Грандиозен был фурор «чернобыльской мистерии». Мировые каналы транслировали погребение России под куполом саркофага. Критики называли мистерию явлением века и «театром ада». Разведки Англии и Франции оценили «магическое оружие» и вели переговоры с Ушацем о сотрудничестве. Президент Украины пожелал присутствовать при следующем представлении, как только оно последует. Об этом сообщил Ушацу Артур Витальевич Наседкин и просил готовить следующее представление.
– Из наших источников в Кремле известно, что Тутанхамон или Навуходоносор, как вам будет угодно, посмотрел мистерию и получил микроинсульт. На время перестал выговаривать согласные звуки. Все решили, что он овладел языком белоглазой чуди, – Наседкин сладко захохотал, отбросил двумя руками тёмные блестящие волосы, как это делает женщина, выходя из душа. Ушац залюбовался этим женским жестом. Его обожание Наседкина состояло из множества разных чувств и влечений.
– На его любовный зов из гласных звуков сбежались олени и изюбры? – Ушац старался поймать душистый ветер, поднятый волосами Наседкина.
– В Кремле много рогатых и копытных, – и снова восхитительный смех. Так смеются женщины в ночных сорочках перед утренним зеркалом. – Но теперь о существенном.
Существенное поразило Ушаца. Сидящий перед ним длинноволосый, пахнущий духами, обольститель был не совсем земного происхождения, но отчасти подземного. Его власть над людьми была не от божьих высот, а от безбожных глубин, куда нередко спускался Ушац, но лишь на известную глубину. Ниже не пускала его земная природа. Артур Витальевич Наседкин был из самых глубин, где сохранялся до конца не созданный мир и клубились несостоявшиеся творения. Эти отринутые Господом творения были ведомы Артуру Витальевичу Наседкину. Он был допущен к этим несостоявшимся формам, извлекал из бездны, помещая в земную жизнь. Быть может, Артур Витальевич Наседкин и сам был одной из невоплощённых форм.
Так думал Ушац, постигая замысел, рождённый не на земле, но для земли.
Ушацу предлагалось инсценировать побоище, учинённое русскими войсками в захваченном украинском посёлке Андреевке. Посёлок отбили у русских, и открылась ужасающая картина избиений. Надо было инсценировать ад во всём ужасе средневековых фантазий. Снимать ад приедут мировые агентства. Образ России окончательно сольётся с образом ада. Мир извергнет Россию из человекоподобных стран, назовет воплощением ада. Война с Россией превратится в религиозную войну с адскими силами. Сами русские, не умея быть адом, сгорят, окружённые ненавистью народов земли.
– Надо уметь быть адом, Леонид Семёнович. Надо любить ад в себе. Вы любите ад в себе, Леонид Семёнович. А ад любит вас! – Наседкин захохотал, и в его сладком хохоте Ушац уловил звук, который издаёт отрубленная голова. Этот звук описал палач Гревской площади, рубивший на гильотине головы.
Ушац пропадал в библиотеках, просматривал альбомы Босха, гравюры с изображением адских мук, описание инквизиторских пыток и казней. Он посещал морги, осматривал мертвецов – мужчин и женщин. Особенно привлекательной казалась мёртвая девочка, жертва насильника. В военном морге он раскрывал чехлы с убитыми на фронте солдатами. Трупов было в избытке. Все они были актёры в будущем «адском театре».
«Нет бесталанных актеров, есть бездарные режиссёры» – думал Ушац, придумывая мертвецам роли в «театре ада». Пропитанный трупными ядами, замёрзший в ледниках и морозильных камерах, он искупался в Днепре. Великая река смыла трупные яды, очистила его жизнелюбивое тело от частичек чужих мёртвых тел. Оставалось выбрать театральную сцену. Военные сообщили, что несколько дней назад был очищен от русской армии посёлок Андреевка. Ушац оставил Киев и устремился на линию фронта в Андреевку.
Посёлок наполняли войска. Солдаты были в домах, рыли траншеи, маскировали в садах бэтээры и танки. Ушац осматривал посёлок, представлял его улицы, дома, сады сценой будущего спектакля. Был режиссёр, костюмер, декоратор. Его сопровождал светловолосый, голубоглазый красавец, доброжелательный и любезный, по виду офицер военной разведки.
– Полковник Лизун, – представился он Ушацу. – Вы отважный человек, Леонид Семёнович. Здесь опасно. В любой момент может начаться артналёт.
– Я умру не от снаряда, полковник… – Ушац чувствовал опасность. Она дразнила, сладко мучила и возвышала. Он был смельчак, удалец, режиссёр «поля боя».
Они вошли в церковь, скромный, крашенный белилами, храм. Колокольня осыпалась, повреждённая снарядом. Иконостас тихо светился неяркими образами. Казался разноцветным лоскутным одеялом. На тумбочке лежали свечи, в подсвечнике виднелись огарки.
– У вас есть зажигалка? – Ушац взял свечку. Полковник Лизун протянул зажигалку. Ушац вставил свечку в лунку подсвечника, зажёг. На свече заиграл язычок. Офицер перекрестился, склонил красивую голову.
Ушац возвёл глаза в купол, где замер синий луч. Мыслью помчался по лучу, желая достичь Бога. Ни о чём не просил, хотел, чтобы Бог заметил его на войне среди бэтээров и танков. Мысль не достала Бога, вернулась назад, ослабевшая и остывшая.
Они осмотрели школу. В классах было чисто, солнечно. Веяли счастливые прозрачные тени. Казалось, прозвенит звонок и классы наполнятся шумом, гвалтом, потасовками, которые смолкнут при появлении степенных учителей. Ушаца тронули школьные воспоминания, промелькнули забытые лица одноклассников и учителей. Он увидел на подоконнике горшки с цветами. Цветы завяли, земля в горшках была сухая. Тут же стоял глиняный кувшин, пустой, нагретый солнцем. Ушац вспомнил орхидею, которую расплющил молотком. Испытал раскаяние, нежность, веру в чудесное обретение былого счастья.
– Как же так можно с цветами? – Ушац укорял офицера за плохое обращение с цветами. Схватил кувшин, принёс из туалета воду и полил цветы. Верил, что в корнях оставались живые клетки. они жадно пьют, толкают влагу в иссохший стебель.
В центре посёлка находилась небольшая площадь. Стоял двухэтажный дом местной управы, висел сине-жёлтый флаг, была разбита цветочная клумба. По обе стороны клумбы высились два фонаря. Их столбы отличались от прочих фонарей особой затейливостью. Чугунное основание было отлито в виде листьев, из которых поднимался стебель, плавно изгибаясь, увенчанный стеклянными колокольчиками светильников.
– Народ хочет красоты, – сказал полковник Лизун. – Хочет жить на Крещатике.
– Подобные фонари стоят в Вашингтоне перед Капитолием.
– Теперь я знаю, с чего они скопированы.
У входа в управу стоял большой платяной шкаф. Его вид на открытом воздухе, за пределами жилья, казался нелепым. Он был ручной работы, украшен резьбой. Наверху красовалась резная глазастая сова. Стенки покрывали орнаменты из цветов и листьев. Их вырезал искусный мастер. Дверь шкафа была закрыта, из скважины виднелся узорный ключ, изделие умельца.
– Чьё это чудище? – Ушаца привлекала громоздкая нелепость шкафа.
– Может, из Капитолия?
– Из Капитолия только ключ. Сам шкаф из Пентагона.
Шкаф напоминал о бегстве, о зажиточной семье, о желании уберечь нажитое добро, о горьких всхлипах хозяев, которые из перегруженной машины смотрели, как удаляется шкаф и вслед глядит сова печальными деревянными глазами. Ушац подошёл к шкафу. Ключ с музыкальным хрустом повернулся в замке. Дверца открылась. Пахнуло запахами пиджаков, платьев, табаками, нафталином, духом незнакомого жилища, разрушенного войной. Ушац не знал, пригодится ли шкаф для будущих декораций. Вспомнил чеховского дядю Ваню и поклонился шкафу.
Перегораживая улицу, чернел подбитый танк. Без башни, с разорванными гусеницами, продырявленным корпусом, в копоти, рыжей окалине, окружённый чёрными кляксами. В нём была красота истребления, уродство изувеченного совершенства. Ушац восхищённо смотрел на убитый танк. От танка исходил запах гари, жжённой резины. Так пах труп машины. Мощь танка столкнулась с другой мощью. Уродство танка было отпечатком их столкновения.
– Русский танк. Дурной. Прорвался без прикрытия. Напоролся на «Джавелин», – полковник смотрел на машину противника без враждебности. Вид уничтоженного врага был приятен, но не вызывал ликования.
– А что экипаж? – Ушац тронул тёплый лепесток брони.
– Покинул машину. Его добили.
Ушац рассматривал изуродованный танк и вдруг вспомнил презентацию «милого танка», бересту, солому, шишки, и танец Ирины в синих шелках, и тот вечер в музее, когда началась его мука, и унижение, и отвращение к себе, и безнадёжное вымаливание прежних дней, прежней любви, прежнего благоденствия.
– Мерзавец! – Ушац ударил танк ногой. – Мерзавец! Мерзавец!
– Он нам больше не страшен, – офицера удивило бешенство Ушаца.
Они шли по улице мимо палисадников с золотыми шарами. На дороге, вонзив в землю пушку, косо стояла танковая башня.
– Это что? – Ушац осторожно тронул башню.
– При встрече с американскими «джавелинами» русские танки снимают шляпы, – засмеялся офицер. Ушац оценил шутку. У полковника был явно не военный юмор. Офицер был из разведки и, быть может, не украинской.
Два пепелища по разные стороны улицы чернели среди цветников и садов.
– Пожары? – Ушац обходил обугленные доски.
– Здесь добили русских танкистов, – офицер хотел выпрямить сломанный стебель золотого шара, но стебель снова согнулся.
Они обошли пепелище. Сад уцелел. Под яблонями лежали синие тени. На тенях горели опавшие яблоки, – розовые, золотые, красные. Ушац поднял яблоко, откусил.
– Сладкое! Попробуйте!
– Под этой яблоней прятался русский офицер. Не совсем обычный. Я с ним возился, но так и не понял, кто он. Хочу отправить в контрразведку.
– А он ещё здесь?
– В управе, под стражей.
– Можно взглянуть? – Ушац не знал, зачем ему пленный русский. Как он использует его в предстоящем действе. Но фантазия его просыпалась. Иллюзия зарождалась. Метафора созревала.
– Можно взглянуть на пленного?
– Ради бога.
Ушац поджидал пленного в кабинете, прежде принадлежавшем главе управы. На столе стояли два телефона с обрезанными шнурами. Настольная лампа с абажуром из разноцветных стекол. От них на столе лежали цветные зайчики солнца. Над головой на стене бледнело прямоугольное пятно от портрета, унесённого в бегстве. Ушац помещал руку в зайчики солнца. Его забавляли пальцы разных цветов на одной пятерне – красные, голубые, зелёные.
Вошел полковник Лизун.
– Заводить, Леонид Семёнович?
– Заводите.
Солдат впихнул в кабинет человека со связанными за спиной руками. Голова человека упала на грудь. Одежда была грязная, порванная. Сквозь дыру на рубахе выступало круглое голое плечо с напряжёнными сухожилиями.
– Вас оставить? – спросил полковник.
– Оставьте, – Ушац смотрел на жилы плеча и думал, что такое вывернутое плечо бывает у снятого с дыбы.
Офицер выдвинул на середину комнаты стул, пихнул на него человека и вышел. Ушац смотрел на пленного. Играл пальцами с зайчиками света и думал, что в предстоящем действе на пленного наведут разноцветные прожектора, и он станет менять цвет, – красный, зелёный, синий, как попугай.
Пленный медленно, трудно поднял голову. Путаные волосы лезли в глаза. Щёки казались серыми вмятинами. Разбитые губы беззвучно чмокали, ловили воздух. Подняв голову, он совершил непосильное и теперь задыхался. Ушац всматривался, пугался, снова всматривался. Волосы, седые от пыли. Щетина на впалых щеках. Рот по-рыбьи открывается при вздохах. Встреча была невозможна, невероятна, если бы не была устроена с умыслом. Тот, кто устроил встречу, мог быть офицер разведки. Или демиург Артур Витальевич Наседкин. Но мог быть и скорее всего им был, непостижимый в своих замыслах режиссёр. Он разыгрывал невероятное действо и поместил Ушаца в свою иллюзию, в свою метафору, в свой непостижимый спектакль.
– Ядринцев, ты?
– Ушац?
– Как ты здесь оказался?
– А ты?
– Я по делу. Меня пригласили. Я консультирую.
– Врагов консультируешь?
– Ну, ты же знаешь, армия – грубая сила. Они тупые. Только стрелять. Есть другие, тонкие средства. Ну, мы с тобой знаем.
– Ты консультируешь врагов?
– Ну, ты же знаешь, существует дизайн, искусство. Война – это дизайн.
– Приехал устраивать красочные казни? Праздник казней? Приехал меня казнить? Как ты обставишь мою казнь? Дашь в руки букет цветов? Застелешь шёлком и бархатом эшафот? Позолотишь топорище? Позовёшь детишек смотреть на казнь?
– Ну, что ты, Ваня. Откуда такая злость? Давай поговорим, – Ушац подумал, что Ядринцев придумал себе красочную казнь, и нужно исполнить волю казнимого.
– Не стану с тобой говорить. Мерзкий трупный червяк. Презираю!
Ядринцев крутанул плечом. Порванные связки оглушили болью. Он сидел, оскалив зубы, ждал, когда боль из плеча разольётся по телу, и в плече её станет меньше.
– Ну, Ваня, ну подожди сердиться. Ведь это чудо – наша встреча. Скорее две пули столкнутся. Но мы и есть две пули. Разного калибра. Ты больше, я меньше, от мелкашки. Мы – пули Господа Бога. Он нами пальнул и столкнул. Наша встреча, Ваня, устроена Богом. Она угодна Богу. Мы угоды Богу, Ваня. Мы богоугодники! – в Ушаце сочилась тихая сладость. Он не давал ей превратиться в ликование. Ненависть к Ядринцеву, ночные помышления убить, все виды мучений, которые он для него изыскивал, теперь оказались возможны. Он дорожил сладостью возможного, смаковал, хотел продлить сладость.
– Наша встреча под присмотром, Ваня. Не под присмотром этого слащавого офицера. Он тебя бил, Ваня? Эта скотина била тебя? Но мы под присмотром Господа Бога. Господь ждёт, что мы ему скажем. Что скажем друг другу. Можем задать любой вопрос Богу. О сотворении мира. Тебя мучает вопрос о сотворении мира? Любого русского интеллигента мучает вопрос сотворения мира. Ни напрасно ли мир сотворён? И сотворён ли он? Или ему ещё предстоит сотвориться? – Ушац пускался в разглагольствования, мучая ими Ядринцева. Тот ждал издевательств, побоев, смерти. Но всё откладывалось. Вместо этого разговор двух интеллектуалов, единомышленников, дороживших возможностью бескорыстного общения. Пусть тешит себя обманом. Тем страшнее будет правда.
– Знаешь, Ваня, меня всегда мучил вопрос. Как Бог, этот абсолют, это Ничто, без цвета, без запаха, без размера, без движения, как это абсолютное Ничто произвело Всё. И цветы, и звезды, и Моисея, и маршала Жукова, и Фермопилы, и «Я помню чудное мгновение», и нашу встречу. Нашу встречу, Ваня, произвёл абсолют точно так же, как он произвёл звёзды, Большую и Малую Медведицу. Мы с тобой две Медведицы, Ваня. Ты Большая, я Малая. Что скажешь?
Ядринцев отвернулся. Его взгляд был мучительный. Если бы руки не были связаны, он бы заткнул себе уши. Ушац знал это тоскливое выражение глаз. Он видел его у пациентов с безнадёжным диагнозом.
– Это ужасно, Ваня! Война – это ужасно. Война рождается из благих побуждений. Например, спасти Украину, защитить людей Донбасса. Этих деток с оторванными ручонками, этих старичков с пробитыми головами. Твой чудесный берестяной танк, «Милый танк». Он пах клевером, смолой, лесными цветами. В нём жили белки, птицы свивали гнёзда. Но надо было защитить старичков и деток, и ты одел «милый танк» в броню, наполнил «музыкой танковых сфер» и направил в украинский посёлок Андреевку защищать старичков и детишек. Ведь это твой танк, Ваня, с оторванной башней, из которого сочится трупный запах убитых танкистов. Ты, Ваня, сгубил танкистов, по которым сейчас рыдают их мамочки. Ты им устроил казнь без букетов и золочёного топорища. Ты технократ, любишь технику. Тот сгоревший танк – это эшафот, который ты соорудил для русских ребят. Как их звали, ты помнишь?
Ушац видел, что причиняет страдания. Сидящий перед ним пленник был в его власти. Был враг, заслуживал муку. Ушац знал все уязвимые места человека, все точки, куда вонзит остриё, чтобы глаза побелели от боли. Он ведал наслаждение от боли, чужой и своей. Он был сладострастник. И вдруг сладострастие оставило его. Он почувствовал громадную усталость от вековечной вражды, от распри с миром, в которую был ввергнут. Эта распря изнуряла разум, затмевала все тонкие чувства, возвышенные побуждения, способность обожать, поклоняться, всё, что сопутствует истинному творчеству и художеству. Ещё не поздно оставить вражду, помириться с миром, принять мир, не разрушать, не неволить, а войти в согласие с миром, найти в себе другого, притаившегося человека, художника, друга, возлюбленного.
– Ваня, я не хотел тебя задеть. Не хотел обидеть. Мы под присмотром у Бога. Спросим Бога, зачем устроил нам встречу? Что хочет от нас? Что хочет от нас Господь Бог? Чтобы мы помирились, протянули друг другу руки. Я позову офицера, он развяжет тебя. Мы протянем друг другу руки. Я пожму её легонько, чтобы не сделать больно. Мы примиримся, побратаемся. Станем братьями. Возрадуем, возвеселим Господа, Ваня!
Ушац почувствовал жжение, будто поднялся желудочный сок. Перед ним сидел человек, сделавший его несчастным.
– Верни мне Ирину. Она в соблазне. Ты её соблазнил, опоил. Ты отравил её неисполнимой мечтой. Она исчахнет от твоей мечты. Твоя мечта, как чахотка. От неё чахнут. Верни её мне. Я без неё умираю. Чтобы выжить, совершаю злодеяния. Приехал сюда, на фронт, совершить злодеяние. Отдай её мне. Мы с ней уедем. В Австралию, в Новую Зеландию, в Каледонию, на островок, где нас никто не найдёт. Ты нас будешь искать, Ваня. Будешь искать, чтобы снова её украсть. Ты вор, Ваня!
Ядринцев был отвратителен. Отвратительно голое плечо, разбитые губы, лохматые волосы, измызганные башмаки, и как криво он сидит на стуле, и как отводит глаза, и цветные зайчики на столе, и чёрный скелет танка, и обнажённая танцовщица, воздевающая перед ним чудесные струящиеся руки.
– В России всё кончено, навсегда, невозвратно, невоскресимо, отныне и во веки веков! Вы, имперские чудища, погубили Россию, и здесь никогда не появится «Троица» Рублева, «Покрова на Нерли», «Евгений Онегин», Дягилев, Павел Флоренский. Вы, мелкие душонки, сгубили своих царей и вождей. Здесь не появится Пётр Первый, не появится Сталин, не появится Жуков. В этой войне вы обречены на поражение. История сметёт Россию веником в большой совок и ссыплет в выгребную яму. И ты это знаешь, Ядринцев! Твоя мечта – выгребная яма истории!
Ушац верил, что сидящий перед ним человек чувствует приближение смерти и хочет зацепиться за жизнь, вымолить пощаду, обменять жизнь на женщину, одну из многих, которая не принесёт ему счастья, ибо в ней тьма, как и в Ушаце, и тьма стремится к тьме, образуя тьму.
– Но я не злорадствую, нет! Я люблю Россию, рыдаю о ней, прижимаю к сердцу её храмы, песни, слёзную красоту, вечное ожидание чуда. Я ожидаю чуда, Ваня. Ожидаю, что мы обнимемся, и я отпущу тебя, и не дам убить. Не будет букета, золочёного топорища. Ты уйдёшь и отдашь мне Ирину. И это угодно Богу, Ваня. Угодно, скажи?
Ядринцев медленно повернул лицо. На лице жарко, молодо, с жутким блеском сверкали глаза.
– Ненавижу!
Ушац прыгнул навстречу этим глазам и стал бить Ядринцева в лицо кулаками, с обеих рук: «А так? А так?» Он хотел погасить жаркий, молодой ненавидящий взгляд. Бил в глаза, в переносицу, в губы костяшками пальцев, вышибая из лица взгляд, где блестела, сверкала, пламенела смерть Ушаца. «А так? А так?» Голова Ядринцева моталась из стороны в сторону. Брызгала кровь. Связанные руки бились за спиной. Ушац сшиб Ядринцева со стула и бил ногами в пах, выбивал его мужскую силу, обрекал на бессилие, на бесплодие, на прекращение рода. Ушац бил лежащего Ядринцева: «А так? А так?»
В комнату вбежал полковник Лизун.
– Леонид Семёнович, перестаньте! Некого будет везти в контрразведку!
Оттеснил Ушаца. Солдаты волоком вытащили Ядринцева из кабинета. Ушац сидел, повторяя: «А так? А так?» Сжимал и разжимал пальцы. Они были в крови. По ним бегали разноцветные зайчики.