Казалось, лагерь в лесу бездействовал. Но никогда, пожалуй, в своей жизни Богарев не уставал так сильно, как в эти дни подготовки к прорыву немецкой обороны. Он почти не спал ночами, мысль и воля его были напряжены. И напряжение его воли передалось всем – командирам и красноармейцам, всех охватило приподнятое настроение. Богарев беседовал с красноармейцами, командиры вели учения, между отдельными подразделениями наладилась телефонная связь, радист принимал каждое утро сообщения Информбюро, их перепечатывали на пишущей машинке в нескольких экземплярах, и связной развозил их на захваченном у немцев мотоцикле по лесу, раздавал бойцам. С утра несколько мелких отрядов уходили на разведку, выслеживали немцев, узнавали о движении войск и обозов. Обмундирование бойцов было приведено в порядок, дисциплина установлена необычайно строгая. За неотдачу приветствия накладывались суровые взыскания, рапорты принимались по форме, малейшее нарушение каралось. Наименее обстрелянные, робкие люди постепенно приучались к опасным операциям: им поручалась борьба с немецкими связными-мотоциклистами, поимка связистов, уничтожение одиночных грузовиков. В первый раз их отправляли в сопровождении опытных разведчиков, а затем предлагали идти самим, действовать в меру собственной силы и на собственный страх. Вечером Богарев беседовал с командирами, и его уверенность в грядущей победе, уверенность, выросшая на жестоком знании великих тягот первых месяцев войны, убеждала людей.
– Мне обидно, – сказал Румянцев, – что немцы все твердят: война молниеносная, и назначают смехотворные сроки – тридцать пять дней для занятия Москвы, семьдесят дней для окончания войны, а мы, невольно утром проснувшись, считаем – вот уже пятьдесят три дня воюем, вот шестьдесят один, вот шестьдесят два, а вот и семьдесят один. А они у себя, вероятно, говорят: ну что ж, не семьдесят, так сто семьдесят, эка беда. Ведь не в споре о календаре тут дело.
– Именно в споре о календаре, – сказал Богарев, – опыт почти всех войн, которые вела Германия, показал, что она не может выиграть войну длительную. Стоит посмотреть на карту, чтобы увидеть, почему немцы говорят о молниеносной войне. Молниеносная война – для них выигрыш, длительная – поражение.
Богарев оглядел командиров и сказал:
– Товарищи, сегодня должен вернуться боец, пошедший через фронт в штаб армейской группы. Я думаю, завтра мы выступим.
Он остался с Румянцевым. Они легли рядом на траву и начали рассматривать карту. Разведка, производившаяся дни и ночи, принесла им много сведений.
Румянцев безошибочно определил слабое место в немецкой линии фронта.
– Вот здесь, – сказал он, – подход через леса: нам будет удобно накапливаться, пройдем лесом до самой реки. Я вообще считаю, что, если двигаться ночью, мы сможем перейти на наш берег без выстрела, проберемся незамеченными.
– Вот так так! – удивленно проговорил Богарев. – Как же вы, товарищ Румянцев, чудесный советский командир, культурный и умный артиллерист, можете помыслить такую ересь?
– Какую? – удивленно сказал Румянцев. – Какую ересь? Уверяю вас, что мы можем пройти ночью незамеченными. Тут очень жидко у противника, я ведь сам ходил, смотрел.
– Да, именно, именно в этом ересь.
– В чем же, товарищ комиссар?
– Да черт возьми! Регулярная часть находится в тылу у противника, а вы предлагаете ей ночью без выстрела проскользнуть. Упустить такую выгодную ситуацию? Да никогда! Мы не будем искать, где у немца пусто. Мы найдем, где у него сконцентрировано побольше техники, ударим с тыла, разгромим его и победоносно выйдем, нанеся ему жестокие потери. Как же иначе?
Румянцев долго пристально смотрел в лицо Богарева.
– Простите меня, – сказал он. – Ей-богу! Правильно, ведь можно ударить, а не проскальзывать.
– Это ничего, ничего, – проговорил задумчиво Богарев, – инстинкт самосохранения часто шутит на войне шутки с людьми. Нужно всегда помнить, что мы здесь для смертной битвы, и только для нее, что окопы роются, чтобы стрелять из них, а не прятаться, что в щели лезть надо для того, чтобы сохранить себя для страшной атаки, которая будет через час. А людям в какую-то минуту начинает казаться, что блиндажи для того, чтобы прятаться, и только для этого… Эту философскую мысль можно выразить просто, – добавил он, – мы сидим в лесу в тылу у противника, чтобы внезапно напасть на него, а не для того, чтобы прятаться в лесу. Так ведь?
– Так, только так.
К Богареву подошел лейтенант Кленовкин.
– Товарищ комиссар, разрешите к вам, – сказал лейтенант Кленовкин и посмотрел по привычке на часы, – гость к нам пришел.
– Кто такой? – спросил Богарев, всматриваясь в лицо стоявшего рядом с Кленовкиным военного. И вдруг обрадованно вскрикнул: – Да ведь это товарищ Козлов, наш знаменитый командир разведроты!
– Старший лейтенант Козлов, прибыл к вам по распоряжению командира сто одиннадцатого полка майора Мерцалова, – громко, чрезмерно четко отрапортовал Козлов, и умные карие глаза его смеялись, как и в первый день их знакомства.
– Не столько прибыл, сколько дополз на брюхе, – негромко сказал он Румянцеву.
Козлов сел рядом с Богаревым. Он начал подробно передавать план совместного удара, разработанный Мерцаловым. Пункт за пунктом рассказывал он сложную операцию. И время сосредоточения, и атаки, и система сигналов для согласованного действия были разработаны во многих деталях. Он очертил место, где будут действовать наши танки, откуда ударят артиллерия и минометы, он объяснил, как будет перерезана дорога, по которой немцы попытаются подводить резервы, и как будет бить дивизионная артиллерия по пути возможного отхода немцев. Он передал Богареву золотые часы и сказал:
– Это товарищ Мерцалов просил вам передать свои часы, а у него есть еще никелированные, – они выверены секунда в секунду.
Богарев взял часы, повертел их в руке, потом сверил стрелки со своими ручными часами, его часы отставали на четыре минуты.
– Хорошо, – проговорил он. Он рассмеялся и подумал про себя: «А может быть, и зря говорил я Мерцалову столько нехороших слов. Тайна сия велика есть!»
– Вы примете команду над нашим стрелковым батальоном, – сказал он Козлову, – а вам, товарищ Румянцев, надо будет, как только стемнеет, выступить: дорога для тяжелых пушек по лесу нелегкая.
– Дорога уже подготовлена, прорублена, кое-где устроены гати, – ответил Румянцев, у которого всегда все было заранее готово.
– Очень хорошо, – сказал Богарев, – вот одно нехорошо – курить нечего. У вас нет папирос, товарищ Козлов?
– Я ведь не курю, товарищ комиссар, – ответил виноватым голосом Козлов, – вы бы меня казнили, если б слышали, как Мерцалов уговаривал меня взять для вас пару коробок папирос, а я отказывался, говорил: «Есть у них табак, есть».
– Эх ты, – проговорил сердито Румянцев, – а мы здесь клевер курим.
– Да, это вы нам удружили, – сказал Богарев, – а какие папиросы давал вам Мерцалов?
– Голубая коробочка и белые горы с всадником; «Казбек», что ли.
– Ну, ясное дело, – «Казбек», – сказал Богарев, – как вам это понравится, товарищ Румянцев?
– Да уж, видно, не везет, – ответил Румянцев, смеясь, – ты, вероятно, единственный командир-разведчик в армии, который не курит. И подлая судьба нас свела с тобой.
– Вы, товарищи, идите, дел много, – проговорил Богарев.
Козлов, отойдя на несколько шагов, спросил негромко:
– А что с Мышанским?
Румянцев рассказал.
– Странное дело, – сказал задумчиво Козлов, – я ведь Мышанского знаю давно, еще по мирному времени. Был рабочим. И его всегда не любили за казенный оптимизм. Кричал «ура», и только. Всех врагов готов был шапками закидать. А потом пришли испытания – и скис сразу.
– Вполне понятно, – ответил Румянцев, – оптимизм его был фальшивым. Это, как наш комиссар говорит, он перешел в свою противоположность.
– А комиссар как? – спросил Козлов.
– О, комиссар – силища! – сказал Румянцев и вздохнул. – А Невтулова Сережки-то моего нет, убили.
– Я знаю, – сказал Козлов, – хороший был парень Невтулов. Накрылся, бедняга.
Через некоторое время красноармейцам объявили о ночном выступлении. Начались сборы. Лица людей, как всегда перед серьезным делом, стали нахмурены и задумчивы. В полусумраке лиственной тени и заката они казались особенно темными, похудевшими, возмужавшими.
Этот лес казался людям обжитым, знакомым домом, – и стволы деревьев, под которыми шли долгие беседы, и поросшие мхом ямы, где так мягко и спокойно спать, и поскрипывание сухих ветвей, и шум листвы, и окрики часовых, стоявших за орешником, и малинник, и грибные места, и стук дятлов, и кукованье кукушек… Утром бойцов уж не будет в этом лесу. И многим предстояло встретить смерть и восход солнца на широком поле.
– На-ка, возьми табачницу на завтра, – в случае убьют меня, себе оставишь, – жалко, вещь больно хороша, – говорил один земляк другому, – ведь резиновая вещь, полторы пачки махорки входит, воды, сырости не боится.
– Убить и меня могут, – с обидой ответил второй.
– Да ты ведь в санитарах, а мне первому подниматься. Мой шанец больше.
– Ладно, давай. Вспоминать тебя буду.
– Только смотри, в случае жив останусь, – отдай. При свидетелях тебе даю.
Все стоявшие подле рассмеялись.
– Эх, покурить охота, – сказали сразу несколько голосов.
Богарев обходил людей, прислушивался к разговорам, шел дальше, снова слушал.
И спокойное, суровое сознание решившейся на смертный бой народной силы охватывало его. Он видел и чувствовал это.
Заходящее солнце пробилось меж стволов деревьев, на миг осветило загорелые лица бойцов, черные винтовочные стволы, поиграло на медных тельцах патронов, которые раздавал старшина, осветило белые бинты перевязок на раненых. И сразу, словно возникшая от этого вечернего солнца, послышалась песня. Ее затянул Игнатьев. Чей-то голос подхватил, затем третий, четвертый… Люди, певшие песню, не были видны за деревьями, и казалось, сам лес пел печально, величаво…
К Богареву подошел красноармеец Родимцев.
– Товарищ комиссар, я к вам от бойцов посланный, – сказал он и протянул Богареву красный матерчатый кисет, вышитый зелеными крестиками.
– Что это? – спросил Богарев.
– Бойцы промеж себя решили, – сказал Родимцев, – как мы тут все без табаку терпим, – комиссару нашему собрать покурить.
– Что вы, – сказал Богарев дрогнувшим голосом, – последний табак. Не возьму, я ведь знаю, сам курильщик.
Родимцев сказал тихо:
– Товарищ комиссар, бойцы от чистого сердца к вам. Обидите их сильно.
Богарев посмотрел на серьезное, торжественное лицо Родимцева и молча взял легонький кисет.
– Да и табаку-то у всех с полстакана набралось: аккурат в грузовик, где курево было, немец пустил зажигательный, по самому больному месту, – знал, куда стукнуть. А бойцы говорят: «Наш комиссар все ночи не спит, карту смотрит, вот тут-то главное ему – покурить».
Богарев хотел поблагодарить Родимцева и вдруг почувствовал, что волнение сжало ему горло.
Впервые за время войны слезы выступили у него на глазах.
Песня печальная, медленная раздавалась все громче, точно ее раздувало заревом красного вечернего солнца.