Ядринцев исцелялся. Ссадины заживали, вывихи вправлялись, побои не ныли. Исцелялась душа. Её оставляли страхи, покидало уныние, отступала ненависть. Исчезли ночные кошмары. Теперь ему снились реки, озёрные осоки и дети, неизвестно чьи, но милые и любимые. Ирина была отрадой. Они не расставались. Уезжали в Кусково и гуляли по чудесным аллеям с белевшей в дубах усадьбой. Катались на кораблике по Москве-реке вдоль розового, с лебяжьими храмами, Кремля. Ходили в Третьяковку на выставку сибиряка Поздеева, изумлявшего магическими колдовскими полотнами. Сидели в ресторанчиках на Патриарших прудах, глядя, как лебеди плывут по зелёной воде, оставляя серебряный клин. Их ночи с открытым окном, из утихшего города льются ароматы осенних цветов, в глиняной вазе стоит лиловый букет хризантем.
Готовилась московская премьера рок-оперы «Хождение в огонь». Кирилл Кириллович Ахмутов своим властным повелением предоставил концертный зал «Галактика», громадное великолепное сооружение, вмещавшее две тысячи зрителей. Начинались репетиции. Ирина уезжала утром, и Ядринцев ждал, когда она вернётся к вечеру, и они лежали среди золотистого сумрака, и на столе в глиняной вазе стояли хризантемы.
Однажды, когда Ядринцев шёл по Цветному бульвару, мимо цирка с нарисованным огненным тигром, ему показалось, что из проезжей машины глянуло лицо Ушаца. Машина скользнула быстро, водитель был удалён, но из глубины салона ужалил ненавидящий взгляд. Едва ли это был закадычный враг. После всего содеянного он не мог показаться в России. Но тогда почему заныли все вывихи, всплыли все гематомы, намокли все ссадины?
Ядринцев помнил, как февральской ночью умчал Ирину из Москвы в Петербург. В чёрном небе, как мазок кровавой помады, провожала их надпись «Галактика». Теперь великолепный, летящий к небу фасад был усыпан серебряными звёздами. Название было выложено перламутром. Концертный зал казался волшебной раковиной, всплывшей из космических высей. Владелец «Галактики» Игорь Рауфович Костоньянц, «рыбный король», гостеприимно распахнул двери концертного зала перед оперной труппой. Вёл певцов и танцоров по зрительному залу, среди тысячи красных кресел. Люстры у потолка парили, как летающие рыбы. Стены были лунного света. Певцы на разные лады возносили голоса, проверяя акустику. Танцоры кружили по сцене, наслаждаясь простором. Костоньянц с расплющенным лицом боксёра, потряхивал гривой волос, походил на добродушного льва. Он давно порвал с бандитским прошлым, стал респектабельным миллиардером, был вхож в кабинеты власти. Меценат, покровитель искусств, он охотно откликнулся на просьбу кремлёвских начальников и пригласил на сцену «Галактики» рок-оперу «Хождение в огонь». Прежде он слыл покровителем либеральных художников, теперь же, с начала Военной операции, стал безупречным патриотом, называл недавних знакомцев «либерастами» и был рад увидеть на своей сцене патриотический военный спектакль.
– Эти недоумки и извращенцы называли себя русскими художниками! Они позорили нашу матушку Русь. Ставили корову из папье-маше с задранным хвостом. Приглашали заглянуть ей под хвост. И это называлось: «Загляни в глубь России!» Мы вышвырнули их из русского дома! – Костоньянц сжимал кулак, показывая, как он берёт за шиворот осквернителя России и вышвыривает его вон из «Галактики». – У меня будет только русское искусство. Спектакли, оперы, фестивали, вечера русских поэтов, музыкантов. Русская «Галактика»! Когда мы кончим войну с Победой, мы устроим здесь грандиозный победный концерт! – Костоньянц поднял сжатый кулак, словно воздел высокое победное знамя. – Спасибо, что выбрали этот зал для показа вашей замечательной оперы. – Костоньянц благодарно поклонился актёрам. – После спектакля приглашаю всю труппу на торжественный ужин. Рыбы всех морей, озёр и рек приплывут к нам и украсят наш стол! – Костоньянц повёл широко рукой, приглашал всех к длинному, уставленному яствами застолью.
– Игорь Рауфович, – наивно спросила милая ясноглазая певица, – верно ли, что на одну вашу вечеринку принесли бадью с чёрной икрой, а в ней сидела обнаженная Алла Пугачёва и пела песню «Старинные часы»?
– Было такое. Но тогда она была Царь-рыба, а теперь старая отвратительная лягушка!
– Игорь Рауфович, – спросила хрупкая прелестная танцовщица, – верно ли, что у вас выступал Филипп Киркоров в костюме морского дракона, вокруг него танцевали голые лилипутки, в костюмах креветок?
– Верно. Но теперь Киркорову нет входа на мою сцену. Сегодня время настоящих мужчин. Солдат, героев, подвижников. Создатели оперы Иван Степанович Ядринцев и Антон Константинович Лоскутов – настоящие русские мужчины, художники-воины! – Костоньянц встал в боксёрскую позу, и в его глазах на мгновение сверкнуло бандитское бешенство.
Лоскутов и Ядринцев стояли у стены концертного зала, оглаживали полированную поверхность, улетавшую ввысь голубыми струями, и там, где они сходились под сводом, плыли люстры, как светящиеся глубоководные рыбы.
– Ваня, продолжаю писать музыку! – Лоскутов смотрел голубыми, восторженными глазами. – Музыку русской мечты! Музыку русского возрождения! Где твои новые стихи? Где твои ночные пробуждения? Напиши поэму русского воскрешения!
– Больше нет ночных пробуждений, Антоша. Поэт мёртв, – Ядринцев вспомнил рыжую, в рытвине солому, остывающего младенца с приоткрытыми губами, на которого он кладёт кипу жёлтой соломы. – Нет пробуждений, нет гонца, приносящего стихи. Поэт мёртв.
– Он воскреснет, Ваня! Воскреснет!
Приехал Кирилл Кириллович Ахмутов, мешковатый, благодушный, с комочком начинавшей седеть бороды. Осматривал зал. Костоньянц шёл на шаг впереди, водил руками, указывал на сцену, люстры, голубые разводы стен, словно дарил всё это Ахмутову.
– Как вы приказали, Кирилл Кириллович, всё новенькое, всё проверено, каждое креслице, каждая ступенька. У русского искусства есть свой дворец, своя духовная галактика!
Ахмутов был доволен подношением. Стучал ногтем по стене, прислушиваясь к звуку, ласково оглаживал кресло, словно трепал по загривку собаку.
– Опера впервые прозвучала в рабочем цеху, среди танков. Теперь она прозвучит в столичном дворце. Отсюда начнётся её шествие по России. Её услышат во всех русских городах, на всех оборонных заводах. Она поедет в прифронтовой Севастополь, в воюющий Донецк, в прифронтовые Брянск и Белгород. Её услышат солдаты, вдовы, ветераны, дети. Она станет эпосом народной войны. Когда война завершится, её продолжат играть. Троянская война давно закончилась, а Илиада продолжает звучать, – Ахмутов говорил с упоением, опера была его детище. Он был идеолог России, и опера стихами и музыкой выражала его идею. – Существует Большой стиль. Он воплощает деяния Президента в его созидании новой России. «Бессмертный полк», этот вселенский крестный ход, он делает Победу немеркнущей, святыней, пасхальной. Крымский мост, ведущий к Херсонесу, образ Русского Чуда. И опера «Хождение в огонь», эпос русского восстания, сокрушившего иго! – Ахмутов говорил вдохновенно. Воздел руку, как пастырь, призывая в свидетели небо. – Я надеюсь, что на премьеру пожалует Президент. Я приглашу его от вашего имени.
Продолжали осматривать зал. Певцы, пробуя акустику, исполнили псалом «Ангел Херсонеса», воспевающий кормчего. Ирина, сбросила туфли, пролетела по сцене, развевая изумрудное, полное ветра, платье. Костоньянц зазывал всех на ужин, обещая угостить глубоководной рыбой, пойманной у мыса Горн.
Вечером Ирина и Ядринцев, наконец, остались вдвоём. Сидели на диване среди гаснущего сумрака, в котором начинали светиться хризантемы в кувшине, тувинские цветы в застеклённом гербарии, африканские бабочки в стеклянных коробках, зелёное, брошенное на стул платье. Бабочки, цветы, платье днём копили солнечный свет и теперь, когда стемнело, возвращали свет солнца.
Ирину пугала торопливая речь Ядринцева, его настойчивая жаркая страсть. Он торопился успеть, боялся опоздать перед тем, как случится грозное, близкое, неотвратимое. Оно случится и погасит мягкий сумрак, хризантемы в кувшине, её изумрудное платье на стуле.
– Я вернулся, я уцелел. И там, откуда вернулся, и прежде, и теперь, всё спрашиваю, навязчиво, безумно, – Ядринцев хотел, чтобы она смотрела ему в глаза, угадала то, что не удавалось выразить словами, – зачем я? Для чего создан? Где мой путь? Какое моё имя? Не то, каким называюсь, а то, что записано в книге у Господа, и будет открыто мне в час моей смерти. Искал мой путь, мою малую тропку. В Хибинах видел божественную светомузыку гор. Надо мной с вершины на вершину перелетали духи с волшебными фонарями. В горах Кавказа шла чёрная гроза, вонзались слепящие молнии. Они искали меня, я ждал, что стрела из неба пронзит меня. В Туве, на берегу Енисея, передо мной расцвёл дивный пион, «неопалимая купина». Я целовал его лепестки. В Африке в джунглях бежал с сачком за алой бабочкой. Она вела меня сквозь лианы, раскалённые ливни, океаны, туманные континенты и скрылась, неуловимая посланница, волшебная танцовщица. На заводе строили истребители новейшего поколения. Я любовался совершенными очертаниями самолета, прекрасными, как лепестки пиона. Моя душа, моё обожание таятся в белоснежных крыльях Крымского моста, в рубке ледокола, в овалах танковой башни. Я искал мою тропу, мою дорогу, плутал, замирал на перекрёстках, и вдруг нашёл эту долгожданную, одну единственную, проложенную для меня. Эта дорога – русская история, громадная, прочерченная в мироздании колея, по которой с грохотом несётся Россия.
Ирина пугалась его воспаленного взгляда, не понимала. Хотела коснуться ладонью его лба и убедиться, что лоб горит. Хотела оказаться в той его жизни, где её с ним не было, а были другие встречи, женщины, странствия. Она не находила себя в той его жизни. А в этой оказалась случайно, не удержится, станет ему ненужной. Не научит ответам на вопросы, которые его терзают и у которых нет ответов. В поисках этих ответов он продолжит маяться всю остальную жизнь, а от неё отвернётся.
– Я изучал русскую историю, – ей казалось, в его лице отчаяние, как у грешника на исповеди или у заключенного после пытки. Он исповедовался или давал показания. – Читал Нестора-летописца, Карамзина, Ключевского. Под Псковом раскапывал жальники, извлекая на свет коричневый череп с медной плетёной подвеской. На Куликовом поле в Крещенье погружался в ледяную Непрядву. На Бородинском – растёр в ладонях пшеничный колосок. Под Сталинградом у хутора Бабурки нашёл осколок, который убил моего деда. В сельской церкви под Вязьмой меня крестил смиренный батюшка, налил в эмалированный таз тёплую воду, поднёс крест. Мои стопы по сей день помнят эту тёплую воду.
Ирине было мучительно слушать. Он выговаривал сокровенное, что копил целую жизнь и теперь в одночасье расходовал. И когда израсходует до конца, опустеет, иссякнет, умрёт, прямо сейчас, на диване, под застеклённым гербарием тувинских цветов. Она поцелует его, прижмётся губами к его губам, прервёт опустошающую исповедь, и он уцелеет.
– Русская история божественная, пасхальная, – его голос стал певучий. В нём появилась нежность, обожание. Он излагал вероучение. – Русская история повторяет земную жизнь Иисуса Христа. Спаситель в славе на белой осляте въезжает в град. Цветы, красные ковры, ликованье. Потом бичи, надругательства, терновый венец, несение креста. Муки на кресте, смерть, сошествие во гроб. Трёхдневное успенье. И чудесное воскресение, вознесение в фаворском свете! Так и Россия. Восходит к своему величию. Множатся победы, свершения. Она в цветении, на вершине славы. И ниспадение вниз, в смерть, в великие потрясения. Исчезает страна, исчезает народ. Часы русского времени остановлены. Где была великая страна, там руины, – лицо его потемнело, он созерцал руины. Губы мучительно сжались, желваки играли, на лбу пролегла тёмная ложбина. Затмение длилось мгновение. Он опять посветлел. – Но нет, чудо русской истории свершилось! Стрелка на русских часах дрогнула. Мёртвая Россия воскресла, встаёт из гроба. Вновь возносится к величию среди побед и свершений.
Ядринцев ликовал, видел цветение ненаглядной России. Его ликование вызывало в Ирине горькое сострадание. Он был безмерно одинок. Был один на огромной льдине, плывущей среди непроглядных вод. Его горячая проповедь была не слышна. Глохла среди ледяной пустоты. И никто не откликнется на его одинокий зов, и слова жаркой, ищущей отклик проповеди, излетев из уст, застывают, вмороженные в ледяное безмолвие.
– Как я их ненавидел! Сколько раз мысленно хватал автомат и крошил их мерзкие личины, мохнатые рыльца, перепончатые крылья. Чёрная дыра русской истории, которую мы пережили, была ужасна. Раскалёнными клещами отодрали от России драгоценные исконные земли. Бензопилами, брызгая кровью, распилили русский народ. Сделали самым большим, самым беззащитным разделённым народом. Крушили великие заводы, резали подводные лодки, топили в океане космические корабли, разоряли научные центры, громили армию, оскопляли науку, шельмовали русскую культуру. Они воздвигли громадный эшафот посреди трёх океанов и казнили Россию. Повсюду, в министерствах, в штабах, в парламенте сидели исчадия ада, мерзкие долгоносики, кровавые карлики, лукавые лилипуты. Россия, осквернённая, изнасилованная, с сорванными одеждами, лежала на посрамление, а вокруг кружили нетопыри, шипели змеи, жалили беззащитное тело.
Ирина теряла смысл его слов. Слова были раскалённые, в них сгорал смысл, оставался ожог. Видела его страдание. Он страдал, будто его пытали. Ей хотелось кинуться к нему, прижать к груди его измученную, в кровавом поту голову, целовать закрытые веки, вдыхать в его помертвелые губы своё живое дыхание. Он висел на кресте, прибитый гвоздями. В ребро втыкалось копьё. В чело вонзались кровавые иглы. Бессильная, любящая, в материнских рыданиях, она снимала его с креста, накрывала израненное тело белыми пеленами.
– Но случилось Русское Чудо, состоялось пасхальное воскрешение! Дрогнули стрелки на русских часах, отсчитывают историческое русское время. Россия восстала. Сначала лучезарный Крым, как волшебная перламутровая раковина, всплывшая из моря. Пушкинское: «Среди зелёных волн, лобзающих Тавриду, на утренней заре». Потом восстал Донбасс. Грозный удар колыхнул мир. Европа, как бык с поднятым загривком, пошла на Россию, и русский пехотинец встал на пути разъярённого зверя, схватил за кольцо в ноздре. Россия идёт в атаку, русская история атакует, Россия восходит к величию. Грохот орудий, рёв миномётов, вой самолётов – колокольные звоны русской истории!
Ирина не понимала его. Она знала его другим. Он был полон света, дарил ей свет. Она отпускал его на войну, как отпускали сказочных странников «за три моря». Он обещал привезти заморские подарки. Но там, «за тремя морями» он увидел ужасное, побывал внутри русской истории, и она обожгла его.
Он ворочал огромные глыбы, складывал из них гору, а гора рассыпалась, глыбы катились вниз и его погребали. В непомерных усилиях он поднимался, вновь возводил гору, а гора рассыпалась, страшный камнепад рушился на него. Невидимый великан побивал его каменьями за неведомые грехи. Она тянула руки, старалась удержать падение, заслоняла от страшных ударов и сама погибала под камнепадом.
– Я чувствовал таинственную волну русской истории, от великих потрясений к величию, от величия к великим потрясениям. Я чувствовал эту волну, но был вне её. История волновалась рядом, плодила гениев и мерзавцев, палачей и подвижников, но я был вне истории, её соглядатай. И вдруг история ворвалась в меня, пронзила меня, вломилась в мой дом. Прислала гонца с поля боя, вестника ночных пробуждений. Стихи, которые я писал, были гонцами истории, они звали меня в историю. Сквозь мой дом пролегла громадная грохочущая колея, по которой неслись ревущие эшелоны. Опера «Хождение в огонь» была ловчая сеть, куда мы уловили историю. Она билась, как уловленная молния. Она сверкала у меня в руках, не обжигая. Представление на танковом заводе было священнодействие. Я уловил историю, подчинил себе, направил в угодное мне русло. Мне казалось, я творец истории, её стрелочник, её машинист, веду ревущий состав русской истории.
Ирина страдала. Любимый не замечал её. Был погружён в непомерные, непостижимые искания, в которых ей не было места. Он обречён на эти искания до старости, до последних дней. Исчезнут его близкие, исчезнут друзья и враги, исчезнет она, а он, седой измождённый старик, продолжит возводить свою башню, а она будет рушиться, побивая его каменьями.
– «Войну не удержать на полустанке. Несётся вдаль её свирепый клёкот». Историю не удержать на полустанке. Русская история вырвалась из сети, куда я её уловил. Вырвалась и помчалась с эшелоном танков. Я гнался за историей, а она ускользала, влекла, заманивала в свою глубину, в своё лоно. Там шло непрерывное оплодотворение, ежечасное плодоношение. Я побывал в чреве русской истории. Там красный табун на заре, чёрные взрывы в беседке, шеврон на плече украинца, синяя бусинка в половице, яблоки, упавшие мне на спину. Там обугленный танк и моё запястье в наручнике. Деревянный шкаф с резной пучеглазой совой. На фонарных столбах качаются висельники в вышиванках. Тот деревянный шкаф, куда меня затолкали, его жаркая душная тьма и была глубиной русской истории.
Ирина чувствовала, что разрыдается. Рыдания её от нежности, от непонимания, от бесконечной к нему любви, от предчувствия скорой разлуки. Ей казалось, что их разлучают, и нужно налюбоваться, насладиться, запомнить этот гаснущий сумрак, глиняный кувшин с хризантемами, его говорящие губы, которые она целовала. И всё, что он сейчас говорит, – это слова напутствия, которыми он её провожает. И пусть напутствие не смолкает, и время ещё помедлит, и они побудут вместе в этом чудесном сумраке, где глиняный кувшин с хризантемами.
– Я уходил из глубин русской истории, а она меня не пускала. Снаряд расколол деревянный шкаф, и я шагал среди взрывов. Они искали меня и хотели взорвать. Я лёг в ручей и желал стать мировой водой, чтобы ускользнуть из глубины истории, но не сумел. Я шёл под звёздами, желая по ним отыскать обратный путь, но звёзды путали меня, водили по кругам, и я оставался на месте. Вражеский дрон прилетел и повис надо мной. Я ждал, что на меня упадёт граната. Но дрон улетел и оставил мне жизнь, и я понял, что глубины русской истории отпустили меня. Я схоронил младенца, накрыл его старой соломой, и этим младенцем был я. Калмык в косматой каске наставил на меня автомат, но я был благодарен ему, любил его. Он вывел меня из глубин русской истории.
Ирина не понимала его упрямой мысли, которой он хотел объять огромное, непостижимое, необъятное. Только слышала родной певучий голос, который повествовал об огромном, непостижимом. И это огромное, непостижимое было чудесным, благим, исполнено красоты и света. Непостижимое и чудесное отыскало их среди миллиардов людей, в чересполосице веков, сочетало, сделало неразлучными. Ирина чувствовала, как это непостижимое благоволит, источает тепло, её танец перед Богородицей был молитвой о сбережении жизни, дарованной им, чтобы любить, уповать.
– Больше не вернусь. Там остался сгоревший танк, убитый мной украинец, синяя бусинка, шкаф с деревянной совой. Там остались ручей с отражением звёзд, дрон с мерцанием пропеллеров, могилка младенца. Я больше туда не вернусь. Буду жить здесь, с тобой. Стану реставратором, буду спасать то, что уцелело от огней и пожаров. Древняя церковная книга, рукописный псалтырь. Стану спасать каждую обугленную страницу, каждую стёртую буквицу. Положу на чистый холст старинную икону, побывавшую в пожарищах, уцелевшую среди побоищ. Стану лёгкими дуновениями сдувать с неё копоть и тлен. Увижу, как на чёрной доске проступает божественный лик. Разорённая церковь с провалившимся куполом. Стану целить её раны, целовать каждый кирпичик, возвращать ей каждый белокаменный завиток, каждый изразец, каждую золотую крупицу. Когда она, полная солнца, голубых дымов, божественных песнопений, откроет на Пасху двери, мы придём в неё, и батюшка окрестит нашего сына.
– Всё так и будет, любимый. Так и будет, – она ловила его руки и целовала.