Ушац проживал в старинном доме у Цветного бульвара, в двухэтажной квартире с двумя спальнями и ванными на разных этажах, с гостиной и кабинетом. Их украшали картина «Олигофрен» художника Целкова, посмертная маска Иосифа Бродского, шитые золотом ягодицы Бориса Немцова, чугунное ядро бородинской пушки, исцелованное помадой московских проституток, и деревянное, отшлифованное ладонями топорище от топора, рубившего головы мятежных стрельцов. Спальня на первом этаже, без окон, была исполнена в духе усыпальницы египетских фараонов. Их погребали в толще пирамиды. Мрачный саркофаг с золочёным скарабеем, кровать в виде ладьи, с цветком лотоса из белой слоновой кости. На стенах иероглифы со множеством крестов, змей, воинов с ястребиными клювами, богов с пёсьими головами.
Ушац натирал себя целебными мазями, ложился во гроб. Горели лампады, курились благовонные палочки. Начинались галлюцинации. Ушац плыл в ладье по жёлтому Нилу, слышал плеск вёсел, голоса поющих невольниц. К нему на ложе восходила царевна из земли Чад, убранная благоухающими цветами. Дверь в спальню запиралась изнутри, имела крохотное оконце, сквозь которое усопшему подавали пиалу с мёдом и молоком роженицы, служившими пищей мумии. Ушац, окружённый воинами с ястребиными клювами и богами с пёсьими головами, слушал жреца, читавшего «Книгу мёртвых».
Пребывая в толще пирамиды, в усыпальнице фараона, Ушац услышал Президента, объявившего начало Специальной военной операции. Здесь же он обнаружил голую по пояс маркетолога Анну Павловну, овчарку. Её влажная шкура лежала на полу, пахла псиной и мягкими духами «Сен-Лоран». Её большие желтоватые груди напоминали адыгейские сыры.
– Что, говоришь, хотел передать мне Артур Витальевич Наседкин? – Ушац собирался выставить из дома Анну Павловну, но она, как и он, была разведчик, «канал связи», и он был обязан дорожить «каналом связи».
– Артур Витальевич просит активизировать деятельность среди либеральной интеллигенции, – Анна Павловна смотрела на Ушаца рыжими глазами совы, и он помнил её ночные совиные уханья.
– Что значит, «активизировать деятельность»?
– Артур Витальевич ждёт выступлений российских граждан против войны на Украине. Этими гражданами будут женщины.
– Почему женщины?
– Потому что ни одна женщина не посмеет вам отказать, – Анна Павловна издала слабый любовный стон. Ушац захотел её прогнать, но подавил в себе это желание…
Он, чуткий к запахам, принюхивался к Анне Павловне. Она пахла псиной, сыром и духами «Сен-Лоран».
– Передайте Артуру Витальевичу, протесты будут. Но должен заметить, я предпочитаю голландские сыры.
Анна Павловна неохотно покинула жилище Ушаца. Ей нравилось изображать царицу из земли Чад. Ушац прогнал с собачьей шкуры богов с пёсьими головами и брезгливо, двумя пальцами, вынес шкуру в прихожую, думая, что изобретен ещё один рецепт зловонья.
Ему было тошно. Прекрасная, утончённая, пахнущая берёзовым соком Ирина отринула его. Обнаружила в нем отвратительное, низменное, и теперь ему доступны только вислогрудые, с дурной одышкой и синими ляжками старухи.
«Я гиена, шакал, могильный червяк. Я питаюсь падалью. Я трупоед!» – он испытывал отвращение к себе.
Он издавал трупный запах, по его телу расползались трупные пятна, его кожа морщилась от тления. Он чувствовал гниение своей плоти, и причиной распада была Ирина. Если устранить причину распада, к нему вернётся свежесть, красота, жизнелюбие, и он снова станет любимцем общества, весельчаком, острословом, дамским угодником, известным своими романами с самыми восхитительными женщинами.
Ушац схватил с окна орхидею, унёс в спальню. Здесь ещё витало зловоние не остывшего ложа. Выключил светильники, оставил цветок в полном мраке, среди душных ядов. Закрыл наглухо дверь и сел у окна, глядя, как гостиная наливается солнечным светом, чувствуя мучения погружённого во тьму цветка.
«Красавица, цветок волшебных стран, мечта поэта, души отрада!» – Ушац смотрел, как стену соседнего дома заливает радостное морозное солнце, так восхитившее Пушкина своим янтарным светом. В темноте мучился цветок. Листья жадно искали лучей. Лепестки страдали, трепетали. Цветок плакал, умолял, задыхался. Ушац представлял, как на голове Ирины мотается этиленовый мешок, рот втягивает пленку, просвечивают выпученные глаза, несётся предсмертный хрип.
«Как мы гуляли с тобой по Праге! Как чудесно пах цветник у фонтана, и благоухающая вода сыпалась на цветы радужной пылью! Какой чудесный букет пионов я подарил тебе, и ты вдыхала его аромат и всё напевала: „Пион, цветок разлуки”. А какой свежий ветер вдруг дунул, поднял подол твоего платья, и ты схватила его, не давая улететь. Дыши, моя милая, дыши!»
Он слышал, как в мучениях умирает цветок, иссыхает глянцевитый лист, осыпаются лепестки, стебель бессильно гнётся.
«Дыши, моя милая, дыши!» – Ушац почувствовал, как пресеклось дыханье, словно на горле завинчивали деревянную колодку с большим деревянным винтом. Винт медленно поворачивался, нечем было дышать, он хрипел, хватался за горло, пытался задержать вращение винта.
«Нет, нет!» – сипел он. Ему вдруг открылось: они с Ириной составляют единую плоть, единую нераздельную судьбу. Удушая её, он удушает себя, и как только она умрёт, умрёт и он, и в этом великое счастье, и великое наказание, и только любовь к ней вернёт ему прежнее благоденствие и достоинство.
Ушац кинулся в спальню, выхватил из тьмы орхидею, поставил у окна в лучи солнца. Целовал, каялся, встал перед ней на колени.
«Прости, прости! Любовь моя!»
Он был «двойной агент» и не забывал об этом в минуты личных потрясений. Артур Витальевич Наседкин требовал от него действий, и действия последовали.
Ушац встретился с телеведущей Илоной Меркель. С ней у него случился мимолётный роман, о котором он говорил друзьям: «А говорят, что медузы не съедобны. Вы просто не умеете их готовить».
Встретились в клубном ресторане писателей. Малолюдно, бесшумные тени официантов, редкий всплеск голосов, невзрачные лица неведомых писателей, пепел истлевающей литературы. По стенам фотографии кумиров либеральной словесности, иные мертвы, другие навсегда удалились.
«Колумбарий», – едко подумал Ушац.
Илона Меркель появилась в ярком наряде, с обилием красного, жёлтого, голубого. Среди печального зала она казалась цветочной клумбой. Она подплывала, и всё в ней колыхалось, волновалось, и Ушац залюбовался сочетанием красоты и уродства, вспоминая студенистый шар её бело-розового тела.
– Ах, Лёньчик, прости, опоздала! Я так бежала! Я плохо выгляжу? Не смотри на меня!
– Ты прекрасно выглядишь, дорогая, – Ушац приобнял её, желая сквозь студень нащупать мускул, но пальцы утонули в желе. – Художник Фавиан мечтает написать твой портрет.
– Ах, нет! Кустодиев уже принял заказ! – хохотнула Илона, вытекая из объятий Ушаца, плавно переливаясь на стул.
– Выбирай, что будем есть? – Ушац протянул ей карту.
– Нет, нет, только морковный сок. Я худею.
У неё было большое несвежее лицо, но среди резиновых щёк помещался прелестный маленький ротик с милой улыбкой. Под тяжелым лбом чудесно лучились бирюзовые глаза, а на пухлых жирных руках пальчики были, как виноградины «дамские пальчики», с розовыми девичьими ноготками. Она шевелила пальчиками, и всякий, кто на них смотрел, впадал в гипнотический сон.
– Смотрел твою недавнюю передачу о народной игрушке. Вятская, хохломская. Какая красота! Русские забыли свою красоту, а мы её сберегли. Мы уедем из России и заберём с собой русскую игрушку.
– Ах, Лёньчик, из наших никого не осталось, я одна. Что творится на телевидении, это ужас! Выкинули все программы, только война, война! Какие-то уроды в военной форме! Какие-то несусветные генералы! Хотят сбросить на Украину атомную бомбу. Бедная Украина, за что ей?
– Этим уродам отольются украинские слёзы, – жёстко произнёс Ушац. Хотел, чтоб Илона видела в нём единомышленника.
– А кто заступится, Лёньчик? Америка молчит, Европа молчит. Где заступник?
– Страх, Илоночка, страх. Все боятся кремлёвского паука.
– Я не боюсь! Я не боюсь! – Илона Меркель выкрикнула это так громко, что официанты оглянулись, решив, что их подзывают.
– А что ты можешь, дорогая? Только уехать. На телевидении генералы с бульдожьими лицами будут грозить бомбами и ракетами. Лизоблюды продолжат лизать кремлёвские блюда. Нет диссидентов. Нет академика Сахарова! Нет Сергея Адамовича Ковалёва! Нет Новодворской! Были великие люди…
– Есть я, Лёньчик, есть я! Ненавижу! – голубые незабудки под белесыми бровками Илоны Меркель сверкнули чёрным из глубины, где, окружённый студенистой мякотью, таился стальной сердечник, – Ненавижу!
– Ну, что ты, дорогая, можешь? Ты милая очаровательная женщина. Твоя бесподобная передача. Русская игрушка, русская песня, восхитительный русский лубок, божественная икона. Русские всё это выбросили на помойку, а ты извлекла, отмыла, отмолила, воскресила. Твой подвиг, Илона! Твой подвиг!
– Да, Лёньчик, ты прав. Невыносима черствость, дикость, подлость! Бедная Украина! Уеду, уеду!
– Соверши поступок! Ты героиня. Соверши поступок, на который не способны мужчины. Выйди на баррикаду!
– Как у Делакруа? Женщина с голой грудью? Ты хочешь, чтобы я разделась и вышла? – Илона Меркель повела плечами, желая колыхнуть грудью. Но вместе с грудью колыхнулось всё её обильное студенистое тело, и Ушац испугался, что она стечёт со стула, как растаявшее заливное.
– Научи, что я должна сделать?
– Ты совершишь поступок, искупающий нашу общую трусость. Ты уедешь, но уедешь, как героиня. Нужен последний хлопок, громкий последний хлопок! И тебя на аэродроме Бен Гуриона встретят, как героя!
– Слушаю тебя, Лёньчик. Ты мой учитель. Ты многому научил меня в искусстве, многому научил в любви. Учусь у тебя, Лёньчик, – Илона Меркель посмотрела на него преданными лазурными глазами, и Ушац, боясь смотреть на «дамские пальчики», чтобы не погрузиться в оцепенение, стал излагать Илоне Меркель план «последнего хлопка».
Через день она явилась в Останкино, облачённая в чёрный, до пят, балахон. Сослуживцы, привыкшие к её пестрым туалетам, удивлялись:
– Илона, ты в монастырь собралась? Устала грешить?
В этот день её передачи не было. На вопрос, зачем пришла, отвечала: чтобы повидаться с Каблуковым, ведущим новостных программ. Новостные программы велись в прямом эфире, из особой студии, под охраной, недоступные другим сотрудникам. Илона Меркель, кутаясь в балахон, похожая на огромный темный куль, осторожно прокралась на этаж, где находилась студия новостей. У дверей восседал охранник в форме, с рацией у плеча. Рация убаюкивала, мурлыкала. Охранник дремал и оживлялся, когда в студию проходил телеведущий Каблуков, стремительный, нервный, переполненный новостями, многие из которых приходили молнией. Илона зорко и хищно дождалась, когда Каблуков, окружённый высоковольтным электричеством, проследует в студию. Сквозь приоткрытую дверь послышалась музыкальная заставка, знакомая всем пенсионерам страны, стекавшимся к своим телевизорам. Охранник что-то несвязно буркнул в рацию и был готов задремать. Илона утратила свою полноту, зыбкость очертаний. Её спина выгнулась, глаза округлились, в них вспыхнуло злое золото. Она обрела кошачью гибкость и лёгкость. Она метнулась мимо охранника в студию. В черноте кулис извивались на полу кабели, мешались треноги, штативы. Ярко, аметистовым светом, сияла студия. Каблуков со стальным лицом биоробота возглашал:
– По сообщению Министерства обороны российские войска в районе населённого пункта…
Илона Меркель слышала название населённого пункта, чувствуя, как стала невесомой, бестелесной, превратилась в электромагнитную волну, в пучок лучей, ринулась на аметистовый свет, расстёгивая на бегу балахон, выхватывая из-под него жёлто-голубой украинский флаг с трезубцем. Она налетела на Каблукова, сшибла, занавесилась флагом, перед стеклянными окулярами камер и истошным, предсмертным, предрасстрельным воплем прокричала:
– Слава Украине! Слава Украине!
К ней подбегали, отталкивали, охранник рвал рукав её платья. Каблуков с ужасным лицом, будто на него сел паук, метался по студии.
Ночью Ушац отвёз Илону Меркель в аэропорт, посадил на рейс «Москва – Тель-Авив». Илона плакала, смеялась, снова плакала, целовала Ушаца:
– Лёньчик! Вау! Мы сделали это!
Успокоилась в самолёте, когда ей красивый стюард предложил шампанское.
– У вас нет морковного сока? Я худею! – и она посмотрела на стюарда голубыми незабудками глаз.