К книге
Милый танкГлава тридцать девятая
63%
Глава тридцать девятая
40

Банкет во Дворце культуры завершался. Пили за «порядок в танковых войсках», за Урал, за «Бог с нами и хрен с ними». Командующий военным округом вызвал адъютанта-полковника и распорядился отправить Ядринцева с танковым эшелоном на фронт и по прибытии организовать встречу и разместить.

– До переднего края вместе с танками, а дальше танки отдельно! – генерал расплющил пальцы Ядринцева могучим, как удар молота, пожатием.

В гостинице Ирина сидела на кровати, пряча босые ноги под шёлковое платье, в котором недавно танцевала. Ядринцев видел её руки, охватившие колени, синие складки шёлка, слёзный блеск глаз, упавшую на пол розу, букет, рассыпанный по столу свежим ворохом.

– Не могу поверить, что ты уезжаешь. Так внезапно. Нельзя отказаться?

– Машина придёт через час.

– Но почему? Когда ты надумал?

– Во время спектакля. На банкете, когда Костромин поднял тост за здоровье танка.

– Причём здесь здоровье танка? За здоровьем танка следят танкисты, механики, ремонтники. Ты не танкист, не механик. Как ты будешь следить?

– Не могу объяснить. Танк мой, я его родил. Не я устанавливал в нём мотор, навешивал гусеницы, надевал башню, вживлял тонкие приборы. Но я влил в него мои стихи. Мы влили в него нашу оперу. Мне казалось, я чувствую, как музыка вливается в броню, как твой танец делает танк одушевлённым. Между ним и мной живая связь. Он мой, нуждается во мне, зовёт с собой. Я увидел, как танк, железный, жестокий, предназначенный убивать, стал хрупкий, невесомый, прозрачный. Таким его сделала музыка, танцы, стихи. У него появилась душа. Я мучился, его создал и бросаю, отпускаю умирать. Его разорвут снарядом, он будет гореть, его станут добивать, у него сорвёт башню. А я буду сидеть в московском ресторане, пить Шабли, разглагольствовать, а он будет догорать посреди украинских степей, и вместе с ним будет погибать музыка, танцы, стихи, и я не закрою ему глаза. Я говорю несвязно, путанно. В этом танке ты, твой чудесный танец, моё восхищенье.

– Возьми меня с собой. Я тоже хочу провожать танк.

– Это невозможно. Эшелон, полевые условия. Я скоро вернусь. Мы отметим твой чудесный танец. Как прекрасно ты танцевала!

– Было такое мгновение, когда я начала падать. Всё потемнело, под ногами жуткая яма, и я в неё лечу. Но ты меня подхватил, удержал. Я сделала вдох и не упала. Я знаю, это ты меня удержал.

– Я видел, как ты покачнулась и стала падать. Я устремился к тебе, и яма закрылась.

– Ты каждый раз бросаешься ко мне и не даёшь упасть. Не даёшь провалиться в чёрную невскую промоину.

– Больше не будет ям. Мы их засыпали.

– Но ты уезжаешь, а я остаюсь одна. Не уезжай.

– Там, на войне, среди тех, кто воюет, есть один. Он присылал мне стихи. Это не мои стихи, а его – неведомого. Он воюет, пишет стихи и мне присылает. Хочу его увидать. Танк приведёт к нему.

– Это твои стихи, твоё озаренье. Я слышала, как ты кричишь во сне. Ты сочинял стихи во сне.

– Он присылал мне стихи ночами. Днём воевал, ходил в атаку, рыл окопы, а ночью писал стихи и отправлял мне.

– Тебя могут убить. Не уезжай.

– Бабушка, моя милая, с серебряной головой, сидела в креслице и рассказывала. Совсем молодая осталась вдовой. Мой дед, блестящий аспирант, написал диссертацию и перед самой защитой добровольцем ушёл на фронт. Сказал жене: «Не могу ходить по улицам и смотреть женщинам в глаза. Их мужья воюют, а я буду защищать диссертацию». Ушёл на фронт и погиб под Сталинградом. А я еду не воевать, а к тому, кто воюет.

– А ты где погибнешь? Под Харьковом?

– Мой отец инженер. Делал оружие. Уезжал на полигоны. Там случались аварии, гибли люди. Нескольких отцовских друзей унёс взрыв. Помню, как мама его провожала, как молилась за него, как он возвращался, загорелый, усталый, с глазами, каких не было у других. Его глаза видели оружие страшной войны. Я должен поехать, чтобы увидеть войну, увидеть того, кто пишет стихи.

– Я тебя потеряю! Я люблю тебя! Ты спросил, стану ли я твоей женой. Я согласна. У нас будет семья, быть может, рожу ребенка. Не уезжай!

– Вернусь, и мы обвенчаемся. В скромной сельской церкви, на берегу озера. Там камыши, кувшинки. На стебелёк осоки сядет синяя стрекозка, стебелек дрогнет, чуть колыхнёт воду.

– Ты мой любимый!

В дверь постучали.

– Иван Степанович, машина внизу.

Эшелон стоял на путях длинной чередой горбатых платформ. Несколько высоких светильников освещали танки с пушками, одинаково вытянутыми по ходу состава. Среди машин находился танк с заводским номером 2614, «духовный танк», который Ядринцев сопровождал на линию фронта. Тепловоз сотрясался, глухо гудел на блестящей, убегавшей в темноту колее. Два пассажирских вагона мутно желтели окнами. Сразу за тепловозом на платформе стояла двуствольная зенитка. Ядринцев чувствовал вектор, по которому были выстроены танки, тепловоз, вагоны. Воздух вокруг эшелона был ледяной, железный. Ядринцев, вдыхая густой металлический холод, думал, что так пахнет война.

Его разместили в отдельном купе старого вагона, в котором ехали сопровождающие офицеры, техники, заводские инженеры. Начальник эшелона, похожий на бурундучка, маленький, щекастый, перетянутый ремнями, как кулёк, недовольно отвел Ядринцева в купе:

– Генерал-полковник приказал доставить вас в район разгрузки. Удобств не обещаю. Если что, обращайтесь, – и ушёл, недовольный обузой. Но его заместитель, полковник в отставке, старый, с коричневой кожей, похожий на дерево с ободранной корой, сунул Ядринцеву струганную ладонь.

– Полковник Клавдин. Позывной «Батя». Попутчику рад. Купе рядом. Приходите, чайку попьём.

В соседнем вагоне помещалась рота охраны. Автоматчики стояли вдоль эшелона. Когда майор гаркнул неразборчиво командирским рыком, и его рык, подхваченный голосами, удалялся вдоль эшелона, автоматчики побежали вдоль платформ, попадая в свет фонарей. Светились их автоматы, слышался звяк металла. Среди ночи эшелон качнуло, звякнула сцепка, хрустнули стыки, и медленно, бархатно, убыстряясь, состав пошёл, удаляясь от букета роз на столе, синего шёлка, бледных, обнимавших колени рук, от драгоценного, хрупкого и родного, что ещё продолжало лететь за эшелоном, сладко касалось Ядринцева. А потом отстало, и только рубящие стуки колёс, слепая мощь стального состава, льющегося по железному руслу, – туда, где война.

Ядринцев лежал в купе, старался представить огромное, мерцающее, с обломками городов, с окровавленными бинтами, оскаленными мёртвыми ртами. Представить тот ревущий клубок огня и дыма, куда идёт эшелон. В этом клубке существует поэт. Идёт на штурм, всаживает пули, корчится в лазарете, молится, тоскует, хочет вырваться из кровавых бинтов. И снова штурмует, всаживает пули. Уцелев среди дневных атак, ночью слагает стихи. Шепчет разбитыми губами, отсылает Ядринцеву с ночным почтальоном.

Ядринцев старался угадать лицо стихотворца, цвет глаз, линии искусанных губ, измазанный копотью лоб. Вглядываясь в неведомого стихотворца, он обнаруживал в нём сходство с собой. Ядринцев находил у него свои глаза, свои губы, свой скулы, свой подбородок и нос. Неведомый стихотворец был его подобием, двойником, близнецом, зеркальным отражением. Это был редчайший случай, когда у двух разных людей совпали бесчисленные комбинации черт и сложились в подобие. Появились два близнеца, неотличимо подобные. Один воюет среди клубов огня и дыма. Другой стремится к нему, хочет отыскать, обнять, узнать в нём любимого брата.

Ядринцев чувствовал мучительное раздвоение. Он сражался, дышал обжигающей гарью, вбивал в патронник автоматный рожок, бинтовал рассечённую ногу, выплевывал чёрную от земли и крови слюну. Он лежал в купе, под ровные лязги колёс, вспоминал, как летала божественная танцовщица, и упала на пол алая роза. Эти два человека искали друг друга, чтобы обняться и слиться. И тогда исчезнет раздвоение, и наступит единство. Жизнь, рассечённая на множество несовместимых осколков, обретёт долгожданную целостность. Ядринцев в бесконечных исканиях найдёт своего двойника, сольётся с ним, найдёт, наконец, себя.

«Найти себя, – повторял он, желая не потерять драгоценную мысль. – Найти себя!»

Ядринцев лежал в тёмном пустом купе, чувствуя дрожание вагона. Близко, под головой, стучали колеса. В каждом стуке было тяжёлое, металлическое и тонкое, стеклянное. Стуки колёс складывались с биениями сердца. Казалось, сердце толкает эшелон.

На рассвете переехали большую реку. Ухали балки моста, стальные ромбы и перекрестья. В чёрных берегах на золотом отражении плыл теплоход.

Айфон издал чуть слышное бульканье, словно из глубины всплыл и лопнул воздушный пузырёк.

Это было электронное письмо из Америки. Писал сын Денис:

«Прошу больше не считать меня твоим сыном. Ты мне не отец, а я больше не Ядринцев и не русский. Русские, и ты вместе с ними, напали на беззащитную Украину и убиваете её. Весь мир вас ненавидит. Стыдно быть русским».

Он перечитывал послание. Экран загорался и гас. Огромное, безымянное, орущее от боли, со множеством открытых ртов, рухнуло, и в этом обвале билась его одинокая обессилевшая душа. Это орал сотнями открытых ртов его истреблённый род, потеряв свое продолжение. Множество любимых лиц гналось за вагоном, прижималось к стеклу купе. Он смотрел на мигающее зеркальце телефона, принёсшего ужасную весть.

Тот цветущий куст жасмина, под которым стояла коляска с новорожденным сыном, и на клетчатое одеяльце сыпались белые лепестки. Тот персидский ковёр, на котором вдруг поднялся на пухлых нетвердых ножках сын и сделал свои первые два шага. Тот красный деревянный конёк, которым играл сын, сунул в рот и надавил первым появившимся зубом. До сих пор на коньке осталась малая вмятинка. Тот чудесный гриб в березняке, среди зелёной травы и бледных колокольчиков. Сын с восторгом держал гриб, целовал коричневую замшевую шляпку.

Всё вернулось к Ядринцеву в своей ошеломляющей яви. Возникла страстная вера, что можно умчаться из этого купе, перенестись через пространства, найти сына среди чужих земель и народов, обнять и вернуть в их избу с белой печью и коричневым потолком, смуглым от множества старинных дымов. Они с маленьким сыном сядут перед открытой печной дверцей, язычки пламени летают по стенкам, и он рассказывает сыну бесконечную сказку про говорящие цветы, думающие камни, поющие сосульки. Этот порыв был страстный, раскалённый, и… он угас.

Ядринцев бессильно лежал в сумерках купе. Под головой стучало. Вагон бил чечётку. Танки на платформах тяжко приплясывали.

Днём в купе заглянул замначальника эшелона полковник в отставке Клавдин, позывной «Батя»:

– Приглашаю к себе чайку попить, – позвал он Ядринцева, произнося слово «чаёк» с хитрой ухмылкой. Ядринцев знал эту ухмылку и не удивился, увидев на столе у полковника бутылку водки, хлеб, колбасу, мясную нарезку.

Купе полковника было такое же, как и у Ядринцева, обшарпанное, с овальными старомодными зеркалами, плохо мытыми окнами. На стене был приколот красный флаг со звездой, серпом и молотом.

– За знакомство, Иван Степанович, – поднял стакан Клавдин. Кивнул Ядринцеву, повёл глаза на красный флаг и ему кивнул. – Быть добру!

Отвел локоть, выпил водку, приведя в движение седые брови, мокрые губы, морщины лба. Прислушался, как водка совершает в нём чудесное преображение. Ярче стали тусклые зеркала, прозрачней немытые стёкла. Засверкали белизной проносящиеся березняки. Пережив преображение, Клавдин снова заметил Ядринцева.

– От завода или проверка?

– Проверка, – Ядринцев ждал, когда скажется водка, и мысль о сыне перестанет резать, как лезвие, превратится в глухую боль.

– По ремонту или по базе? – выведывал полковник.

– По базе, – мысль о сыне продолжала резать, и наркоз не помогал.

– До ближней или до дальней?

– До дальней.

– А мне на дальнюю запрет. Я ему говорю: «Майор, ты ещё первой войны не своевал, а я уже четвёртую воюю». А если посмотреть, то и пятую. Если он в портупее спит, то уже фронтовик? Он меня слушать должен, я дурное не подскажу. А он щёки надувает.

– А что не так? – Ядринцев видел сына на берегу чужого океана, по другую сторону земли, по другую сторону фронта, по другую сторону жизни. Зелёная, шумящая, полная солнца волна чужого океана подхватывает сына и уносит. Ядринцев ищет его среди чужих океанов, чужих языков, чужих народов. – А что не так?

– Я ему говорю: «Майор, ты на остановках охранение по всему эшелону ставь, а не только в хвосте. По нам с флангов ударят». А он: «Не надо паниковать, полковник». Я ему говорю: «Ты ночью с зениток расчёт не снимай. У хохлов тепловизоры. В темноте разбомбят». А он: «Хохлы ночами не летают. Только совы». Он ко мне в купе заходит, видит флаг. «Что вы, товарищ полковник, красный флаг вывесили? У нас другой – трёхцветный». А я ему: «Я этому флагу присягал, за него кровь проливал. В Афганистане подо мной три бэтээра сгорели. Я этот флаг защищал на Саланге. В девяносто третьем я под этим флагом баррикаду строил. Донбасс под этим флагом воюет. А ты, майор, за трёхцветный кровь пролей и тогда ко мне приходи».

Больная мысль о сыне, пропавшем среди чужих океанов, была лезвием. Операция без наркоза продолжалась. И мысль об Ирине, о её руках, обнимавших колени, о синем платье и красной упавшей розе. Обе мысли сливались, колёса стучали, выстукивали стихотворные рифмы. Танки шли на фронт, и неведомый поэт писал в окопе стихи.

На четвёртый день эшелон вышел в степь Донецкую. Кругом ширились поля пшеницы, жёлтые, поспевающие. Высились чёрные колпаки терриконов. Желтизна полей, чернота терриконов были резкие, воспалённые. Их воспалила война. Она была не видна. Не было развалин, дымов, разрывов. Но Ядринцев чувствовал её по испуганным пшеничным полям, вздыбленным терриконам. Война приближалась. Вместе с ней приближалась встреча с неведомым двойником. Встреча с самим собой.

Когда случится встреча, кончатся все разлуки. С берегов чужих океанов вернётся сын. Измученный хворями отец получит исцеление. Воскреснет мама с её любимым лицом. С Ириной он пойдёт под венец. Изба восстанет из пепла. Все они соберутся за большим столом, и в окне, в огороде, над грядками, встанет подсолнух, ликующий цветок воскрешения.

Эшелон неохотно останавливался, хрустнул сухожилиями, встал. За насыпью желтела пшеница. В желтизне далеко чернели конические терриконы. Ядринцев спрыгнул с подножки. Платформы тянулись вдоль насыпи. Горбились танки. Солнце отливало на башнях и пушках. Солдаты охранения цепью бежали вдоль эшелона, вставали по одному у платформ. Зенитчики оставили орудие, спустились на землю, но полковник Клавдин грозным окриком загнал их обратно к орудию. Ядринцев вдыхал тёплый, сладкий ветер полей, железные запахи танков. Два запаха не смешивались. Ядринцеву хотелось дойти до поля, сорвать колосок, размять сочные, не успевшие отвердеть зёрна, кинуть в рот и жевать, превращая зёрна в клейкую сладкую мякоть. Он стал спускаться по насыпи. Оглянулся. Тепловоз потный, с красной камергерской лентой, застыл на блестящих рельсах. Танки один за другим, уменьшаясь, стояли на платформах, как некогда на комодах стояли мраморные слоники.

– Воздух! – крикнул бегущий вдоль эшелона майор. Подскакивал, перепрыгивая невидимые препятствия.

– Воздух! Воздух! – понеслось вдоль эшелона. Один вскрик догонял другой. – Воздух!

Ядринцев поднял глаза к небу, на мгновение ослеп от солнца. Увёл взгляд в сторону и увидел в синеве высоко самолёт. Он походил на летящее бревно. Длинный кругляк, прямые крылья. На бревне что-то поблескивало. Мерцал хвостовой винт. В голове дрожал лучик солнца. «Беспилотник!» – ахнул Ядринцев, никогда не видавший дрон. Беспилотник летел высоко в стороне от эшелона. Двуствольная зенитка зачавкала, застучала. Расчёт крутился на сиденье, водя стволами. Из раструбов летели бледные рыжие плевки, уносились в синеву, гасли. Зенитчики нащупывали беспилотник, сыпали пустыми гильзами. Дрон плавно отвернул, стал удаляться. Мерцал хвостовой винт, переливалось солнце на фюзеляже. Зенитка смолкла, разбросав по насыпи латунные гильзы. Солдаты, залёгшие у платформ, поднимались, отряхивались.

– Воздух! – майор махал руками, словно отгонял от эшелона налетающий беспилотник. Из неба, из огромной синей ямы, падал на эшелон беспилотник, с хищной ястребиной точностью, по нисходящей прямой. Зенитка грохотала, брызгала рыжие струи, искала беспилотник. Тот снижался на Ядринцева, на его темень, прошибал кости черепа, вонзал страшный удар. Ядринцев закрыл ладонями голову. Зенитка, окружённая латунными вихрями, била в налетавший беспилотник. Зацепила очередью. Беспилотник швырнуло вверх. Он косо взлетел и взорвался. В синеве разрасталось серое облако, из копоти ярко капало, сыпались похожие на перья обломки. Упали в пшеницу. Солдаты кинулись в хлеба, но майор, матерясь, остановил их.

– Отставить, мать вашу! По вагонам!

Ядринцев влез по насыпи, пригнул на подножку вагона, слыша, как хрустнул состав, словно распрямлялись онемевшие кости.

Предыдущая главаГлава 40 из 63Следующая глава