и идите. Люди ждут, вы не одни тут.

– Вы тряпку вообще стираете когда-нибудь? – вдруг тихо, но яростно прошипела Даша. – И кто вам позволил мою тарелку грязными руками хватать? Я ем из нее, между прочим!

Женщина выпрямилась, на секунду задохнувшись, но опомнилась быстро:

– Ах ты, дрянь малолетняя! Пожилому человеку замечания делать! Я тут с войны работаю… Блокаду пережила! Они насвинячат, а я подтираю за ими цельными днями! Не разгинаясь! И чтоб такое – да вместо благодарности… Вот она, молодежь пошла! Воспитали себе на голову! Ничего святого нет! Руки у меня грязные! Да ты на свои посмотри, кошка драная! Еще неизвестно, у кого чище!

– А вы, молодой человек, – буфетчица с кружевной наколкой выпрямилась и сочла нужным дать из-за прилавка наставление заодно и оторопевшему Андрею, – внимательней к своей девушке присмотритесь! Если она привыкла взрослых людей на их рабочем месте так оскорблять, то и вам в будущем ничего хорошего от нее ожидать не приходится.

– Да черт побери! – вскочил, спохватившись, Андрей. – Никто ее не оскорблял, вашу работницу! Это она оскорбила мою… девушку! А что тряпка у нее грязная и вонючая – я подтверждаю! И руки такие же! А она ими посуду трогает! Из которой едят! Антисанитария у вас в кафе! Где тут жалобная книга – мы сейчас напишем и про тряпку вашу, и про хамство!

– Сопли подотри! – немедленно сунула ему под нос здоровенную темно-красную фигу уборщица. – Молоко на губах не обсохло, а туда же – права качать! Ишь, наглецы какие! Хулиганье!

– Милицию надо! – поддержал кто-то из посетителей. – Распустились совсем! Никакого стыда не осталось! Леонид Ильич умер – думают, управы на них теперь не найдется!

– Правильно! Государство им все бесплатно дает, а они тут еще выкобениваются и над советскими работниками измываются! Протокол составить, чтоб попомнили еще! – с удовольствием вступила в бой мордатая женщина в бордовой ворсистой шляпе и драповом пальто, тряся массивными золотыми серьгами с поддельными рубинами.

Но Даша уже взметнулась, закрываясь локтем, словно ее били, и бросилась, слепо натыкаясь на стулья, вон из мороженицы, провожаемая неодобрительными взглядами граждан; Андрей, неловко подхватив обе сумки, рванулся за ней, очень ясно понимая, что останься они отстаивать свои явно попранные на ровном месте права, – и все может кончиться для них очень большими неприятностями. Непропорционально большими. И из-за чего? Из-за того, что почти взрослая девушка законно побрезговала склизким клочком нестираной ткани и сказала об этом вслух?

Андрей догнал Дашу, стремительно летевшую по Декабристов в сторону Театральной, взял под руку, как давний друг:

– Ну успокойся… Успокойся, что ты… – забормотал он на ходу. – Они там свихнутые какие-то, что с них взять…

– Там?! Там?! – вскинулась Даша. – Андрюша, они везде свихнутые! Куда ни зайди – кругом все свихнутые! И народ вокруг… Ведь перед ними она той же мерзкой тряпкой возила! А они не на нашу, а на ее сторону встали! Они что – тоже свихнутые?!

– Ну просто они все взрослые, а у них теперь принято считать, что молодежь всегда неправа, что бы ни случилось… Ты заметила, что сейчас вообще начали костерить молодежь по любому поводу? Мы якобы зажрались тут, нам все на блюдечке подносят, а сами ничего делать не хотим, одни шмотки у нас на уме или дискотеки… И статьи такие в «Комсомолке», и карикатуры в «Крокодиле»… Принялись за нас, в общем. Свежая тенденция, а народ подхватил, конечно. Взрослым выгодно вину за все на нас перевалить. Дескать, если б молодежь вкалывала на заводах, как мы когда-то, то все в стране было бы, а они только на диване валяются да за фирмо́й охотятся целыми днями – вот и бардак, вот и прилавки пустые. Новая песня… Так что ничего удивительного, – попытался порассуждать Андрей, давая возможность Даше хотя бы отдышаться.

К Театральной как раз подкатил длинный грохочущий трамвай нового образца – красный, угловатый и совсем пустой. Они охотно в него запрыгнули, и, честно бросив монетки в кассу, Андрей оторвал два билета. Уселись рядышком, и только тогда Даша повернула к нему уже спокойное, бледное лицо и тихо, убежденно заговорила:

– Это все частности – то, что ты говоришь. За всем этим – одно ужасное целое. А состоит оно в том, что на каждом шагу у нас человека ждет унижение – большое или маленькое. Мы тут, как у Достоевского, – униженные и оскорбленные. Все. Ты сам видел, как мы сейчас по чашке кофе выпили… Всего лишь грязью и бесцеремонностью возмутились, а нам чуть ли не политику сразу навесили! И Брежнева приплели, и неведомые блага, за которые мы будто бы обязаны благодарностью государству… А какие блага, Андрей?! Полкило сосисок купить – два часа очередь, и то обвесят. Грязную гнилую картошку вываливают тебе в авоську, и какой-то хам за весами орет на тебя, как на собаку: «Ты чего там выискиваешь? Бери подряд что дают! Ишь, какие привередливые пошли!» А общественный туалет ты видел – не в центре, а где-нибудь у платформы или пляжа? Три угаженные дырки рядом на возвышении, без перегородок даже! И вдоль этой «сцены» – очередь стоит! И люди, получается, хуже скотов – те хоть закапывают за собой, и один пес рядом с другим не сядет, – а людям можно! И так везде, везде… Зайдешь набойки поставить, белье в прачечную сдать, приемник починить – обязательно кто-то на тебя рявкнет ни за что, просто так, потому что сам униженный и надо кому-то «дальше передать»… А сделают, если не по знакомству, – так, что лучше и не делали бы… Для моей мамы нормально провести весь выходной в очереди за туалетной бумагой, и если перед носом не кончится, то она считает, что повезло и день удался! Ты посмотри вокруг, во что все одеты, обуты – это же позор, убожество! А если приличное что – значит, либо у спекулянтов втридорога, либо с утра до ночи в очереди отстояли… Человека приучили к тому, что ему положено некрасивое, неудобное, невкусное… Одни «не»! А шире – чтобы он привык к вечным тычкам, щелчкам, хорошо не затрещинам… И за счастье считал бы, когда с ним просто нормально обошлись – не оскорбили, не толкнули, в душу не плюнули…

Андрей и сам все это понимал, не слепой и не глухой же, и мамины усталые вечерние слезы хорошо помнил, но не умел сформулировать причину и следствие. Следствием, как он только сейчас понял, стала именно эта всеобщая униженность людей и мелочность их целей. Большие стремления выпадали в погоне за насущным – и мысль об этом разом испугала… А причина… Об этом и подумать было страшно – он мысленно запнулся. Но как же так – такая великая страна, страна-победительница, в космосе первая, а люди доведены до предела, чуть не на колени поставлены перед любой сволочью! Но как эта девчонка до всего додумалась? А может, у взрослых научилась? Ну да, книжки запрещенные ей кто-то достает, начиталась… Тогда, выходит, у нее и семья такая… опасная даже… Да какое это имеет значение!..

Он попытался заговорить о хорошем, чтобы Даша повеселела, улыбнулась хотя бы, глаза бы заискрились.

– Зато сапожки у тебя красивые… Модные такие… – Он указал взглядом на ее коричневые замшевые сапоги на черной танкетке. – Достали через кого-то, или повезло?

Даша усмехнулась, как показалось Андрею, горько и слишком по-взрослому:

– Представь, они почти местного производства. Новинка вроде. Лужская обувная фабрика выпускает. Филиал нашего «Скорохода». Я у одноклассницы увидела, думала, финские, а она сказала, что к бабушке ездила и купила. А у меня как раз старые развалились в хлам, и мама мне полтинник выдала на обувь, от зарплаты отрывала, с лета откладывала… Ну я и помчалась на электричке в Лугу – и, представь, действительно купила, безо всякой очереди, даже выбор имелся: такие вот шоколадные и рыжеватые еще были. Сорок рублей стоили. Десятку маме вернула, а она так обрадовалась – говорит, теперь можно будет до получки не занимать. Ведь это же ужас, просто абсурд какой-то – сам подумай! – за парой сапог в другой город ехать! Но все думают, у фарцы[18] купила, а я и молчу в тряпочку, потому что сам знаешь: скажешь правду – и запрезирают… А они и вправду приличные. Редкость.

Андрей осторожно толкнул ее плечом:

– Вот видишь, бывают и проблески в нашей действительности.

– Да… – задумчиво кивнула девочка. – Наша счастливая, счастливая жизнь… А кофе так толком и не выпили.

– Это, может, и поправимо! – обрадовался Андрей. – Мы Московские Ворота проехали, тут недалеко от райсовета есть… А, вот оно, видишь: «Кофе по-восточному». Новое, недавно открыли. Там не машина стоит, а на горячем песке варят, здорово так. Народу немного, а сейчас вообще мертвое время. Мы с мамой были как-то раз, мне понравилось… Пошли? На две чашки у нас хватит и даже на одну «полосочку» – других пирожных у них не водится. Но я, как джентльмен, готов тебе уступить – ведь я там, на Декабристов, свой эклер благополучно доел, а ты успела только половинку, когда эта тетка… хм…

– А давай! – Даша с готовностью поднялась, зябко поеживаясь. – А то замерзла в этой жестяной коробке как цуцик…

– Московский райсовет! – объявил вагоновожатый, и молодые люди, неосознанно взявшись за руки, выпрыгнули на мокрый от нудного ноябрьского дождя асфальт.

* * *

Через день оба выпускных класса погнали на обязательную для любого рядового советского человека трудовую повинность – перебирать на овощебазе белокочанную капусту, необычайно богато в тот год уродившуюся. Половину урожая, как водится, передовые колхозники сгноили напрочь, а оставшуюся следовало, сколь возможно, очистить от гнилых листьев и рассортировать по занозистым деревянным ящикам, носившим гордое название «контейнеры». В полутемном ангаре, где под ногами по щиколотку стояла мутная вода, а в свете редких голых лампочек все отбрасывали на стены длинные жуткие тени, человек пятьдесят десятиклассников не столько работали, сколько резвились, довольные тем, что уроки отменены на весь день. Влюбленные парочки истово целовались, прячась за ящиками, кто-то с хохотом перебрасывался кочанами, кто-то, достав термосы и бутерброды, скромно чаевничал по углам, кто-то просто болтал, сидя на куче капусты; никакое начальство не появлялось, дабы контролировать трудовой процесс, – во всяком случае, было совершенно ясно, что серьезной работы от школьников никто не ждет, все мероприятие попросту «галочное», а изначально хорошая, крепкая и сладкая капуста спокойно догниет до конца, так и не поступив ни в продажу, ни в общепит. Или поступит – но только когда станет уже черной и перемороженной… Два-три контейнера все же худо-бедно перебирали – с перерывами на игры и болтовню.

Андрей не отрывал глаз от Даши – не потому, что ему хотелось уединиться с ней, он и мечтать о таком еще не смел, – а просто приятно было видеть ее ладную фигурку в старых джинсах и вязаном пестром свитере, наблюдать, как она двигается, иногда встряхивает головой, прогоняя падающую на глаза русую челку, как, случайно сталкиваясь с ним взглядом, непроизвольно улыбается. И была особая прелесть в том, чтобы никак не обозначить перед другими их нарождающуюся душевную близость и симпатию – то, что глубже и теплей рядовой влюбленности, – и постоянно ощущать эту тончайшую, как первая осенняя паутинка, но крепкую, как авиационная сталь, упругую, живую, словно кровью пульсирующую нить между собой и ею… Андрей чувствовал себя, как в приветливом море под южным солнцем, то и дело ловил на собственном лице блаженную улыбку – и тогда задавался вопросом: а не видят ли другие? Парни из класса, например? Ведь эта таинственная нить – вот она, так и золотится между ними! То-то смеху было бы… Но никто ничего не замечал. Зато рассказали очередной анекдот про Брежнева – что-то насчет картины художника Врубеля, которую Ильич показывал иностранной делегации, но по невежеству объявил, что картина оценена «в рубль». Девчонки пищали от смеха, складываясь пополам. Но некоторые неприметные товарищи не смеялись, а стояли с неопределенным выражением лица – то были официальные комсомольские лидеры, которые не хотели быть побитыми за особую «правильность», но и участвовать в крамольном веселье не могли.

– А вот еще один анекдот! Правда, длинноватый, но стоит того… – с ящика спрыгнула синеглазая хорошенькая Римма, близкая подруга Даши, и Андрей инстинктивно подобрался к ней ближе, потому что с позавчерашнего дня все, что было мило его почти-возлюбленной, автоматически стало привлекательным и для него. – Хочет один эмигрант вернуться из Европы обратно в СССР. Ну, его, понятно, все отговаривают: там плохо, ничего нет и все такое… Он говорит, а может, это пропаганда и все на самом деле стало хорошо, – я, мол, вам напишу. Ему говорят: ты что, там же цензура, честное письмо не пропустят. А он: я хитро поступлю. Как получите письмо, если оно будет написано обычными, синими чернилами, то понимайте его именно так, как там будет сказано. А вот если увидите, что оно написано зелеными чернилами, то каждое слово понимайте ровно наоборот. Уехал, и через месяц приходит от него письмо. Написано синими чернилами: «Советский Союз – самая прекрасная страна в мире. У нас все про нее врут, здесь полная свобода, делают что хотят. Все живут очень богато, в больших удобных домах и квартирах, ездят на лучших машинах, едят в дорогих ресторанах. Все счастливы, здоровы и смеются. У детей прекрасные игрушки, женщины в шикарных платьях. В магазинах полно разной вкусной еды, красивых вещей…» – и все, все – обычными синими чернилами. Все читают, удивляются: неужели нас тут обманывают? – Римма обвела всех лукавым взглядом, поиграла ямочкой на правой щеке, как бы спрашивая, что на этот счет думают окружающие, но те, похмыкивая, ожидали оригинальной развязки, которая не замедлила: – А внизу письма – постскриптум: «В этой замечательной стране есть абсолютно все. Только вот нигде нет зеленых чернил…»

И именно в ту секунду, когда все уже набрали воздуха, чтобы засмеяться, раздался громкий, резкий вскрик – и Даша как ошпаренная отскочила от ящика, где во время анекдота рассеянно перекатывала кочаны:

– Мышь! Там мышь! Она меня цапнула! – И девочка обескураженно выставила руку с капелькой крови на тыльной стороне ладошки.

Риммин анекдот пропал втуне – грянуло оглушающее ржанье, но совсем по другому поводу: наличие на ленинградской овощебазе агрессивной мыши-хищницы, чуть ли не людоеда, нападающего на ни в чем не повинных школьниц, затмило неудачный запутанный анекдот. Все, кроме Даши и Андрея, покатились со смеху. Он кинулся к девочке, забыв о необходимости хранить тайну:

– Больно? Где? Покажи!

Его маневр был немедленно замечен, со всех сторон на разные голоса понеслись издевательские замечания:

– О-хо-хо, что тут у нас открывается… Давай, еще языком ей рану вылижи – ты же, кажется, ее верный песик… Ой, сколько страсти… О кочан не споткнись, Ромео…

– Да, больно, – серьезно ответила Даша, не обращая внимания на злобную насмешку окружающих. – Такая маленькая, а как кусается…

Впервые в жизни Андрей мысленно поблагодарил маму за то, что она ежедневно, провожая сына в школу, пунктуально проверяла наличие у него чистого носового платка, – он торжественно выхватил его – клетчатый, заботливо наглаженный – из кармана и прижал к двум пунцовым точкам на тонкой девичьей кисти.

– Неприятно, – раздался рядом взрослый мужской голос; это очень кстати появился некий с утра не казавший носа бригадир не пойми чего. – Укус мыши – довольно опасная вещь: они какую только заразу не переносят. По правилам тебя, девочка, надо сейчас отправлять в этот… как его… ну, в общем, куда укушенных со всего города отвозят и обрабатывают. – Он кивнул на линялый плакат, висевший на стене и невозмутимо гласивший: «В случае укуса дикими грызунами обратись в городской антирабический центр!»; грустный мужик в спецовке, изображенный на плакате, был укушен по меньшей мере волкодавом и баюкал покалеченную руку в окровавленном бинте. – На укус мыши скорая не поедет, так что своим ходом придется добираться. Но обязательно с сопровождающим, – юркие глазки бригадира уже искали, кого назначить на роль такового.

– Я с ней поеду! – категорически объявил Андрей.

Мужик кивнул, понимающе ухмыльнувшись, и велел обоим немедленно собираться.

Процессия гордо удалилась по проходу, чавкая сапогами по жидкой грязи: непривычно кроткая, прижимающая к груди пострадавшую руку девушка, расправивший плечи во всю пока невеликую ширь ее рыцарь с орлиным взглядом и мужичок-бригадир в кирзачах и спецовке, мусолящий во рту потухшую беломорину.

– Везет дуракам! – отчетливо прозвучал позади чей-то завистливый стон. – А нам тут еще три часа корячиться…

* * *

Укушенных за день по городу граждан собрался целый коридор. В основном пострадали от собак – своих и чужих, одну девушку искусала ее домашняя ручная морская свинка. С такой экзотикой, как кровожадная мышь в капусте, никто из пострадавших за всю жизнь ни разу не сталкивался, поэтому даже сквозь собственную боль почти каждый счел своим долгом отпустить в сторону розовой от возмущения Даши хоть небольшую, но шуточку. Маленькая гадость – а все ж приятно. И вдруг Даша не выдержала – после того, как медленно трезвеющий товарищ, решивший, по собственному признанию, шутки ради отнять кость у сидевшей на цепи кладбищенской сторожевой собаки и слишком поздно заметивший, что цепь просто лежит на земле, а не прикована к будке, с нехорошим смешком высказал предположение, что мышь оказалась мужеского пола и была Дашей неудачно схвачена «за самое драгоценное, что есть у мужика». Андрей не успел вовремя среагировать, да и толком не знал, что в таких случаях делают, ведь все выглядело довольно мирной шуткой, – а девушка вскочила и пошла прямо на сидящего у стенки обидчика, глумливо ухмылявшегося ей в лицо.

– Слушай, парень, а если б я была не женщина, а мужчина? Да еще и побольше тебя? Ты ему тоже не побоялся бы сказать, что он мышь за сиськи хватал? – гневно спросила она.

По соседству несколько покусанных обернулось в предвкушении развлекательного скандала.

– Ты че? – удивился оскорбитель. – Я ж не в обиду… Я так просто… Смешно же – мышь-мужик…

Было совершенно очевидно, что он в принципе не понимает сути предъявляемой претензии. Андрей на всякий случай угрожающе вырос рядом с Дашиным плечом, и, оценив выражения сразу двух нависающих над ним лиц, пострадавший на кладбище гражданин поднял обе замотанные серыми окровавленными полотенцами руки, на всякий случай прикрываясь от возможного нокаута:

– Все, все, извиняюсь… Не подумал…

По Дашиному лицу прошла не злая, а брезгливая гримаса. Круто развернувшись, девушка пошла прочь, Андрей, в легком недоумении, – за ней.

– Даша, зачем ты нарывалась? – тихонько спросил он, когда они вдвоем уселись на черную дерматиновую лавку в некотором отдалении от основной очереди. – Он же идиот полный. Ему что-то доказывать просто бесполезно, а озвереть он мог. Хорошо хоть смирный оказался, а то сейчас бы драка, милиция… Ну и мы, конечно, были бы во всем виноваты, потому что он взрослый, а мы – школьники…

– Да потому что… Потому что не могу… Не выношу… – Некоторое время девочка тяжело дышала, но вдруг ее прорвало: – Вот ты, Андрюша, умный человек вроде. Ну разве ты не видишь, что кругом творится? Что эта власть скотская со всеми нами делает? Все унижены, оплеваны – даже сама эта очередь тому свидетельство: неужели вместо одного кабинета нельзя открыть два, три, четыре, когда столько пострадавших собралось?! Это меня – мышь дурацкая, а вон ту бабушку – стая бездомных собак, ей ведь срочная помощь, наверно, нужна, а она в очереди третий час сидит, вся зеленая уже… Ах, боже мой, боже мой… Всем плохо – а любой женщине – вдвойне! Она всегда в проигрыше, потому что слабее и можно на ней отыграться, и вообще так принято – что именно она жертвует всем. Равноправие, равноправие… Равное право шпалы таскать и грузовик водить – вот что это за равноправие… А оскорбить можно в любой момент, как вот этот кретин меня сейчас, – и не только он, но даже ты не понял, что тут такого… Ну, подумаешь, пошутил глупо… А ведь и правда: будь я мужиком, он бы дважды подумал, прежде чем так шутить, потому что можно и по шее схлопотать… Гнусная, незавидная женская доля у нас – как была, так и осталась…

И в этот момент Андрей понял, что полностью с ней согласен – из-за мамы. Из-за двух тяжеленных арбузов, которые та осенью сумела достать где-то на Выборгской стороне и везла в Купчино через весь город, чтобы порадовать сына и мужа; из-за ее стоптанных зимних сапожек, про которые обувщик-армянин в желтой будке недавно сказал, что чинит их в последний раз; из-за незаметной заплатки на локте ее бордовой кофточки и аккуратно поднятой длинной петли на старых колготках; из-за отросших седых корней обманно каштановых волос – потому что краски не достать, а у спекулянтов дорого; из-за одной последней сосиски, которую она вчера виновато пристроила рядом с горкой пюре у себя на тарелке, мужу и сыну, как само собой разумеющееся положив по три: они мужчины, им надо; из-за грубого окрика отца, от которого на ее усталые глаза мгновенно навернулись так и не вылившиеся слезы: мама запрокинула голову, чтобы они не потекли по щекам, а отец скривился: «Давай, порыдай-порыдай мне тут еще теперь, артистка…»

– Я понимаю… Я согласен… – тихо сказал Андрей. – Это почти как у Некрасова, помнишь, нас учить заставляли:

Три тяжкие доли имела судьба,

И первая доля: с рабом повенчаться,

Вторая – быть матерью сына раба,

А третья – до гроба рабу покоряться,

И все эти грозные доли легли

На женщину русской земли…[19]

Даша повернула к нему лицо и посмотрела странным оценивающим взглядом, словно на что-то решаясь. Наконец, сказала:

– Мне почему-то кажется, что тебе можно… Что ты не предашь… В общем, вот, смотри.

Она расстегнула сумку с термосом – уже пустым, на овощебазе они с Риммой пили чай с домашним кексом – и достала когда-то белую, затрепанную и захватанную брошюрку:

– У меня есть еще одна подруга, Катя, соседка по лестнице, не в нашей школе учится, а там, где живем, на Гашека… В общем, у нее мама знает одну женщину из тех, которые издавали этот журнал… И другие еще… Теперь их всех выслали за границу, а до этого они по тюрьмам помыкались будь здоров… Но своего дела не бросили. Продолжали бороться за права женщин и вообще людей… Разъясняли, просвещали… Перед отъездом эта женщина тайком дала Катиной маме несколько таких книжечек на память – и чтоб сохранить. Эту и еще три. Из дома она их выносить, конечно, не разрешает, но Катя мне дала на день, повнимательней почитать – ведь мы по-настоящему дружим, как с Риммой. У них и другие книги остались, она мне давала – ну, «тамиздатовские»… Не понял? Ну которые изданы «там», в смысле – за границей. Издательство «Посев», например, во Франкфурте-на-Майне, или имени Чехова в Нью-Йорке… Они издают книги писателей, которых здесь не печатают. Откуда, ты думаешь, я знаю наизусть Цветаеву, Гиппиус, Гумилева, Мандельштама? И других, о которых вообще мало кто слышал: Бродского, Михайлова, Ходасевича… Набокова очень люблю – позднего… Там такое, Андрюша… Словами не описать. Вот где русская мысль, где подлинное искусство, вот где настоящая Россия! Читаешь и думаешь: Господи, как мы тут ущемлены! Затерты! Просто кастрированы… И в культурном, и в социальном плане… О бытовом я уже не говорю.

– Я слышал, – кивнул он; сердце колотилось от прикосновения к опасной тайне. – Только никогда не имел шансов достать что-то подобное… Ты не могла бы…

Даша с готовностью закивала:

– Конечно! Томик прозы Цветаевой у меня и сейчас еще дома лежит – почитай. Начни с «Мои службы», очерк такой. – Она усмехнулась: – Читаю – и прямо про меня: «Котлы кипят кипучие, ножи точа́т булатные, хотят козла зарезати… А козел-то – я…» Завтра принесу тебе в школу, только осторожно, чтоб никто не видел.

– Слушай, может, к черту завтра школу, а? Сейчас зайдешь к врачу, тебе там справку дадут какую-нибудь, а мы подправим, допишем, может, и сойдет, а? – с надеждой спросил Андрей. – А я по-другому как-нибудь отбрехаюсь…

Даша улыбнулась:

– Давай. Кстати, ты на трамвае ездишь из Купчина, значит? А я – на метро до «Техноложки»[20]. Оттуда либо пешком, либо на троллейбусе подбрасываюсь остановку – вот почему мы по дороге ни разу не встречались… А на метро можешь?

Она оказалась в этой показательной английской школе с первого класса, когда жила неподалеку – в микрорайоне, откуда принять в школу были обязаны. Потом дом отправился на капремонт, а жильцов переселили в Купчино; менять детям школу на типовую восьмилетку напротив дома – кузницу рабочих кадров для промышленности – их мама не захотела, но зато дорога теперь занимала час. Андрея же запихнули по блату, какой-то приятель отца расстарался, – и никто, разумеется, не спрашивал, хочет ли ребенок ездить учиться на двух видах транспорта, иногда переполненного так, что казалось, вот-вот треснут хрупкие косточки… Договорились, что завтра, как всегда доехав до «Электросилы» на автобусе, он сядет в метро, они встретятся у выхода с эскалатора на «Технологическом институте» и дальше решат, куда идти и чем заниматься.

– А пока почитай, – сказала Даша, сунув ему в руки тоненькую книжицу размером меньше тетрадного листа. – Нам еще час тут торчать, да сколько меня еще в кабинете промурыжат…

Он взглянул. «Женское движение, – красивым, похожим на рукописный шрифтом было напечатано сверху. – Женщина и Россия. Журнал для женщин и о женщинах». В центре находилось изображение кольца с буквой «М» посередине и крыльями, стояла дата – 10 декабря 1979 года и, главное, три удивительные буквы: СПб. Он не сразу догадался, что так – Санкт-Петербург – по мнению издательниц, называется их город. Они не хотели жить в Ленинграде…

Следующие два часа – сначала Даша тихо сидела рядом, потом подошла ее очередь, она убежала и скоро вернулась, снова смирно уселась на черную коленкоровую скамейку – оглушили Андрея, обрушились на него, как черная штормовая волна, смешали в душе и мыслях все ранее там наработанное и начально выстраданное. И сорок лет спустя он не знал, что сказал Даше врач про мышиный укус, как обработал ранку, сделал ли какой-нибудь укол… Потрясенный и смятенный, юноша читал простые и понятные суждения, до которых, казалось, додуматься мог каждый, – но озвучила только кучка молодых и уже намучившихся в жизни женщин, не побоявшихся произнести их вслух. Читая, он четко слышал близкие утомленные голоса за бледно отпечатанными строками, и надо всем этим неотступно стояло запредельно усталое, всегда бледное, с сиреневыми тенями под глазами лицо его рано постаревшей матери, которую он привык считать непоправимо старой, почти отжившей, – а ведь ей было только сорок лет! Он читал. Читал, не поднимая головы, отрешившись от мира, но внутренне вспыхивая стыдом, когда сталкивался с кричащей аналогией из жизни мамы – такой привычной, родной и до мельчайших черточек знакомой мамы, которую иногда жалел свысока, не представляя всей глубины беды, которая постигла ее просто по факту рождения…

«Женщина не в состоянии отвергнуть нечеловеческого насилия над собой, ибо если она высвободит руки, то дом рухнет…» – читал Андрей и понимал: вот отними завтра у них с отцом маму – и…

«В лихорадке неостановимого конвейера быта происходит подспудное подавление личности женщины. Рабская психология ее не исчезает, а приобретает искаженное выражение, более скрытую уродливую форму… Развитие умственных способностей ведет женщину, как и раньше, к одиночеству. Ибо мужчина привык, чтобы женщина жертвовала для него развитием своей личности…» Действительно, когда в последний раз его мама мирно сидела в кресле и читала книгу, смотрела хороший фильм, не разрываясь между кухней и телевизором? Он не помнил. Зато часто видел, как она засыпала глубокой ночью, одетая, на узком и жестком диванчике в прихожей – и лежала как мертвая, в то время как муж ее давно уж сладко почивал на ею же постеленном – а до того постиранном, накрахмаленном, наглаженном белье!

«В обществе, где топчется и попирается все святое, силы и способности человека получают извращенное направление, искажается сама человеческая природа. Грубая бездуховность господствующих ценностей создает одномерного человека без свойств, бесполого “гомо советикус”…» – да не с этим ли жутким продуктом деволюции они столкнулись только вчера, когда просто хотели съесть по пирожному?!

«Ребенку, уколовшему палец, больше сочувствия, чем женщине, умирающей от боли в родовых муках. Нигде не встретишь такого глумления над человеческой личностью, как в родильном доме – даже самом лучшем… Муки женщины считают проявлением собственной ее низости. Женщина, решившаяся на подвиг, чтобы создать нового человека, встречает лишь грубость и издевательство. С ней обращаются как со скотом, который сам не знает, почему мычит… Мужья, которые и представления не имеют, через что приходится проходить их женам, не могут относиться к ним с должным уважением…» А дальше последовало слишком подробное и жуткое, чтобы быть выдуманным, описание родильной палаты и самого процесса рождения человека. Такое, что стало темно в глазах… Простое детское «Не может быть!» – преломилось в десятке кривых зеркал подсознания, и стало кристально ясно: именно может. И именно есть. «Когда такое читаешь, хочется умереть, – подумал мальчик. – Неужели моя мама так меня рожала? После такого она ведь должна меня ненавидеть, а она… Она любит больше всего на свете. Как такое возможно?! Но – нет, мы же не варвары – мы люди, нормальные люди! Это ложь, обычная западная ложь про нашу страну… Это все просто пропаганда наших врагов, а Даша попалась, глупенькая…»

Но тут он вспомнил, как летом прошлого года ему зашивали в травмпункте рваную рану на голени, полученную на даче во время игры в бадминтон, – оступился, пытаясь достать непокорный волан ракеткой, и неловко упал на торчащий обломок липового сука. Сначала в живое развороченное мясо без разговоров налили спирту – и от боли перед глазами все поплыло; потом долго и тщательно зашивали, не обращая никакого внимания на то, что он извивается, воет и молит о пощаде, обливаясь слезами. «Будешь дергаться – больней сделаю», – пообещал немолодой, с военной выправкой врач. Медсестра, подававшая нитки, шепнула доктору, косясь на полуобморочного пациента: «Может, все-таки обезболить его? Глубокая же рана-то. Он же не женщина, чтоб такое терпеть…» Но тот презрительно скривился: «Да ну, возиться тут с ним еще… Не рассыплется». Андрею казалось, что бо́льших мук, чем он перенес тогда, на свете не бывает, но до сих пор он видел их причину лишь в садизме конкретного человека. Выходило же, что ежедневное мучительство, возведенное в норму, само собой разумеющееся, стало жесткой неоспоримой повседневностью…

А если маму спросить? Что она скажет? Рассердится? А вдруг – нет? Вдруг скажет правду – совсем другую, ясную и достоверную! – и он облегченно рассмеется: вот наврали, сволочи диссидентские, о советской медицине!

«Семья строится на костях женщины, на кровавых ее слезах. Семья ломает в женщине творца. Нигде не сыщешь семьи, где мужчина, даже самый заурядный, сделал бы для жены то, что женщина, даже самая талантливая, делает для мужа…» Андрей вспомнил своего в целом довольно приличного отца: тот не дрался, не напивался, не сквернословил, зарабатывал достаточно денег и какую-то часть их отдавал матери на хозяйство, никогда не спрашивая, как и на что она их тратит… Но мама тоже получала зарплату – да, значительно меньше, но ее она вкладывала в семью всю до копейки, годами обделяя себя буквально на каждом шагу, даже в мелочах. Отец, не задумываясь, спокойно жил на всем готовом, ни в чем не испытывая нужды, и вся жизнь их семьи, по сути, была игрой в одни ворота, и только мама оставалась всегда проигравшей… «Что бы ни делал мужчина, одолжение с его стороны – всегда великодушие и подвиг. Женщина по природе своей жертвенна – это привычно, это никогда не является ее заслугой…»

Там был и рассказ простого советского мальчика десяти лет по имени Ваня Пазухин о пионерском лагере, в котором тот впервые оказался и с детской непосредственностью назвал его «пионерский концлагерь». Подобного опыта у Андрея не было: на один месяц летом он ездил с мамой к морю, в Евпаторию, где, заранее списываясь с хозяевами, они снимали комнатку в белой глинобитной хатке, а на два остальных его отправляли к бабушке с дедушкой – ее родителям, у которых был крошечный уютный домик под Выборгом, недалеко от мелкого перламутрового залива, и он проводил там замечательное, исполненное свободы время со столь же свободными и счастливыми товарищами, неустанно купаясь, рыбача и запекая в маленьких костерках из сухого пла́вника балтийских устриц в полосатых раковинах… О том, что с ребенком, едва окончившим начальную школу, могут твориться такие ужасы, как с впечатлительным Ваней, неоднократно избитым, по-всякому обруганным, не просто обокраденным, а скорей ограбленным, как на большой дороге, чуть не выкинутым из окна и вынужденным бежать с матерью без документов, будто из фашистского плена, – о таком Андрею даже кошмары не снились…

Он читал дальше. Его трясло.

«Дорогие сестры! – обращались бесстрашные издательницы к женщинам. – Едва вступая в жизнь, мы испытываем на себе всю тяжесть женской доли. Поначалу все то, что, окружив плотным кольцом, оскорбляет нас и ранит, кажется чем-то невероятным, случайным – и невозможно поверить в то, что жизнь может так карать ни в чем не повинных людей только за то, что они родились женщинами. Положение наше настолько невыносимо, что, кажется, должно исчезнуть само, рассеяться, как ночной кошмар. Однако само по себе ничто не меняется, и мы убеждаемся в том, что никто, кроме нас самих, нам не поможет…»

«А я – я могу помочь? – спросил себя потрясенный до основания Андрей. – Пусть не всем, но хотя бы только маме и… и Даше?» И тут же ему пришла убийственно простая мысль: ведь если они с Дашей по-настоящему полюбят друг друга и поженятся, то уж наверняка у них будут дети, и тогда… «И тогда получится, что сама любовь обречет любимую девушку на эти запредельные страдания – физические и моральные? Выходит, это изнанка любви такая – животно жестокая и непроизносимо страшная, но только для женщины? И только… только… у нас

Он сидел, сам того не замечая, скрючившись и упершись локтями в колени, терзая пальцами свои густые волосы – всегда излишне длинные, потому что от стрижки до стрижки отрастали быстрее, чем у других парней…

– Прочел? – донесся до него как издалека сочувствующе-ласковый голос Даши. – Не ты первый так реагируешь. У всех волосы дыбом встают… У меня, когда первый раз читала у Кати дома, тоже встали. Да еще на себя примерила. Ведь ты – как ни крути, со стороны смотришь, а я – изнутри. Хотя… Изнутри может оказаться привычней, а со стороны – ужасней.

Дар речи к нему еще не вернулся. Андрей глубоко кивнул, глядя на бледную Дашину улыбку, и проглотил тугой шершавый комок…

* * *

Любовь – это когда то, что есть в другом человеке, гармонично дополняет тебя в том, чего у тебя нет. У Андрея не было такой отчаянности, как у Даши. Отчаянности в хорошем смысле – той, которая, приложенная к благому стремлению, обеспечит и человеку счастье делания, и самому делу счастливую судьбу. А ей, наверно, не хватало покоя и надежности, разумного твердого слова, возможности вовремя опереться на деликатно предложенную руку – но не повиснуть грузом на чьей-то выносливой спине. Предложить ей это так, чтобы она приняла, мог только человек с горячим сердцем – как у Андрея. Первая серьезная влюбленность, к которой оба они в своей жизни подошли вплотную, стартовала у них не с головокружительных припадков слепого эгоистического идиотизма, когда, очарованный внешним, человек бросается в чувство, как в штормовое море, а потом уже обнаруживает – или не обнаруживает – внутреннее созвучие с объектом страсти. У них все началось с простой человеческой симпатии, лишь слегка подкрашенной пастельным тоном робкой эротики, прошло через частое сито задушевного интеллектуального общения, и только после – очень постепенно – возникла и стала неуклонно расти потребность физического соединения.

Их первый поцелуй имел отчетливо горький привкус. Они поцеловались в Зоологическом музее, удобно открывавшемся в десять часов утра и в те годы не требовавшем за вход ни копейки, – за огромным стеклянным кубом, в котором вечно резвились на искусственном снегу здоровые серые волчата под мудрым присмотром счастливой пары матерых родителей с желтыми стеклянными глазами. Даша долго бродила меж витрин в тонкой голубенькой кофточке поверх шерстяного платья. Черный форменный передник она всегда снимала и прятала в сумку, чтобы школьная форма особо не бросалась никому в глаза и какие-нибудь бдительные советские граждане не подняли вдруг крик на тему, почему это дети с утра не в школе: так, если не приглядываться, казалось, что девушка просто в коричневой юбке в складку. Андрей же, когда заранее договаривались прогуливать, дурацкий синий пиджак и вовсе не надевал, а мама простодушно верила, что в школе плохо греют батареи, поэтому всем разрешено носить теплые свитера. Так и болтались молодые люди по разным отапливаемым помещениям большого города почти в «свободной» одежде, читая вслух стихи непечатаемых поэтов (Андрей раз попробовал было процитировать тезку Вознесенского, так Даша восприняла это чуть ли не как личное оскорбление, несчастного официального поэта обозвала проституткой, а с дружком своим целых десять минут после этого не разговаривала) и ругая социальное и политическое устройство родной страны.

Сам чередуя только два подходящих свитера, Андрей все-таки заметил, что вязаные кофточки у Даши менялись часто и даже были весьма кокетливы. «Неужели ради меня? – недоверчиво думал он иногда, уже зная, что Даша вяжет себе сама. – Да ну, не может быть… Просто любят девчонки всякие яркие тряпочки…» Вот и в тот памятный день, когда с неба буквально валилась уже готовая ледяная каша из дождя и снега, она нарядилась в голубой – яркий, цвета его любимого евпаторийского неба – свитерок, который парадоксально шел к ее серо-зеленым глазам, подпуская в них синеватую нотку, отчего они становились совсем морскими. Девушка очень внимательно рассматривала веселых, игривых зверушек, чья игра будет длиться, пока они не рассыплются в прах, – приседала, вглядывалась, заходила сбоку… А он уже не таясь любовался ею, подспудно чувствуя, что время стыдливой маскировки чувств под «чистую дружбу» подходит к концу. Казалось, что, любуясь такой умилительной сценой, девушка обязательно должна улыбаться, провидя собственную будущую семейственность, но с некоторой тревогой Андрей заметил, что лицо ее строго и серьезно, а губы сжаты во взрослую жесткую ниточку. Даша выпрямилась, обернулась, и юноша с изумлением увидел в ее глазах сдерживаемые слезы. Он рефлекторно шагнул к ней:

– Даша… Что?..

– Ты ведь понимаешь, что их всех просто… – ее голос влажно дрогнул, – просто взяли и убили… Молодых, здоровых… И детенышей… Были – давно – какие-нибудь научные экспедиции с одной целью – наубивать как можно больше… Не на еду, не на мех даже… А чтобы вот так – выпотрошить, набить соломой и выставить под стеклянным колпаком… Ты не находишь, что это слишком… слишком? Весь этот музей – музей трупов… Куда ни глянь – везде трупы! А люди ходят и любуются, детей приводят… Андрюша, это же ужас какой-то! – С непритворными слезами она вдруг кинулась ему на грудь.

И тогда Андрей осторожно обнял ее, готовый каждую секунду отпрянуть, сделать вид, что хотел просто пожалеть, утешить, как маленькую. Но Даша сама порывисто обхватила его руками, подняла мокрое лицо – и дальше притворяться уже не было нужды…

Самый темный месяц в году – беспросветный декабрь – легко и просто превратился для них в апрель. Они не чувствовали промозглого холода, не вязли в городском снежном месиве, не тяготились унылой обязаловкой школы. Впрочем, оба они на нее почти плюнули, не вылезая из хитроумно выманенных больничных. Лишь лет через тридцать Андрей додумался, что похожий на старого умного бегемота терапевт в поликлинике на их участке попросту негласно содействовал ему, вспоминая, вероятно, собственную бесшабашную молодость, и бесконечно продлевал и продлевал больничные очевидно здоровому, изо всех сил нарочито кашляющему парню. Даша поступала хитроумней: она шла в травмпункт и, предъявив паспорт в регистратуре, получала сложенный пополам листок со своим именем и печатями, в который врач впоследствии должен был вписывать жалобы и назначения. Из регистратуры она шла, конечно, не в очередь у кабинета травматолога, а на улицу, к нетерпеливо ждавшему возлюбленному – и, обнявшись, они удалялись встречать свой новый снежно-счастливый день. Вечером девочка обреза́ла листок до размера справки, махом вписывала туда диагноз вроде подвывиха голеностопного сустава – освобождение от занятий недели на две и от ненавистной физкультуры – еще на столько же. Такой неописуемой наглости в их показательной школе, где учились дети дипломатов, капитанов дальнего плавания и народных артистов, не видали уже лет сто двадцать, включая и то золотое время, когда она была столь же образцовой гимназией в царской России, потому и наивно верили. А может быть, просто не хотели связываться: класс выпускной, оба не отличники и не двоечники, лишь бы сбагрить с рук без особых проблем…

Ее типовая квартира на улице Ярослава Гашека и его почти такая же – на Будапештской стояли гостеприимно пустыми весь день, но до поры до времени любое упоминание этого факта было негласно табуировано: оба знали, что как только за ними закроется дверь любого безопасного помещения, так все и случится. И думать нечего было о том, что это может не произойти между ними. Но нужно было – оба откуда-то непреложно знали – обязательно сорвать все положенные цветы, волею судьбы расцветшие в том парадоксальном декабре-апреле. Пройти по всем заботливо расставленным вешкам в цветочно-снежной вьюге неопытной новорожденной любви. Разные то были вешки, смешные… Пирожки с морковкой по две копейки штука у круглых «стоячих» столиков в подвальчике на углу Садовой и Невского – в тощие дни. Зеленый подводный мир кувшинок и лилий в знаменитом «Лягушатнике»[21], где к четырем разноцветным шарикам мороженого – сливочное, шоколадное, смородиновое и крем-брюле, никак иначе – можно было получить даже по тонкому стакану настоящего шампанского – в дни тучные. «Последний день Помпеи» в Русском музее… Все эти трагически гибнущие люди не вызывали никакого сочувствия, потому что умерли слишком давно, – зато в бордовом бархатном диване прямо под картиной они нашли настоящий клад: меж сиденьем и спинкой кто-то невесть с какой целью запихнул сложенную ввосьмеро оранжевую десятку с портретом Ленина, перепутав ее, видно, с конфетным фантиком, от которого хотел хитроумно избавиться. Ровно с той же целью засунула туда пальцы и Даша, наткнулась на странный артефакт, развернула… – и они весело пошли кутить в полутемное кафе «Балканы» неподалеку от Казанского собора, где ели, обжигаясь и смеясь, пряное овощное рагу с тушеным мясом и пили «Алазанскую долину». Вообще они много ели – все, что придется, и постоянно хотели добавки, потому что оба еще росли. В тот единственный месяц они говорили не об искусстве и политике, а, как полагается, только друг о друге и о любви.

* * *

Свой первый и последний совместный Новый год – 1983-й – они, послушные дети из приличных семей, отмечали с родителями и родственниками, – но дерзкий план был ими заранее разработан и далеко за полдень сонного первого января блестяще осуществлен. Еще двадцать девятого, невинно танцуя с ним медленный танец (Living Next Door to Alice[22]; все кругом знали слова наизусть и громко подпевали, а они тихонько сговаривались о планах на будущее – ведь у Даши дома не было телефона, что добавляло отношениям определенных трудностей и даже некоторую интригу) на школьном праздничном вечере, где даже в новогоднем концерте половина номеров посвящалась прославлению партии и достижениям очередной пятилетки, Даша сказала о твердом решении познакомить Андрея поближе со своей любимой подругой Риммой и представить другой, тоже близкой, соседке Кате. Но поскольку все нормальные родители первого января до вечера болтаются по дому в разобранном состоянии, то встреча состоится у третьей подружки – Юли, Катиной одноклассницы. У той отца тоже нет, как и у остальных трех девочек (у двух сами умерли, один погиб и один сбежал, сверкая пятками), а мать не совсем нормальная. В том смысле, что она артистка театра Ленсовета, первого числа занята как в дневном, так и в вечернем спектаклях, – и безумно счастлива сытной халтуркой: дублирует отсыпающуюся днем высокомерную приму, потому что в такой день все равно никто на нее смотреть в театр не потащится. Значит, квартира будет стоять пустой с двух часов дня до одиннадцати вечера – тут-то они и развернутся… Девочки поставят на стол каждая, что удастся утащить после новогоднего застолья, а с парня что взять, с убогого, – пусть достает спиртное…

Он расстарался – украл из дома странную, никому не нужную и неинтересную книгу, непонятно каким ветром принесенную: что-то вроде иностранного – на неведомом языке – справочника по коллекционным монетам, без толку пылившегося в секретере. Уже давно он с изумлением обнаружил на его заднем форзаце старую печать букиниста с неожиданно гигантской ценой – сорок пять рублей! – и тогда еще положил на него глаз, решив использовать как энзе[23]. Весь в сомнениях – не может же в самом деле такой хлам столько стоить! – понес тридцатого числа в книжную скупку на Литейный – и вдруг получил на руки не сорок пять, а пятьдесят, заметив, что книгу в зал не выложили, а спрятали под прилавок и квитанцию как бы «забыли» выдать. Он не настаивал, от радости едва ли не приплясывая на месте, – и немедленно помчался на Измайловский, в часто выручавшую в беде молодого голода или незаконной жажды универсальную «Стрелу». Она и теперь не подкачала: через час, отстояв в двух жизнерадостных очередях, в кассу и в отдел, Андрей вышел оттуда с удовлетворенно брякавшей матерчатой сумкой: за восемь рублей десять копеек он приобрел известный болгарский трехзвездочный бренди «Слънчев бряг» (больше известный как «Солнечный удар», и в справедливости народного названия весьма скоро пришлось убедиться), потратил одиннадцать рублей на две бутылки полусладкого «Советского» шампанского – этой роскоши не видать бы ему как своих ушей, да целый ящик удачно «выбросили» на прилавок, когда он был в трех человеках от кассы, – и в заключение взял две пузатые бутылки «Рислинга», хотя уже и знал, что на вкус он хуже уксуса, но понадеялся, что насыплют девчонки в обе бутылки сахарного песку – и пойдет за милую душу.

За ночным родительским столом он негаданно стал мишенью для нескромных вопросов многочисленных малознакомых родственников обоего пола, почему-то одержимых желанием узнать, кем он «мечтает» стать, не военным ли моряком (за него сразу быстро и гордо отвечал суровый родитель: «Парень по моим стопам пойдет, династию продолжит!»; Андрей кивал, чтоб не нарваться на хамство, но едко думал: «Ага, сейчас, как же. Сплю и вижу, как буду сопромат в Политехе сдавать»), и хорошенькая ли у него девушка или мымра в очках (и тут уж стеснительно вступала мама: «Ему еще рано, какие девушки, его дело – учиться, он у нас серьезный, голову ерундой не забивает, правда, сынок?» – и он снова кивал, на этот раз из жалости).

Зато, отмучившись на пиру и после досыта отоспавшись до обеда, он вдохновенно полетел, звякая бутылками в сумке, по бриллиантовой крошке полуденного снега к остановке сто пятьдесят девятого автобуса, умоляюще замахал свободной рукой, увидев у поворота его неповоротливую оранжевую тушу, вскочил с колотящимся сердцем в холодный салон, резко выталкивая белые фонтанчики запыхавшегося дыхания… По указанному адресу его ждали четыре красавицы в нарядных светлых кофточках, украшенных сборками и воланчиками: грациозная, утонченная Римма с кошачьей капризной повадкой и всезнающим прищуром, круглолицая сероглазая румяная Катя с тяжелой, в детскую руку, русой косой и быстрой умной речью, матерью-природой завитая мелким бесом черноволосая и черноглазая Юля с белоснежной матовой кожей, породистыми запястьями и лодыжками, спокойная и гордая… И несравненная, единственная, прекрасная Даша – ослепительная и ослепляющая, в чем-то золотистом – или сияние шло от нее самой?

Через час все они были его лучшими друзьями – и пораженный Андрей, уже слегка стукнутый «солнечным» напитком по темени, размышлял на странную тему: насколько же ему легче, свободней и приятней общаться с этими четырьмя девушками-ровесницами, чем с традиционными, вмененными чуть ли не в обязанность уважающему себя парню «друзьями» из класса и из по понятной причине заброшенной футбольной секции, заносчиво рассуждавших «под киром» о презренном «бабье», крутых «лейблах», удачной фарцовке у «Советской»[24] и ожидаемом успехе родного «Зенита» на грядущем чемпионате страны[25]. Сейчас перед ним сидели взрослые умные люди – однозначно взрослее и умнее тех, с которыми он только что промучился всю новогоднюю ночь, – не говорили ни пошлостей, ни глупостей, рассуждали только о действительно важном и нешуточном, спокойно слушали друг друга и почти не матерились, а если и вставляли забористое словцо, то интеллигентно и к месту, так что оно ни грубостью, ни мерзостью не звучало.

Все девушки недавно прочитали несколько выпусков подпольного женского журнала «Мария», тайно позаимствованного у Катиной матери, знакомой с кем-то из ныне лишенных гражданства членов редколлегии. Заподозрив, что юная дочка заинтересовалась тем, что ей точно рано осмысливать, женщина надежно перепрятала тощенькие белые тетрадочки, но и Катя, и все ее подружки уже успели пропустить журналы по кругу, а Юля даже ухитрилась заботливо сделать выписки в неприметную общую тетрадь. Эту коленкоровую тетрадь они принялись теперь передавать за столом из рук в руки, горячо зачитывать и комментировать написанное. Андрей слушал затаив дыхание: ни с чем подобным он никогда раньше не сталкивался, слово «оппозиция» воспринимал лишь в историческом контексте (и то не вполне уверенный в его окончательном значении: ну были поначалу какие-то партии, не совсем разделявшие идеи большевиков, но те с ними быстро разобрались, и они куда-то исчезли), критиковал вопиющие недостатки советского быта (нет того, нет этого, тут недосмотрели, там профукали – а виноваты ленивые работнички), но не умел и подспудно не желал делать глубоких обобщений. А вот оказывалось, что кто-то их бесстрашно сделал и делает – и вовсе не разжиревшие от излишеств ненавистники за недоступным «бугром», а простые, измученные люди в родном городе – люди, у которых однажды лопнуло терпение… Четыре красивые девчонки, сидевшие за одним с ним столом и непринужденно попивавшие дешевый, сивухой отдающий болгарский бренди, выхватывали друг у друга тетрадку и быстро говорили, перебивая и горячась:

– Нормализация моральных и физических страданий в нашем обществе – вот что по-настоящему страшно! Этот конвейерный подход к человеку, отрицание в нем чего-то очень интимного… – зачитала Римма.

– Вот точно! И человека с детства приучают к тому, что любой власть имущий – даже мелочь пузатая! – может в любой момент оскорбить и унизить его как угодно, но даже самый скромный протест наказывается строго и на месте… Катя, помнишь того историка? Сволочь, педофил, которому взяли и потрафили просто потому, что это было удобно в текущий момент! А кто что при этом чувствовал, не волновало никого! Пять лет прошло, но я помню и никогда не забуду… Представляешь, Андрей, в пятом классе у нас… – возмущенно обернулась к нему чернокудрая подружка Дашиной соседки.

– Юля, он же парень! – предостерегающе подняла руку Катя, снисходительно скривившись. – Им такого не понять.

Он давно уже заметил, что эти особенные девочки относились к мужскому полу несколько свысока, как к несмышленым детям или недоумкам, ничуть не считая за честь лестное к себе внимание со стороны молодых людей. Та же Даша на вопрос о собственном брате-близнеце отмахнулась: «А-а-а… Спортсмен… Дурная голова ногам покоя не дает…» – и тема была исчерпана.

– Я постараюсь… – промямлил он. – Я же не идиот…

– Подтверждаю, – с улыбкой сказала Даша.

И он выслушал на вид безобидную, но по сути дикую и невероятную историю. Несколько лет назад в школе, где учились Катя и Юля, проводился тотальный медосмотр всех учеников. Их пятый класс повели на осмотр с урока истории, которую вел молодой и красивый, интеллигентный на вид мужчина, в которого некоторые девчонки даже были влюблены: он не вредничал, не орал, единицами, как дубинками, не орудовал, вместо скучного пиджака носил аккуратный серый свитер… Учитель проводил учеников до медкабинета и хотел уже ретироваться, когда оттуда выглянула пожилая докторица и бросила ему второпях: «Зайдите, поможете тут, у нас рук не хватает». Сначала на осмотр запустили девчонок – велели раздеться до белья и стали прогонять через строй медиков: кто-то взвешивал и делал замеры, кто-то проверял зрение, кто-то светил зеркальцем и лазал деревянной палочкой в горло, кто-то стучал резиновым молоточком по коленкам, кто-то прослушивал легкие холодным стетоскопом – обычное дело. Каждой девочке выдали собственный листок, который она должна была протянуть по очереди всем специалистам, чтобы они занесли туда результаты обследований. И вдруг они увидели своего учителя истории, примостившегося на стуле под яркой лампой. Следовало подойти к нему и снять перед ним трусы. Он внимательно рассматривал девичьи лобки и ставил в листочек плюс или минус. Став старше, они поняли, что так определялось наличие или отсутствие вторичных половых признаков, медиков действительно не хватало – вот и пристроили к незатейливой работе первого попавшегося взрослого. А тот не отказался… Это было не то что ужасно для всех девочек, а сокрушительно; в них ломалось нечто само собой разумеющееся, естественное, неотъемлемое – походя и без каких-либо церемоний. Взбунтовалась именно Юля, решившаяся прошептать: «Я не буду снимать перед ним трусы… Он не врач…» – и сделала шаг в сторону. Толстая усатая старуха в мятом халате, быстро писавшая что-то за столом, мельком глянула на нее сквозь очки с брезгливой досадой: «Эт-то еще что… Скажит-те, какие нежности… А ну-ка!» – и она рывком схватила девочку за локоть, швырнула ее, как куклу, в сторону скромного извращенца, одним движением содрала ей трусы до колен: «Поставьте плюсик!» – и сразу отбросила ее в сторону, будто дохлого котенка… У Юли до вечера отнялась речь – но этого вообще никто не заметил…

Андрею сразу вспомнился дюжий доктор в медкабинете военкомата, браво командовавший смущенным допризывникам: «За-алупись!» Но тот был хотя бы мужик, проводивший освидетельствование здоровых парней, – и все равно воспринималось как нечто отвратительное…

– Но ведь это же частность… – пробормотал он. – Такое же повсеместно не происходит…

– А ты можешь представить такой же случай – точно такой же! – но, скажем, в женской гимназии до революции? А еще лучше – в институте благородных девиц? – мягко спросила Катя, и он замялся. – Вот то-то и оно… Выходит, не такая уж частность? Может, все-таки просматривается некая закономерность?

Пораженный неожиданно разверзшейся перед ним бездной, Андрей молчал, опустив глаза в тарелку.

– Ах, да что там! Какие еще благородные девицы! – махнула рукой Римма. – Вспомните, каково было добиться, чтоб нас просто в девятый класс перевели с перспективой поступить в институт! – Она сделала постное лицо и заговорила нарочито противным голосом: – «Стране сейчас хватает специалистов с высшим образованием, поэтому пойдете в ПТУ как миленькие. Советскому Союзу нужны токари и ткачихи, а не интеллигенция! И вашего мнения никто не спрашивает – вы комсомольцы, на кого партия прикажет, на того и выучитесь!» Спрашиваю: «А как же право на выбор профессии, которое в Конституции записано?» А классная мне – помнишь, Дашка? – «Выбор допускается только из того, что востребовано государством. Отучись на фрезеровщицу, скажем, или на крановщицу, отработай, как положено, три года по специальности, а потом государство решит, нужно ли учить тебя дальше и на кого учить». Это вот нормально, по-твоему, или нет?

– Нет, – твердо сказал Андрей. – Я не только государству, но и отцу родному не позволю мне профессию выбирать. Он тут заявил ночью гостям за столом, что я мечтаю стать инженером, как он. То есть меня даже права на мечту между делом лишили… Ну а я буду поступать на истфак. Пусть он хоть на голову встанет. Древние цивилизации меня очень интересуют. Археология…

– Мне универ не светит, – вздохнула Юля. – У меня «пятый пункт»[26]… В Герцена[27] придется…

– Еще одно маленькое доказательство всеобщего равенства и братства. Тебе не кажется? – вскинула бровь в его сторону Катя.

– Девушки, давайте выпьем шампанского! – провозгласила Даша. – За то, чтобы этот сволочизм когда-нибудь закончился! И чем скорей, тем лучше! Чтоб хоть наши дети застали свободу и гармонию на Русской земле!

Все стали с готовностью наполнять и поднимать хрустальные бокалы.

– Точно! За свободу! Нет оскорбительному принуждению! Долой очередное иго! Не дадим себя сломать! – взлетели в искрящемся звоне четыре теплых девичьих голоса и один молодой басок.

А потом все говорили разом – из тетрадки и от себя, от полноты пока еще чистых юношеских сердец:

– Угнетение человека в СССР зашло глубже всех мыслимых пределов! У нас уже хуже крепостного права – нельзя переехать в нужный город и просто взять и прописаться. А кто в общежитии живет, так у них там и вовсе филиал ада!

– Да мы и в квартирах живем, – а как они нашим родителям достались? Бесплатно? Черта с два! Девять кругов того же ада они прошли для этого! По двадцать лет на одном месте горбатились, жили в таких коммуналках, что представить страшно, головы не поднимали, слово сказать боялись, чтоб из очереди не выкинули. Моему папе это жизни стоило, сердце не выдержало, когда ордер проклятый получал!

– Да что там говорить – обезображена, искромсана наша жизнь, нет в ней никакого света и утешения…

– Где нет свободы, там нет и любви! Какая может быть семья в нашем обществе – мучительный союз двух рабов? Это не семья, это антивселенная какая-то…

– Мужчина как глава семьи у нас несостоятелен, потому что не реализован в гражданском и творческом смысле! Ему просто по сути натуры необходим выход в общественную деятельность – политическую, ну, может, научную… В литературное творчество… А в Союзе все это возможно только подпольно – а значит, еще и опасно, и для него, и для семьи!

– Да, да! А поскольку он крутится в этом механизме рабства и получает постоянные тычки и плевки, то он все эти механизмы рабовладения переносит в семью… Вот смотрите, написано: «Каждый удар, полученный им в социальной жизни, он спешит передать женщине – еще более несчастному и забитому существу!»

– Конечно, женщине хуже всего – она настолько замордована, что жизнь тяжелее смерти… Попробуй устрой так, чтобы все были хотя бы сыты-одеты-обуты… На что еще сил хватит? Да ни на что! А дети… Мы сами уже взрослые, давайте начистоту: все мы знаем, что наши матери сделали по десятку абортов – без наркоза, между прочим. А все почему? Да потому что в условиях этой тотальной нищеты и одного-двух детей не вытянешь! Надо тащиться на работу через месяц после родов, а их куда? Ясли, садики – смертельно опасны! Вспомните, как нас в ряд на горшок сажали после прогулки – потных, разгоряченных, но в одних майках, – и открывали форточки зимой, чтоб мы заболели!

– Да, и нас так сажали… Точно… Я месяцами кашлял… А сопли вообще никогда не проходили.

– И нас тоже… Господи, зачем им это-то изуверство нужно было?

– Непонятно, что ли? Чтобы в группе стало меньше детей, воспитателю одному с ними не управиться, когда их сорок, а когда двадцать – другое дело…

– И все это – уродливое, бессмысленное, выматывающее – лежит в основном на женских плечах. Мужику что? После работы напьется от безысходности – и спать… в лучшем случае. А проснется – все готово.

– Детей жалко… Если б у меня родился ребенок, я бы смотрела на него и думала: «Боже мой, что его здесь ждет…»

– Далеко ходить не надо: у маминой подруги дочка родила недавно мальчика, она стихи пишет – для себя, конечно, в блокнотик, – за столом у нас читала, я запомнила несколько строчек – очень показательных: «Месяц назад Я произвела на свет Маленького раба Весом три килограмма…» Это верлибр…

– Господи, какой ужас, а ведь точней не скажешь, просто и ясно…

– А истязание этого мальчика начнется уже с детского сада – ведь все воспитание направлено против человеческого «я»! Любой взгляд внутрь, в собственную душу пресекается на корню… Внушается презрение к собственным потребностям – базовым потребностям: ощущать себя личностью, защищать свой внутренний мир от посягательств…

– Зато вобьют в голову долг перед абстрактной Советской Родиной и любимой партией!

– Я даже помню, как нам в младшей группе детского сада воспиталка втолковывала: Ленин – наш вождь! Повторите по слогам: Ле-нин-наш-вождь… А я слово «вождь» произнести не мог, ну просто категорически, и вместо него повадился говорить «борщ» – «Ленин наш борщ». Так она даже ногами топала, бедная, чуть не пеной исходила…

– Между прочим, некоторые дети и «мама-папа» в этом возрасте едва выговаривают… А «вождь» важнее, конечно, – в нашем-то театре абсурда…

– Я помню, в первом классе училка спрашивает: «Дети, у кого есть бабушка в деревне?» Многие подняли руки, она и говорит: «Вот. Скажите спасибо советской власти. Ведь если бы не она, то вы бы тоже сейчас жили в деревне, были неграмотными, бегали босиком и пасли коз. А потом, когда выросли, пахали бы на себе до смерти. Так что скажите спасибо Ленину».

– Ага. Можно подумать, что если б не революция, то время замерло бы и технический прогресс вообще не случился бы. Так бы и жили при лучине, ходили в лаптях и читать не умели. А между прочим, в царской России перед Первой мировой началось бурное развитие во всех областях. Эти цифры сейчас засекречены, конечно, но у нас сохранилась энциклопедия Граната[28]: там напечатаны данные о росте промышленного производства в те годы. Очень впечатляют! Не подкосили бы нас тогда марксисты – мы бы и в космосе на двадцать лет раньше оказались, и атомную бомбу изобрели… Потому что не партия все это создала и не советская власть, а народ… Кстати, никакой Гитлер к нам и не сунулся бы, побоялся. Так что еще двадцать миллионов человек остались бы живы – в дополнение к тем, которых не уморили бы большевики… Не говорю уж про блокаду Ленинграда… Все задавили, все затоптали, любую мысль, любое творческое начинание…

– А что ты хочешь? Марксизм – циничная идеология, уничтожающая и подавляющая в человеке все живое… На Западе, что бы они там ни вещали по «голосам»[29] этим, его в полной мере оценить невозможно, потому что они, как ни крути, со стороны на все смотрят. И на женский вопрос тоже. Западные феминистки, извините, с жиру бесятся. Это, девушки, легковесный феминизм, не выстраданный. Не зря же пишут тут, что западные женщины жалуются на бесцельность существования…

– Им бы наши цели – повертелись бы: представляете, моей маме в прошлом месяце нужно было купить новую помаду – старую она уже всю спичкой выковыряла, а губы-то красить надо! Поехала в «Ванду»[30] – а там «хвост» на улице. Мороз минус десять, а они стоят, несчастные… По очереди бегают греться в какой-то подъезд, где батарея. Там несколько человек собрались, к ней прижавшись, у одной женщины даже термос с горячим чаем с собой оказался – так ей все завидовали. Шесть часов так провела – шесть, девочки! – пока только в помещение магазина попала! То, что там, внутри, еще полтора часа – это уже мелочи, зато в тепле… К прилавку очередь подошла, а нужного цвета помада давно кончилась, конечно, – взяла две какие попало, главное – польские. Другие женщины ей говорят: чтоб нормальную купить, надо с вечера приезжать, ночь отстоять – тогда до обеда в магазин попадешь и сможешь выбрать, если утром привезут новую. А если не привезут – не сможешь, но это уж как повезет… Мама вернулась все равно счастливая – хоть не с пустыми руками, значит, день не зря прошел!

– Ну подумаешь, помада, это ведь мелочь какая-то, а ты о ней целый роман рассказываешь…

– Мелочь?! А что – не нужны женщине помада, туфли, платье, колготки?! Трусы, наконец! Но ведь все же приходится вырывать – с кровью, чуть не с боем! Здоровье на это класть! Хорошо, а мужчине легко купить – бритву, молоток, чтоб гвоздь забить, плоскогубцы какие-нибудь? Если ремонт в доме сделать – пойдешь и купишь, что нужно? Черта с два! У нас ящик инструментов из поколения в поколение передается по наследству, как шкатулка с драгоценностями!

– И говорят, мы здесь, в Ленинграде, жируем! В провинции давно еда по талонам – так и их еще пойди отоварь. Да вот тут написано, в «Марии»: город Ворошиловград… Жених и невеста получают особое письмо из загса, прилагают к нему список гостей и идут в горисполком. Там специальный работник подсчитывает, сколько для свадьбы потребуется продуктов по нормативам на одного человека – сыр, колбаса, масло, яйца… Потом в сопровождении этого служащего и имея гербовую бумагу с печатью, они идут в специальный магазин и покупают то, что им выделено! Ребята, это что вообще такое? Где мы живем?!

– В Советском Союзе… Я, девчонки, анекдот вспомнил: воспитательница в детском саду спрашивает детей: «Дети, где самые лучшие игрушки?» Дети, заранее обученные: «В Советском Союзе!» – «Дети, а где самая вкусная еда?» – «В Советском Союзе!» – «Дети, а где самые лучшие детские садики?» – «В Советском Союзе!» И вдруг один маленький мальчик как заревет! «Ванечка, что же ты плачешь?» – «Хочу в Советский Союз!»

* * *

На тех же каникулах это самое «все» и случилось. Андрей, во всяком случае, хотя раньше и задавался закономерным – надо сказать, весьма пугающим – вопросом, как именно это у них получится и когда (сомнений в обязательности события в будущем не возникало), именно в тот день ни о чем таком не думал. В самом конце каникул, когда запланирован был поход в парк Победы с целью взять наконец напрокат финские санки и покататься с гор, как все нормальные люди, Даша вдруг позвонила с утра и совершенно простуженным голосом сообщила, что все отменяется: она-таки поймала «этот дурацкий грипп» и сейчас стоит в телефонной будке у собственной парадной – в сапогах на босу ногу и накинутом на ночную рубашку пальто – с температурой под тридцать девять «и совершенно чугунной башкой».

– Слишком много я в этом году симулировала, – добавила она грустно. – Видно, придется расплачиваться…

Едва положив трубку, Андрей сорвался с места и заметался: от денег, оставшихся после удалого празднования Нового года, у него осталось чуть больше червонца, – и с ним он полетел на Московский рынок, где приобрел у трудящихся из теплых краев четыре чудесных нежно-розовых яблока. В соседней аптеке ему несказанно повезло: там оказался надежный «Антигриппин» в беленьких хрустящих пакетиках – купил и его. Прыгнул в автобус и понесся на улицу Гашека – спасать.

Ну и что другое могло произойти с двумя юными влюбленными, когда приболевшая очаровательная девушка встречает своего парня в пустой квартире с занавешенными окнами (простодушно пояснила: свет глаза режет), стоя в коротенькой рубашке на голое тело и отчаянно кашляя? Так, кашляя, она и спряталась у него в объятиях, неосознанно делая шаг за шагом в сторону маняще раскрытой постели, и ему ничего не оставалось, кроме как следовать за ней, будто в медленном танце… И вышло все неуклюже, некрасиво и неромантично, со жгучей неловкостью вместо удовольствия, с больно вывернутым коленом, среди каких-то неприятно скользких тряпок – потом он понял, что случайно наткнулся ладонью на ее носовой платок, спрятанный под подушкой: хоть и любимая женщина, а это как-то чересчур. Вдобавок потом еще надо было собраться с духом, чтобы посмотреть друг другу в лицо после такой стыдобищи… Когда он наконец решился, ее глаза смеялись.

– Ну, может, это и нормально, когда у обоих первый раз, – хрипло сказала Даша и сразу чихнула в подушку. – Первый блин всегда комом…

– Тебе, наверно, очень больно?.. – обреченно спросил Андрей, всерьез полагая, что после такой катастрофы сейчас будет изгнан навсегда.

Даша пожала плечами:

– Совсем нет. Вообще. А тебе? Тебе ведь тоже должно быть больно?

– Н-не знаю, – растерялся он, но тут же вспомнил, и сердце ушло в пятки: – Даша! Но ведь это… А если – ну, как их… последствия? Нет, ты не переживай, мы в любом случае сразу же поженимся, это само собой. Просто я подумал…

Она откинулась на подушку:

– Нет. Сегодня неопасно, не должно быть ничего.

Новоиспеченный любовник поразился:

– Ты это знаешь? Откуда ты можешь знать?

Даша приподняла голову и глянула с оттенком странного почти презрения:

– Ты что – вообще, что ли, ничего не соображаешь?! – раздраженно кинула она. – Нам же все-таки не по десять лет!

Не зная, куда глаза девать, он сел на кровати и повесил голову, уставившись в пол: позор сегодня подстерегал со всех сторон, и увернуться он уже не надеялся.

– Ладно. – Даша приподнялась. – Дай-ка мне со стола бумагу и чем писать… Тут легче нарисовать, чем объяснять…

И ближайшие четверть часа она увлеченно чертила и растолковывала ему удивительные, чудесные и неслыханные вещи, которые ни у одного «бывалого» товарища он никогда спросить не дерзал, – да и тот бы вряд ли ответил. Наконец, отбросила ручку, легла, прикрыла локтем глаза:

– Нет, я все-таки больна, Андрюша… Пока мы с тобой… ну… в это время казалось, что совсем выздоровела, а теперь опять плохо стало… Знаешь, ты иди лучше… А мне поспать нужно… Я тебя, наверно, заразила – теперь и ты сляжешь…

Он погладил ее по голому острому плечу и молча двинулся к двери.

– Постой, – тихо окликнула Даша. – Ты не сказал, а это важно. Ты любишь меня?

– Люблю, – впервые в жизни произнес он и тут же подумал, что, и не любил бы, все равно обязан был произнести сейчас это слово.

Через сорок лет после того дня Андрей спрашивал себя: а если б он оказался тогда не таким неприлично здоровым и крепким и в тот день заразился бы? Вот вышел бы за дверь, к вечеру свалился с температурой сорок и недели две Дашу не видел – не слышал, ведь телефона у семьи Воронец не было… Встретились бы в школе под конец января – бог весть как. Могли начать чуждаться друг друга, каждый за эти две недели по многу раз на разные лады пережив наедине с собой произошедшее между ними довольно гадкое недоразумение… И ничего бы не случилось. Ни с кем из них пятерых… Потому что без него девчонки, скорей всего, не решились бы зайти дальше разговоров: его мужской авторитет сыграл по-настоящему злую шутку, дав им почувствовать словно надежную защиту, которая не оказалась, а изначально была мнимой…

Но Андрей не заболел. Даже нос у него не потек. Хотя и носился к Даше каждый день, таская ей то вкусные конфеты «Кара-Кум» в целлофановой упаковке, то неожиданно выброшенные во все магазины после Нового года кислые зеленоватые мандарины… И противная неловкость постепенно загладилась, вернулась былая легкость общения и взаимная непреодолимая тяга, так что через неделю они повторили свой первоначально ужасный опыт уже вполне осмысленно – и на второй раз вышло гораздо лучше и веселей… Довольная и вальяжная, как удачно покрытая тигрица, Даша велела открыть форточку и закурила украденную у брата сигарету «Вега». Какое-то время она внимательно смотрела в жемчужное небо меж раздвинутых штор, а потом вдруг сказала:

– Девочки вчера вечером приходили. Все три. И мы решили, что хватит просто так молоть языком – нужно действовать. Бороться. Просвещать людей. Нас пока четыре – такой Клуб Несоветских Женщин, что ли… Некоторые хотели, чтобы девушек, но я, как ты понимаешь, восстала. И Римма тоже. Но, Андрей… Если вдруг ты… захочешь к нам присоединиться… то мы назовем наше общество как-нибудь по-другому. Мне нужно знать: ты с нами? Или… Или нет?

За этим последним коротким словечком стояло очень многое – слишком многое для него. Было очевидно, что, отказавшись от них, он отказывался и от нее. И понимал, что в этом случае Даша от него тоже вправе отказаться. Но, в конце концов, пока ведь не происходило ничего страшного! Так, очередная девчоночья игра. Чуть более взрослая, чем «секретики»…

– Да, – сказал он с улыбкой. – Да. Конечно, да.

* * *

Для начала придумали название – очень удачное, с намеком на вечность их дружбы и борьбы: «Лемниската», что означает, как он вычитал в случайно подвернувшемся под руку научном журнале, знак бесконечности – лежащую на боку идеальную восьмерку. Одна из девчонок заявила, что у нее есть дома как раз такая, – нашла во дворе большую типографскую литеру, – и тут же было принято общее решение принести нерушимую клятву и скрепить ее кровью: поставить себе на предплечье «метку» с помощью этой внушительной по размеру восьмерки, раскаленной на газовой плите. Присягу принесли на днях, в начале слякотного февраля, на кухне у кого-то из купчинских девчонок – кажется, Кати, у которой мать работала хирургической медсестрой, в результате чего девчонка умела без лишней суеты и ненужных движений оказывать первую помощь при ожогах – знала, чем мазать сразу и как лечить дальше. Жребий прижигаться первому по закону стервозности природы выпал именно Андрею, – и под еще более жгучим, чем раскаленная литера, взглядом восьми придирчивых глаз он ухитрился внешне спокойно совершить этот мученический подвиг. Больно было так – до тошноты и колеблющихся перед глазами предметов, – что за несколько последующих минут он успел в мыслях временно проклясть и чокнутую Дашу, втянувшую его в ни в какие ворота не лезущую авантюру, и всех этих романтически кудахчущих дур, и себя самого – за телячью податливость. Нет, это все-таки несправедливо, что его заставили тоже пройти испытание таким диким, нечеловеческим страданием: всем известно, что женщинам все это раз плюнуть, их сама природа готовит к родам, и они не чувствуют боль так полно и необратимо, как мужчина, который от подобного издевательства над бренной плотью и умереть может. А что – запросто! От разрыва сердца. Он вот чуть не умер, а они хоть бы что. Даша, которая поставила себе клеймо вслед за ним, только охнула приглушенно, Катя, Юля и Римма по очереди вскрикнули тоненькими голосками – и через пару минут все уже оживленно болтали как ни в чем не бывало, делая друг другу перевязку, а он все сидел на табуретке – трясущийся, едва-едва в сознании, и хватал ртом воздух, как карась, снятый с крючка…

Потом издавали журнальчик – свой собственный – «Лемниската», издание Клуба Несоветских Женщин. И не мелочились, как взрослые диссидентки, выпустившие свои журналы смешным тиражом по десять экземпляров, а сделали сразу тридцать: Юля умела очень бойко и чисто печатать на машинке, заверив при этом всех, что образца ее шрифта у КГБ нет и быть не может. Машинка «Москва» 1928 года выпуска не раз, конечно, переходила из рук в руки, а в их семье оказалась вообще случайно: покойный папа – тот самый, умерший при получении ордера на квартиру, – чуть ли не со свалки ее притащил много лет назад и отремонтировал своими силами. Каждая девочка сочинила по серьезной разоблачительной статье на основе прочитанного во всех номерах «Марии», подписавшись, конечно, самыми простыми псевдонимами, вроде Ивановой, Петровой, Кузнецовой и Рабинович. В журнал дополнительно поместили стихи «проклятых» поэтов – Гиппиус, Гумилева, Мандельштама и Набокова, а Андрей с удовольствием взялся за иллюстрации. Рисование было его нереализованным, целенаправленно затоптанным родителями талантом: еще на излете октябрятства он только заикнулся при отце об изостудии во Дворце пионеров, так тот хорошо, что только по столу кулаком стукнул, а не мальчишке по голове: «Не хватало еще, чтоб мой сын мазилой стал! Я для чего тебе конструктор купил, идиоту? Чтоб ты цветочки малевал, как девка?!» – и ребенок стал рисовать тайно, а альбомы хитроумно прятать.

Теперь он изощрялся в необычных рисунках – цветной тушью, карандашом, дефицитными фломастерами, – и было приятно, по-хорошему волнующе видеть, как едва ли не сама собой оживает на бумаге уродливая, никчемная, пустая и пошлая советская жизнь, какими яркими и приметными оказываются вдохновенно изобретенные образы тиранов… Девчонки забирали оригинальные работы, перерисовывали и раскрашивали их по клеткам, чтоб таким образом растиражировать, – и ближе к концу месяца тридцать уникальных журналов, каждый размером с половину машинописного листа и толщиной с общую тетрадку, стопкой лежали у Даши на откинутой доске секретера. Каждый взял по шесть штук: одну книжечку себе на память и пять – с целью распространения. По жребию Даше достался Веселый Поселок, а Андрею – район Гражданского проспекта. С раннего утра вместо школы, прогуливать которую уже стало само собой разумеющейся рутиной, поехали в долгое путешествие на двенадцатом автобусе в сторону проспекта Большевиков, вышли среди еще более унылых, чем в Купчине, многоэтажек у строящейся станции метро, прочавкали по грязи до длинной девятиэтажной коробки, выбрали наугад парадную и разложили журналы в почтовые ящики доверчивым жителям. Потом еще полтора часа добирались до пронизанной всеми ветрами Гражданки, прошли дворами наискосок и наугад до серой улицы Ушинского, где, окоченевшие и стучавшие зубами, быстро проделали ту же операцию, что и в Веселом Поселке, а потом радостно заскочили внутрь маленького уютного параллелепипеда – невесть куда катившего девяносто третьего автобуса… Вечером дома у Юли все серьезно отчитались о проделанной работе (Андрей с Дашей слегка опоздали на заседание, почти пойманные в постели у нее дома внезапно вернувшимся из института братом с его девушкой, – те тоже, наверно, предвкушали пустую квартиру, жестоко просчитавшись) и решили приступить к выпуску второго номера журнала – толще и основательней. Смущало только одно: двадцать пять кропотливо и с любовью созданных книжиц пропали навсегда – и бог весть какая судьба их постигла во тьме почтовых ящиков и чужих недобрых сердец! Может быть, просто выкинули, посчитав за хулиганство? Отнесли «куда следует», и уже идет поиск виновных? Ну, пусть ищут, шансы найти минимальные, разве что у почтового ящика за руку схватят… А может (робкая надежда на это цвела, как хилый синий подснежник в Петергофе), читают, обсуждают, дивятся и – передают из рук в руки? В любом случае, на обратную связь рассчитывать не приходилось – но так упорно и сладко мечталось!

Пока шла подготовка следующего выпуска, напечатали его облегченный вариант – красиво оформленный «информационный листок», содержавший призывы оглянуться и задуматься: а в таком ли раю, как всем объявлено, живут читающие? На уроке литературы автор лучших в классе сочинений и потому совершенно не подозрительная девочка Даша подняла руку и попросилась выйти – унеся под передником красиво оформленную листовку, которую дерзко приклеила прямо на школьную стенгазету. Уже на перемене весь второй этаж, где учились в основном старшеклассники, глухо жужжал, услаждая этим густым звуком сердца непринужденно державшихся Даши и Риммы под охраной мнимо равнодушного Андрея. Статью заметили, ее читали и обсуждали, некоторые сдержанно хихикали, но пока не решались срывать, наслаждаясь медленно зреющим скандалом, и перед одобренной всеми редколлегиями и комитетами ура-патриотической стенгазетой собралась подозрительно заинтересованная толпа. Выбитые из колеи школьные стукачи ошалело понеслись с доносами каждый в свою инстанцию, но минут двадцать статья провисела в неприкосновенности, была многократно прочитана и пересказана – пока ее не сорвал хамоватый коренастый тип в спортивном костюме по кличке Тузик, трудившийся на должности физрука. Руководство школы поступило мудро: о происшествии не сказало ни слова, будто ничего и не случилось; языкастое сообщество старшеклассников побурлило-побурлило шепотом – и забыло к концу недели… Зато директор школы, где учились Юля и Катя, поступил точно как отец Александра Македонского с Геростратом[31], то есть как дурак: о чрезвычайном происшествии объявили по школьному радио и на общем собрании старших классов клеймили неизвестных врагов народа и хулиганов, грозили им неминуемыми карами, обещая, что поимка и наказание виновных – лишь вопрос времени… Триумф был полный, и накануне Восьмого марта вылазку повторили в обеих школах, добавив в листовку еще и краткий экскурс в счастливую жизнь советской женщины. В школе на 8-й Красноармейской все прошло с тем же успехом и счастливым концом, а вот в купчинской Катю поймали на месте преступления. Она уже разглаживала наклеенный поверх поздравления учителей с Международным женским днем листок собственного изготовления, когда на него вдруг пала высокая гибкая тень. Молодая учительница начальных классов стояла позади с огромным тортом в руках – вероятно, несла в учительскую, вот и оказалась в коридоре в неурочный час… Она не стала ни кричать на преступницу, ни призывать начальство, а сказала тихо и «со значением»: «Сейчас сними это, унеси и спрячь. И чтоб больше в школе подобного никогда не было. Еще раз – и я на тебя донесу. Если ты пишешь подобные вещи, то знаешь, и чем это может кончиться. Ты поняла? Я не хочу, но мне придется тебя сдать: у меня дети», – повернулась и быстро ушла, остро стуча каблуками.

– Вот этими словами – донесу и сдать, – после школы дома у Юли рассказывала, комкая пунцовые губы, все еще белая как простыня после пережитого ужаса Катя. – Эта училка, похоже, наш человек. Но она права. В школе – слишком опасно. Нельзя так больше.

– Неоправданно опасно, – поддержала Римма. – Лучше давайте как с журналом: тут нас практически невозможно поймать, в каждую парадную города по чекисту не поставишь…

Второй номер «Лемнискаты», с совершенно новыми статьями, рисунками и стихами, готовился к торжественному выходу в конце апреля в количестве пятидесяти экземпляров – ценой титанического труда и на фоне недельной задержки у Даши, впрочем, благополучно разрешившейся… Почти готовый тираж – осталось только прошить портновской иглой с суровой нитью несколько последних экземпляров – хранился у добросовестной Кати, у которой не было никаких лишних любопытствующих домочадцев, а ее одинокая мама, приходя вечерами с работы после полутора смен в детской больнице, наскоро ела – и засыпала в одежде до утра там, где склоняла голову, уж точно не интересуясь ни во сне, ни наяву содержимым дочкиного письменного стола. Увлеченные свободным творчеством и тем, что они на полном серьезе называли «борьбой с режимом», о нависающей глыбе выпускных экзаменов ребята почти не думали – все пятеро были полностью поглощены работой, собираясь теперь вечерами друг у друга почти открыто под вечным ученическим предлогом «позаниматься» и удивляясь, как им верят их замотанные родители: ведь это слово во все века, всегда и без исключений означало занятия чем угодно, но не уроками…

Все кончилось неожиданно и быстро – хлопотливым прозрачным апрельским утром, в половине восьмого, через день после Дашиного с братом дня рождения, на который Андрей важно преподнес любимой желанный для любой советской девушки подарок: маленький вытянутый флакончик польских духов «Быть может» в тощей белой с голубым коробочке, за которым отстоял четыре часа на лестнице во «Фрунзенском» универмаге. Он чистил зубы в ванной и даже не слышал, как позвонили в квартиру, отозвался только на мамин требовательный стук. «К тебе какая-то девочка, – строго сказала мама, ориентируясь тоном на навострившего уши на кухне отца, неуклонно заботившегося, чтобы в обращении с сыном не допускалось никаких «сиропов с лимонадами», то есть на порядок жестче, чем обычно, когда оставалась с сыном наедине и могла позволить себе побыть просто любящей матерью. – И будь добр, объясни ей, что ты собираешься в школу, экзамены на носу и тебе не до глупостей. Кроме того, порядочные девочки сами по квартирам мальчиков не бегают – это тоже передай, от нас с папой». Она украдкой зыркнула глазом в сторону кухонной двери: да, Артур мог быть доволен тем, как она выполняет материнские обязанности; по крайней мере, муж не заорет сейчас визгливым голосом, когда она испуганно возьмется за стакан чая: «Ты кого мне тут растишь, кура безмозглая?! Тряпку и подкаблучника?!»

Андрей выскочил за дверь в некотором недоумении: с Дашей они договаривались встретиться в школе после второго урока – решили пойти ради контрольного сочинения по литре́, за которое «пятерки» у обоих были, считай, в кармане. Но на лестничной клетке стояла именно она, в новой, очень светлой чешской курточке, а лицо без кровинки выглядело гораздо белее. Было заметно, что девушка дрожит. Первая мысль его оказалась непередаваемо идиотской: «Она все-таки, наверное, беременна, а что все в порядке, ей вчера показалось. Ну и ладно – поженимся, и все дела».

– Катю взяли… Вместе с мамой, кажется… Сегодня ночью или утром… – еле выговорила Даша. – Я… я заскочила к ней перед школой – ну, ту статью свою дать почитать, я тебе говорила… Ночью дописала, хотела в этот номер досылом… А там… там…

– Ч… ч… то… – в три приема севшим голосом выдавил Андрей.

– А их дверь… дверь опечатана… Я пригляделась, а на печати буквы… – Она с трудом сглотнула и пошатнулась. – Комитет… Государственной… Безопасности… – Девочка зажмурилась на миг, в панике собираясь с мыслями, потом потрясла головой, выдохнула: – Так что ты… уничтожь… все, что… ну, ты понимаешь… прямо сейчас…

С минуту они молча смотрели друг другу в глаза – и вдруг Даша мгновенно обхватила его обеими руками, судорожно прижавшись, и забормотала, щекоча ему шею влажным дыханием:

– Все… все… я побежала… Надо успеть предупредить Юлю и Римму… Если их еще не… Увидимся в школе… А если нет… если нет… то ты знай… знай… я люблю тебя и буду любить… до самой смерти…

Андрей не успел ответить: «И я», – потому что девушка почти сразу легонько оттолкнула его, и невысокие каблучки ее стареньких бежевых туфелек тотчас дробно застучали вниз по лестнице.

Даша сдержала слово пугающе точно. На земле им больше встретиться не довелось.

Предыдущая главаГлава 6 из 12Следующая глава