Ядринцев простился с Ириной, отпустил её в спальню, посидел за компьютером, перечитал занесённые бурей стихи. Постелил себе на диване, собирался лечь. Позвонил Лоскутов.
– Ваня, это я! Слышишь меня? Да это я, Лоскутов!
Он был возбуждён, задыхался, слова набегали одно на другое. Ядринцев решил, что Лоскутов пьян. Иногда, осушив бутылку, угнетённый неудачами, он звонил по ночам Ядринцеву, и тот выслушивал его тоскливые исповеди.
– Ваня, слушай! Слушай музыку! – Лоскутов приблизил телефон к проигрывателю. Раздалась сумбурная, хриплая, возникавшая и пропадавшая музыка. Запись была скверной. Саксофон потерял свой бархат, шёлк, сладостный рокот, печальную певучесть.
– Ничего не слышу. Как вода из крана.
– А сейчас? Буду играть в телефон.
Лоскутов выключил проигрыватель. Саксофон зазвучал чище, сладкозвучней, и всё-таки хрипел, терял рыдающие гармоники.
– Никуда не годится, Антоша.
– Да бог с ней! Приедешь ко мне, послушаешь! Это настоящая музыка!
– Вся твоя музыка настоящая. Ты замечательный композитор, Антоша, – Ядринцев хотел завершить разговор и отпустить Лоскутова допивать бутылку.
– Нет, Ваня, это настоящая музыка! «Музыка русских сфер»! Я пишу настоящую музыку!
– Хорошо, я верю.
– Я её слышал раньше. Она звучала во сне. Проснусь, и пропала. Теперь пишу её днём и ночью. Ваня, это случилось!
– Что случилось?
– Ты видел, как ходило его лицо? Дрожали желваки, взлетали и падали брови! Глаза сверкали то ужасом, то восторгом! Он слышал великую музыку!
– Кто?
– Он объявил о начале похода. Ты видел ледоход? Видел, как взрываются льды? Какой восхитительный гром, звон, гул! Какая музыка, поднебесная, божественная! Музыка русской весны! Музыка сотворения мира!
Ядринцев слышал музыку ледохода, когда ночью проснулся от дрожания земли. Ночной Енисей ревел, грохотал, полыхал зарницами, и утром слепящие льды, окутанные паром, скрежетали, скрипели. Громадная сила месила их, выворачивала, ставила дыбом, и селезни метались, сверкая лазурью и изумрудом. Недавно Ядринцев рассказывал о енисейском ледоходе Ирине и теперь с нежностью подумал о ней.
– Он слышал музыку, Ваня!
– Ты о Президенте? – Ядринцев угадал природу ночного звонка. – Напротив, Президент был сух, сдержан, очень. Лицо недвижное, словно из мрамора.
– Он слышал музыку! Мусоргский! Чайковский! Стравинский! Он слышал «музыку русских сфер».
– Ты тоже её услышал?
– Он ещё не успел замолчать, а она хлынула! Я был глух, и вдруг он вернул мне слух. И она зазвучала! Ваня, она зазвучала! Это был великий оркестр. Скрипки, валторны, арфы, виолончели, рояли, барабаны, облака, тучи, молнии, водопады, звёзды, галактики! Это «музыка русских сфер». Я пишу её днём и ночью!
Лоскутов, обычно ворчливый, с тусклым брюзжащим голосом, теперь гудел, рокотал, говорил нараспев, подпевал тому оркестру, чьи валторны и скрипки он слышал.
– О чём твоя музыка?
– О народе, великом, бессмертном, непокорённом, который поднялся на бой, всей бесчисленной ратью. Той, что живёт на земле, и той, что почила, и той, что ещё не родилась. Священный бой, священный народ! – Лоскутов задыхался. Ему открылись видения, и он торопился о них поведать, пока они не исчезли.
– Ты чувствуешь начало священной войны?
– Ваня, есть великая икона «Церковь воинствующая»! Её писал великий иконописец, богооткровенный. Великие зодчие строили храм Василия Блаженного, подобие рая. Великий иконописец писал икону. Образ священного народа, идущего в рай. Воинство, неоглядное, пешее, конное, князья, полководцы, ратники, святые, праведники, юродивые, витязи, ясновидцы, в латах, кафтанах, ризах, сермягах, власяницах, в шлемах, колпаках, клобуках, с копьями, мечами, дубинами, вербными тростинками. Идут, ведомые ангелами. Горит повергнутый, испепелённый Содом. Сияет чудный град, райский сад. Войско, одолев ад, движется в рай. Россия, одолев ад, движется в рай. Эта икона о сегодняшней войне. Мы одолеем ад, достигнем долгожданного русского рая!
Ядринцев поражался. Он был знаком с Лоскутовым, был в приятелях, бывал на концертах, любил его саксофон, любовался, как он нежит серебряную, изогнувшую хвост русалку, и та воздыхает, рыдает, откликается на его поцелуи.
Он не был близок Лоскутову духовно. Ему казалось, у них разная культура, разная красота, разные ценности. Но теперь Лоскутов был одной с ним красоты, одной культуры, одной русской истории, в которой сияет образ Русского рая, волшебного дива в московской метели, чьё отражение он целовал в любимых глазах.
– Какая музыка о священной войне?
– В моей музыке горящие города, падающие колокольни, погорельцы и беженцы, надгробные рыдания. В ней танковый удар, рёв батарей, неудержимый атакующий вал. Русский флаг над Киевом, русское омовение в Днепре, великое братание, омытое слезами и кровью. Чашу с вином передают друг другу русские солдаты, сидя в тени райской яблони, на которой зреют плоды бессмертия.
– Но там будет и ад?
– Там будет ад, кромешный, с исчадиями! Будут «священные камни Европы», на которые молилась Россия, на их красоту, драгоценность, неповторимость, пленительную для русской души. Русская душа хотела обнять Европу, породниться с ней, поклониться её «священным камням». Но из каждого камня Кёльнского собора просунулась личина, оскаленная пасть, огнедышащий зев. Из камней Вестминстерского аббатства поползли на нас морские гады, ядовитые раки, тлетворные устрицы. Из камней Бранденбургских ворот прянули на Русь валькирии, заструились змеи, завыли гиены. Химеры Собора Парижской Богоматери снялись с кровли, помчались в Россию, и их молитвами сбивали в монастырях русские праведники, и они комьями огня падали на русскую землю. Музыка ада! Сочиняя её, я упал в обморок, сражённый адскими силами!
Ядринцев чувствовал, что Лоскутов пережил потрясение. Удар, возникший в непомерных глубинах русской истории, достиг его и преобразил. Как и Ядринцева в утренней февральской сини, когда он увидел белое, как мрамор, лицо Президента и услышал о начале войны.
– В твоей музыке есть образ русского воителя, который повёл полки?
– Я думаю об этом. Музыка прихлынет, как приливная волна, и отхлынет. Рокот грома. Звон колоколов. Молитва. Шум моря в перламутровой раковине. Президента посетило чудо. На параде, или на приёме послов, или в людном собрании. Или шёл по лесной тропинке, и ему явился шестикрылый серафим. Обнял и отнёс в Царствие небесное, в Божий чертог. Там Господь расстелил перед ним карту, взял красный карандаш и провёл стрелу на Киев. Приказал: «Иди!» Серафим отнёс его обратно на земную тропинку. Президент собрал генералов, достал карту и провёл красным карандашом стрелу на Киев. «Вперёд!»
Ядринцев слышал подобное в утренней гостинице «Гельвеция» от странного господина. Тот поведал ему тайну рождения Президента, его мистическую связь с небом.
– Как в музыке изобразить чудо? – Лоскутов умолк. Он сочинял музыку Русского чуда. Эта музыка приближалась приливной волной и отступала. И пока он молчал, Ядринцев стал читать недавние, принесённые бурей стихи.
Взял карандаш, провёл стрелу на карте.
Стрела была упряма и красна.
Пошли полки. Так, по молитвам, в марте
Вновь начиналась русская весна.
Колонны шли от Брянска и Ростова.
Ракетчики высматривали цель.
В глухом селе с распятия Христова
Летела наземь красная капель.
– Что это было? Что ты прочитал?
Ядринцев мучился загадкой, как одно и то же чудо посетило Президента, Лоскутова и его, Ядринцева, и множество других людей, и весь народ, который, по молитвам, двинулся в поход.
– Это ты написал, Ваня?
Ядринцев рассказал Лоскутову о загадочном вестнике, приносящем из украинской степи картины боев, о безымянном поэте, посылающем ему сочинённые в сражениях стихи, о неведомом почтальоне с шестью крылами, несущем послания в его ночной дом.
– Сейчас же перешли мне стихи, слышишь? Сейчас же!
Ядринцев подошёл к компьютеру и переслал Лоскутову все принесённые бурей стихи. Лёг на диван, взволнованный разговором, и не сразу, но заснул. И был разбужен звонком, когда окно наливалось утренней синью.
– Ваня, невероятно! Стихи и музыка – это одно! Все стихи ложатся на музыку! Это опера! Мы напишем рок-оперу и повезём на Донбасс, на фронт. Исполним перед солдатами, среди бомбёжек, лазаретов, вдовьих слёз. Это опера Русской Победы! Как Шостакович в осаждённом Ленинграде! Немедленно приезжай ко мне! Послушаешь музыку Русской победы!
Когда рассвело, и Ирина показалась из спальни, и он варил кофе, ожидая, что она выйдет из ванной, и он нальёт ей огненный, чёрный, горький кофе, когда она, боясь обжечься, пригубила розовую фарфоровую чашечку, на секунду благодарно закрыв глаза, Ядринцев сказал:
– Композитор Лоскутов приглашает в гости. Он написал музыку на мои стихи. Давай послушаем вместе.
– Ступай один, – она испуганно отставила чашечку. Она боялась людей. Все люди несли ей беду. Ушац со своим жадным неутолимым стяжательством, стая насильников в камергерских лентах, милая дама в женской консультации, зовущая лечь под нож, ловкий врач Тимур Муратович, погрузивший ей в чрево лезвие. Все они приносили ей страдания.
– Ступай один. Я не хочу видеть чужих людей.
– Он не чужой. Он играл на саксофоне в день, когда мы познакомились. Ты танцевала под его музыку.
– Такой полный, медведь с трубой?
– Гениальный медведь с волшебной трубой.
И она согласилась.
Студия Лоскутова помещалась в полуподвале с окнами, погружёнными в землю. В окна были видны лопаты, гребущие снег, колёса припаркованных автомобилей. Лишь на краткий миг вечернее солнце косо проникало в окно и зажигало янтарное пятно над старым роялем, высвечивая его изношенное, с утомлёнными струнами нутро. Помимо рояля и звукозаписывающих устройств с микрофонами и экранами, в студии находилась прислоненная к стене виолончель без струн, продолжавшая печально звучать, когда мимо неё проходили.
Лоскутов встретил их шумно. Он был в просторной расстёгнутой блузе, белой мятой рубахе. Пухлое лицо с тенями бессонной ночи. Но глаза сияли, волновались, яркие, синие, в красных бессонных веках.
– Плясунья? Помню! Летала под потолком. Нам нужна танцовщица, – он приобнял Ирину, и та гибко выскользнула из его объятий. Лоскутов достал бутылку вина, три разновеликих бокала. С грацией актёра, играющего гусара, откупорил бутылку, разлил вино по бокалам.
– За твои стихи, Ваня! За мою музыку! За твой танец, плясунья! – он качнул стакан в сторону Ирины. – За Победу! – бурно, большими глотками, осушил бокал. Ядринцев отпил половину, Ирина чуть коснулась губами и поставила бокал на крышку рояля.
– Начнём, с Божьей милостью, – Лоскутов открыл сокровенный футляр с малиновым сафьяном. Драгоценно, морскими завитками, засиял саксофон. Лоскутов осторожно, чтобы не потревожить его сон, извлёк инструмент. Прежде чем поцеловать, молитвенно возвёл глаза, и губы прошептали то ли молитву, то ли заклинание.
Так сладко всхлипывает проснувшийся ребёнок. Саксофон был ковш, из которого через край текла медовая сладость. Нежное, упоительное, волшебное, вековечное, дремучее, слёзное русское воздыхание.
Веков запутанная чаща.
Полков безвременный поход.
Горит закат. Россия пьёт
Свою отравленную чашу.
Ядринцев читал наизусть. Стихи погружались в музыку, как в прозрачную солнечную смолу, и застывали в ней. Каждый стих ложился на музыку, и та становилась оправой, и стих сберегался в ней, как в янтаре. Ядринцев читал нараспев, чтобы музыка успевала найти стихотворную рифму и вплеталась в неё, но музыка опережала стих, угадывала его появление. Прозвучав, ждала рождение стиха, чтобы обнять и сберечь в стеклянной глубине. Музыкант и поэт сливались в волшебном кружении, как сплетаются стебли, цветы и листья в сказочной буквице, с которой начинаются летописи.
По дороге фронтовой горбатой
Уходили в призрачную муть
Русские усталые солдаты.
Был далёк их непроглядный путь.
И такое слияние, такая нераздельная доля, неизменная участь, слёзное поминовение с мутными огнями пустых деревень, обожжённых порогов, дождливых погостов, облетелых осин с одинокой птицей, забытой Богом в осеннем небе.
Не воевали, летопись писали.
С молитвою писали и с любовью.
Одну строку расплавленною сталью,
Строку другую праведною кровью.
Та малая синяя стрекозка, севшая на лист озёрной осоки, серебряные и золотые пылинки, летящие над бабушкиной седой головой, и бронзовый морж на отцовском столе с жёлтыми, стёртыми до блеска усами, которых касался дед, лежащий в сталинградской степи, и прадед, в землях Войска Донского, и его крохотная детская рука с розовыми ноготками, той формы, что на старой отцовской руке, и всё ненаглядно, драгоценно, плавится, тает, каждый стих оплавлен, застывает в тёплой смоле.
Кто поднял бурю? Кто за ней грядёт?
В какие дни? К какому исполину
Прильнут народы. Кто перегрызёт
Истории гнилую пуповину?
Саксофон ревел, как труба, от которой падают стены крепостей, рушатся города, горят библиотеки, из рек и озёр смотрят в небо глаза утопленников, качается на фонаре висельник в нарядной рубахе, мерцает в половицах синяя бусинка, сломан цветок «золотого шара», яблоня сыплет на спину зрелые яблоки, пахнет калёным железом, мясным прилавком, карамельным запахом мёртвых танкистов. Ядринцев увидел будущее с достоверностью боли в стёртых железом запястьях. Музыка синусоидами звука, стихи пульсации рифмы породили вибрацию, сотрясли пространство и время. Пространство и время размялись, и Ядринцев вошёл в своё будущее. Там мчался на закате безумный табун, мигала лампа над картой военного штаба, лежали в ночи мертвецы, и в раскрытых глазах убитого отражалась звезда. Он побывал в своём будущем и вышел, и оно сомкнулось.
Ударил час, и мир сорвал личину,
И чаянье пророка воплотилось.
Пришла вода. Всплывает из пучины
Чудовищный России наутилус.
Музыка сливалась с поэзией, и возникал сплав. Псалом русской истории с её ослепительной лазурью и кромешной бездной.
Ядринцев был человеком истории. Принимал её рай и ад. Готовил себя к испытаниям, которые стерегут его в будущем, наградят или покарают. Музыка, сочетаясь с поэзией, обладала магической силой, открывала будущее. Ещё бы секунды очнуться, прервать колдовскую музыку, схватить Ирину за руку и бежать прочь из этого подземелья с роялем, где нет ни одной здоровой струны, с виолончелью, на которой играл полоумный маэстро. Ядринцев отрекался от будущего, отрекался от русской истории. Но она со всей неизбежностью обняла его и умчала в будущее, где сломанный цветок золотого шара, синяя бусинка в половицах, падают на спину спелые яблоки.
Страдая от жестоких ран,
Неистово, с размаху
Идёт Россия на таран,
Рвёт на груди рубаху.
Труба возопила и с последним воплем умолкла. Лоскутов опустошённо опустил саксофон. Из серебряной горловины истекали остатки звука. Он был потрясён. Как ныряльщик, всплыл из глубин, страдая от перепада давления, у него из носа сочилась струйка крови. Ядринцев прислонился к стене рядом с виолончелью. Он и она были без струн.
Ирина, зайдя в студию, испугалась неряшливо и сумбурно убранного подвала. Она присела на круглое креслице у рояля с открытой крышкой, под сень её черного поднятого крыла. Слушала музыку, которая ей казалась чужой, ревущей. Музыкант с трудом проталкивал её сквозь узкую горловину трубы и сам изнывал, раздувал вену на шее, пучил глаза. Ядринцев, читая стихи, сбивался, не поспевал за музыкой. Она тяготилось, пришла сюда поневоле. Но вдруг на нежданном слёзном переливе в ней дрогнули потаённые жилки. Уловили этот горький родной перелив, и ей захотелось влиться в него, стать им, не отпускать от себя. Она качнулась на креслице, перелив исчез, и проснувшиеся жилки уснули. Она осталась у рояля, на котором стояла винная бутылка и три бокала. Ещё раз проснулись жилки, превратились в струны, она порывалась соскочить с креслица, пролететь босиком по деревянному полу, поймать музыкальную волну и скользить на ней, взмывая и падая, не отпуская чудесную волну. Она сбросила туфли, готовясь лететь по волшебной волне. Но её руки и ноги испугались прыжка, и она, встрепенувшись, замерла, слыша, как удаляется волна. Ей было горько. В ней умерла танцовщица…
Биения жилок – остались после гибели танцовщицы. Но вдруг прихлынула слёзная сладость, родное, измученное, чудное. Она тихо ахнула, вскочила, пробежала мелкими шагами, разгоняясь, ускоряясь, набирая ветра, полёта, свободы. Отталкивалась от пола, чтобы взлететь. По ней хлестнуло, шумно ударило, из кустов, всем зарядом, пробивая дробью изумрудное оперенье. Так утка, сложив крылья, падает, и в грохоте умолкающего выстрела не слышен тихий стук о землю убитого тела. Ирина, добежав до середины студии, вскинула руки, поднялась на носки и опустилась на пол. Сидела, охватив колени и рыдая. Лоскутов и Ядринцев её утешали, Ядринцев целовал её плачущие глаза.