Мерцалов проснулся задолго до рассвета. В сумерках на столике блиндажа светлел белый алюминиевый котелок, лежала карта, на двух углах ее лежали ручные гранаты, чтобы не топорщились края новой бумаги. Мерцалов, глядя на новую карту, усмехнулся. Это начальник штаба вчера привез из топографического отдела штаба армии новые листы и торжественно сказал: «Товарищ Мерцалов, по старой карте мы все время отмечали отступление. Я привез новую. Мы ее завтра обновим боем по прорыву германского фронта». Они сожгли старую карту, замусоленную, стертую на сгибах, отразившую на своей поблекшей, тряпично-мягкой бумаге кровавые бои отступавшей Красной армии. Она все видела, старая сгоревшая карта, – на нее смотрел Мерцалов на рассвете 22 июня, когда фашистские бомбардировщики перелетели границу и появились над спавшими артиллерийскими и стрелковыми полками, она видела дожди и грозы, ее обесцвечивало солнце в жаркие июльские полдни, ее трепал ветер на широких украинских полях, на нее поверх головы командиров смотрели высокие старые деревья в белорусских лесах.
– Что ж, – сказал Мерцалов и неодобрительно посмотрел на белый котелок. «Красить их надо в зеленый цвет, а то демаскируют бойца, – то солнце на нем заиграет, то белеет среди ночи», – подумал он.
Мерцалов достал из-под нар свой чемоданчик и раскрыл его. Пахнуло смешанным запахом сыра, копченой колбасы, одеколона, душистого мыла. Каждый раз, раскрывая чемодан, Мерцалов вспоминал жену, укладывавшую его вещи в день нападения немцев.
– Что ж, – снова сказал Мерцалов и достал пару белья, носки, чистые портянки. Он зажег свечу и побрился. После этого он вышел наверх.
До рассвета оставалось около часа, восток был еще темен и спокоен, как запад. Широкая ровная мгла лежала над землей. Холодный темный туман стлался меж ветел и камышей на берегу реки. Нельзя было понять, облачно или ясно темное небо, спокойное и неподвижное, как глаз слепого.
Мерцалов разделся и, шумно дыша, прошел по холодному, влажному песку к воде.
– Ох ты, – сказал он, ощутив телом воду. Он долго мылил голову, шею, уши, тер мочалкой грудь. Темная ночная вода вокруг него поголубела от мыла. Помывшись, он надел чистое белье и вернулся в блиндаж. Он сел на нары, выбрал из пачки накрахмаленный белый воротничок и подшил его к вороту гимнастерки. Потом он вылил из бутылки на ладонь остатки одеколона и смочил им щеки, попудрил бритые места, собрав пудру, сохранившуюся в рубчиках круглой коробочки. После этого он тщательно обтер щеки влажным полотенцем и начал неторопливо одеваться, – надел синие костюмные брюки, габардиновую гимнастерку, новый ремень. Долго чистил сапоги: сперва стер с них пыль, навел глянец щеткой и суконкой. После чистки сапог он снова вымыл руки, причесал влажные волосы, встал во весь рост, проверил револьвер и вложил его в кобуру, взял из чемодана пистолет и опустил в карман, переложил фотографию жены и дочери в карман гимнастерки.
– Ну, вот так, – сказал он, посмотрел на часы и разбудил начальника штаба.
Начинался рассвет. Холодный ветер зашумел в камышах, подвижной сетью лег на реку, пошел скорым шагом по широкому полю, легко перепрыгивая через окопы, противотанковые рвы, крутя песчаную пыль над холмиками блиндажей, гоня кусты перекати-поля на заграждения из колючей проволоки.
Солнце поспешно поднималось в небо, словно старый судья над огромным земным полем, не знающий волнений и страстей, готовый занять свое высокое привычное место. Темные ночные облака накалялись, как холодные глыбы угля, горели мрачным и тусклым кирпичным пламенем. Все в этом утре казалось зловещим, предвещающим тяжкий труд битвы и смерть для многих. То было простое осеннее утро. По этой земле, точно в такое же утро год тому назад шли, позевывая, приехавшие гостить в деревню рыболовы, и земля эта, и небо, и солнце, и ветер полны были для них мира, покоя и сельской красоты. Но в это лето все стало зловещим: и колодцы, таившие в своей прохладной зеленовато-синей тьме отраву, и стоги сена, освещенные луной, и яблоневые сады, и белые стены хат, забрызганные кровью расстрелянных, и тропинки, и ветер, шумящий в проводах, и опустевшие гнезда аистов, и баштаны, и красная гречка – весь чудный мир украинской земли, мокрой от крови и посолоневшей от слез…
Атака началась в пять часов утра. Черные штурмовые самолеты прошли над пехотой. Это были новые, недавно прибывшие на фронт машины. Они шли низко, и пехота видела притаившиеся у них под крыльями готовые к падению бомбы. Дымы поднялись над позициями немцев, и низкий перекатывающийся грохот прошел по всему широкому горизонту. Одновременно с первым бомбовым ударом самолетов открыли огонь батареи полковой артиллерии. Недавно пустой воздух, по которому бежал лишь утренний ветер, весь наполнился свистом и гулом разрывов, ветру стало тесно.
Мерцалову очень хотелось пойти с первым батальоном в атаку, но он сдерживал себя. В эти минуты он впервые внутренне почувствовал всю важность своего пребывания в штабе. «А ведь прав он был, черт», – сердито подумал Мерцалов, вспоминая свой тяжелый ночной разговор с Богаревым. Он каждый день вспоминал этот мучивший его разговор. И сейчас он чувствовал и видел, сколько нитей сражения собралось в его руках. Хотя каждый командир имел с вечера точную задачу и отлично знал, что ему нужно делать, хотя заявки на бомбардировщики, штурмовики и истребители были весьма точно разработаны, и хотя командир батальона тяжелых танков майор Серегин больше часа просидел над картой с Мерцаловым, но с первых же минут после начала сражения энергично начал действовать противник, и это сразу потребовало быстрого напряженного управления всей сложной и подвижной системой.
Уже два раза налетали советские самолеты на передний край немецкого расположения, и черный дым стоял над немецкими окопами и блиндажами. Но когда стрелковые части пошли вслед за тяжелыми танками в атаку, немцы открыли мощный огонь, из всех артиллерийских, минометных батарей, противотанковых пушек. Командиры батальонов звонили Мерцалову, говорили, что пехота залегла – огонь противника настолько плотен, что продвижение невозможно. Мерцалов поднялся, отстегнул кобуру револьвера: надо поднимать пехоту и во что бы то ни стало прорваться вперед. Это казалось самым простым для человека, не знавшего страха: кинуться в боевое пекло. На мгновение он почувствовал злое разочарование: неужели зря он так тщательно и долго готовил сегодняшнее сражение, неужели зря он впервые с профессорской тщательностью разрабатывал детали готовящегося боя?
– Нет, товарищ начальник штаба, – сказал он сердито, – война была и будет искусством не бояться врага и смерти. Надо подымать пехоту.
Но он не ушел из штаба. Снова зазвонил телефон, за ним тотчас же второй.
– На противника, сидящего в окопах, слабо воздействуют удары с воздуха, он сохраняет свою огневую силу, – говорил Кочетков, – пушки и минометы бьют беспрерывно.
– Танки встречают сильный огонь артиллерии, пехота залегла, а танки оторвались, ушли вперед, у двоих подбиты гусеницы, – докладывал Серегин. – Считаю дальнейшее продвижение нецелесообразным.
И снова зазвонил телефон: представитель военно-воздушных сил спрашивал об эффекте бомбежек и не нужно ли изменить систему налетов, так как летчики докладывают: пехота не продвигается, и артиллерия противника сохраняет активность. А в это время в штаб пришел подполковник, представитель артиллерийского управления, – у него было несколько важных, требующих немедленного решения вопросов.
Мерцалов закурил папиросу, нахмурившись, сел за стол.
– Повторим налеты на пехоту? – спросил начальник штаба.
– Нет, – ответил Мерцалов.
– Снова предложим пехоте двигаться вперед, передовые подразделения залегли в трехстах метрах от противника. Еще сто метров можно взять рывками, – предложил начальник штаба.
– Нет, – ответил Мерцалов.
Он задумался так глубоко, что не заметил, как вошел в штаб дивизионный комиссар Чередниченко. Не посмотрел на него и начальник штаба. Дивизионный комиссар прошел мимо вытянувшегося часового в блиндаж; сел в темном уголке возле нар, где обычно сидели посыльные, и, посапывая трубкой, спокойно и внимательно слушал телефонные разговоры, наблюдая за Мерцаловым и начальником штаба.
Чередниченко приехал к Мерцалову, минуя командный пункт Самарина. Он хотел поспеть к началу атаки и, зная, что Самарин обязательно побывает на месте проведения важной операции, решил встретиться с командармом на передовой.
Мерцалов смотрел на карту, и его обострившаяся до боли мысль представляла сражение как единое целое, где, подобно переменному магнитному силовому полю, мгновенно то возникали, то ослабевали и меркли мощные узлы напряжения. Он увидел, раскрыл стержень обороны противника, стержень, разрушавший своим острием переменчивые напряжения атаки. Он увидел, как отдельные слагаемые, накладываясь одно на другое, лишь сосуществовали механически, не интерферируя подобно усиливающим друг друга колебаниям с одинаковой длиной волны. Мозг его воссоздал в динамической проекции все многочисленные составляющие этого сложного боя. Он соразмерял упорную живую силу с ревом идущих самолетов, рокочущих тяжелых танков, огневое давление легких и тяжелых батарей, он ощутил потенциальную энергию войск Богарева, находившихся в тылу у противника. Его словно осветило всего внутри ярким радостным светом. Решение необычайно простое, математически неопровержимое, пришло к нему. Так ученый, математик или физик, в первой стадии исследования бывает подавлен сложностью и противоречивой тяжестью элементов, которые открывает он во внешне простом и обычном явлении. Ученый с великим напряжением соединяет, пытается привести во взаимосвязь эти рассыпающиеся, противоречащие друг другу слагаемые; они выскальзывают, упрямые, быстрые. И как награда за тяжкий труд анализа, за напряженные поиски решения, приходит ясная и простая мысль, уничтожающая всю сложность и дающая единственно правильное, восхитительное в своей неопровержимой простоте решение. Этот процесс называется творчеством. И нечто подобное переживал Мерцалов, решая сложную, возникшую перед ним задачу. Никогда, пожалуй, не испытывал он такого волнения и такой радости. Он сказал о своем плане начальнику штаба.
– Но ведь это находится в противоречии… – и начальник штаба перечислил, в противоречии с чем находится предложение Мерцалова.
– Что ж, – сказал Мерцалов, – помните, как сказал Бабаджаньян: есть одна норма, и эта норма – победа.
На мгновение он задумался. Да, для того чтобы принимать ответственное решение за штабной картой, иногда требуется больше силы и мужества, чем для подвига на поле битвы. Но Мерцалов нашел в себе это мужество – мужество ответственного решения. Он знал, что русский командир в тяжелом положении искал оправдания и выхода в том, что подвергал самого себя опасности смерти. Если после сражения у командира спрашивали ответа, он говорил: когда я видел, что дело плохо, я шел впереди всех. Что мог я еще сделать? Но Мерцалов знал: эта великая жертва не могла ничем исчерпать ответственности за исход сражения.
Дело обстояло так. Удары авиации не могли подавить немецкой пехоты, закопавшейся в землю. Немецкая артиллерия и минометы препятствовали движению танков, отрывали наступавшую пехоту от машин. Пехотные подразделения, прорвавшиеся вперед, ослабленные и подавленные огнем артиллерии и минометов, попадали под удар немецких автоматов и пулеметов. Артиллерия наша, превосходившая немецкую почти вдвое, распыляла свои силы, ведя огонь по широкому фронту переднего края немецкой обороны. Мерцалов видел, что огневые усилия русских самолетов, танков, артиллерии и пехоты, равномерно распределенные по всем элементам немецкой обороны, лишь четвертую либо пятую часть своей мощи отдавали борьбе с немецкими пушками и минометами, которые и следовало сломить. В борьбе с ними был ключ к успеху на первом этапе атаки.
И Мерцалов, не повышая голоса, передавал указания полковой и приданной полку дивизионной артиллерии, тяжелому танковому батальону, штурмовикам, бомбардировщикам и истребителям, по заявкам полка бомбившим и обстреливавшим немцев. Он приказал пехоте отойти и сосредоточиться в безопасных укрытиях для удара по тем местам, где были собраны главные силы немецкой артиллерии и минометов. Мерцалов знал, что немцы, надеясь на мощь пушек, в этих местах оставили лишь небольшие пехотные заслоны. Он знал, что силой огня, имевшегося в его распоряжении, можно без труда подавить немецкую артиллерию. Он избрал для атаки самый сильный участок немецкого фронта, так как понял и ощутил возможность внезапно превратить его из сильного в самый слабый, подготовленный для прорыва.
Начальник штаба внутренне ахнул, слушая распоряжения Мерцалова. Пехоте сосредоточиться против артиллерийских и минометных батарей! Отойти без боя с занятых большой кровью участков!
– Товарищ Мерцалов, неужели отходить пехоте? – спросил он.
– Тридцать пять лет я Мерцалов, – сказал командир полка.
– Товарищ Мерцалов, мы продвинулись на восемьсот метров вперед, неужели не закрепим?
– Приказ мной отдан, менять я его не намерен…
– Но вас обвинят, – тихо сказал начальник штаба, – вы знаете, как Самарин строг. А здесь, в самом начале атаки, да еще после недавнего нашего неудачного отхода, вы ведь ставите все на карту.
– Вот на эту карту, – сумрачно сказал Мерцалов, указывая на стол, – и бросьте, Семен Гермогенович, об этом говорить: я все знаю, не маленький, мне не до шуток.
У входа в блиндаж послышались громкие голоса. Мерцалов и начальник штаба быстро поднялись, к ним шел генерал Самарин.
Он посмотрел на расстроенное лицо начальника штаба и, поздоровавшись кивком головы, спросил:
– Ну как, прорвали?
– Нет, товарищ генерал-майор, – ответил Мерцалов, – еще не прорвал, но прорву.
– Где ваши батальоны? – отрывисто спросил Самарин. Подъезжая к штабу полка, он встретил отходящие танки и пехоту, спросил лейтенанта, по чьему приказу они отходят.
– По приказу командира полка, Героя Советского Союза майора Мерцалова, – четко отрапортовал лейтенант.
И ответ этот привел Самарина в бешенство.
– Где ваши батальоны, почему они отходят? – страшным своим спокойствием голосом спросил Самарин.
– Отходят планово, по моему приказу, товарищ генерал-майор, – ответил Мерцалов и вдруг увидел, что Самарин, вытянувшись, смотрит на идущего к нему из затемненного угла блиндажа военного.
Он всмотрелся и тоже вытянулся: перед ним стоял член военного совета фронта.
– Здорово, здорово, Самарин, здравствуйте, товарищи, – сказал Чередниченко, – пришел, не поздоровавшись, к вам в блиндаж, спасибо, часовой пропустил, да и сидел тут на нарах, смотрел, как вы воюете.
«Все равно я прав, – подумал упрямо Мерцалов, – докажу».
Чередниченко поглядел на хмурого Самарина, на взволнованного начальника штаба и сказал:
– Товарищ Мерцалов!
– Слушаю, товарищ дивизионный комиссар, – ответил Мерцалов.
Мгновение дивизионный комиссар смотрел ему прямо в глаза. И в этом спокойном и немного грустном взгляде Мерцалов с удивлением и радостью прочел, что дивизионный понял, какой важный и торжественный момент происходит в боевой жизни командира полка.
– Товарищ Мерцалов, – медленно повторил дивизионный комиссар. – Я радуюсь за вас. Вы руководите боем отлично, я уверен в вашем успехе сегодня. – Он мельком посмотрел на Самарина и сказал: – От лица службы – спасибо вам, майор Мерцалов.
– Служу Советскому Союзу, – ответил командир полка.
– Ну что ж, Самарин, поехали? – сказал Чередниченко, обнимая генерала за плечо. – Разговор у нас есть. Да и надо людям работать дать, а то понаехало начальство, они стоят навытяжку, а дела у них много, пусть поработают.
Выходя из блиндажа, он подошел к Мерцалову и спросил негромко:
– Ну, как ваш комиссар, майор? – и, улыбаясь, совсем тихо добавил: – Разок поругались с ним? Верно говорю? Было?
И Мерцалов почувствовал, что Чередниченко словно присутствовал при ночном чаепитии, словно напомнил о понятой им тайной связи между той ночью и сегодняшним днем.