Ядринцев знал, что в глубинах случился непомерной мощи удар, но ударная волна ещё не достигла поверхности. Не задрожали чашки в буфетах, не расплескалась в прудах вода, не свалились с пьедесталов памятники. Ядринцеву было неведомо, в каких глубинах случился удар. В глубинах земли? Или в глубинах Вселенной? Или в глубинах русской истории? Взрывная волна приближалась. Бежала из глубин по всем русским временам, всем вероучениям, всем мятежам и смутам.
Он жадно ловил новости из района боевых действий. Генерал, вырубленный из смолистой сибирской лиственницы, докладывал о движении войск к Киеву и Одессе, о минимальных потерях, о действиях наземных и воздушно-космических сил. Своим ухающим голосом он напоминал сваебойную машину, вгонявшую балки в мозги обывателей. Генералу было известно, что в глубинах случился удар, но он не ведал, что ударная волна вышвырнет из мозгов обывателей все сваи, что он упрямо вколачивал.
Ядринцев шарил по телевизионным каналам, вслушивался в суждения телеведущих, не пропускал политические шоу. Участники шоу прекрасно знали военную теорию, смело судили о стратегии, бравурно предвещали победу, зло и иронично отзывались о противнике, бегущем под натиском русских войск. Умные, красноречивые эксперты, виртуозные телеведущие чувствовали случившийся в глубинах удар, но не ведали, что к ним приближается взрывная волна и скоро исковеркает бравурные сценарии, исказит самодовольные лица экспертов, и в их сытых суждениях появится трусливая осторожность.
Ядринцев на заводе любовался двигателем для будущей марсианской ракеты. Говорил с инженерами, создающими материалы для марсианских поселений. Инженеры чувствовали случившийся в глубинах удар, но не ведали, как скажется этот удар на земных поселениях, на судьбах мировых столиц, континентов и океанов.
Ядринцев слышал приближение ударной волны. Она давила на глазницы, сжимала сердце, плющила мозг, душила, вызывала хрипоту. Ядринцев не мог убежать от взрывной волны, покорно ждал, когда удар из глубин достигнет его, и лязгнут челюсти, лопнут в глазах сосуды, и он начнёт заикаться, изуродованный взрывом.
Вечером, перед сном, прежде чем уйти каждому на своё ложе, Ирина задержалась у порога и сказала:
– Я решила уйти в монастырь. Там мне место. Здесь у меня не будет семьи, не будет детей, не будет театра. Здесь я Бога гневлю. Не слышу Его, кругом грохочет, мелькает, кричит. А в монастыре я услышу, и Он услышит меня.
– Что ты надумала! У нас семья, будут дети, будет театр, будет балет. Ты мне родная.
– В монастыре я стану молиться, чтобы окончилась война, чтобы ненависть отступила. Буду молиться о тебе. Здесь ничем не могу тебе помочь. Мы разные. У нас нет общих забот, общих увлечений. Здесь я обуза, приживалка. А там буду молиться о тебе.
– Ты не обуза! Ты моё счастье. Я не смогу без тебя.
– Я заглянула в интернет и искала монастырь. Есть Дивеево. Там тропа Богородицы. Монахини идут по тропе и молятся Богородице, а она идёт перед ними, и когда они устают, она останавливается и ждёт, пока они отдохнут. Есть Толгский монастырь на самом берегу Волги. Там такие цветы, как в раю. И священная роща с соснами по двести лет. Но я выбрала Боголюбский монастырь под Владимиром. Там обитают триста сестёр, у них коровы, огороды. Они каждый день идут крёстным ходом вокруг монастыря и славят Господа и Богородицу. Я буду работать на огороде, доить коров, ходить крёстным ходом с иконой Богородицы и молиться о тебе.
– Милая, не говори об этом сейчас. Ты и так живёшь, как монахиня. Монахиня в миру.
– Спокойной ночи, – она тихо кивнула и удалилась в спальню. А он горько и нежно думал о ней.
Ядринцев проснулся от тишины. Ему показалось, что у него остановилось сердце и пропало дыхание, будто исчез воздух. Так случается летом перед грозой. Сухой нестерпимый жар, слепящий, без тени, свет. Пыльная, посыпанная белой мукой дорога. Над лесом встала лиловая туча. Ошалелый полёт белой бабочки. Туча недвижна. Холодное дуновенье. И снова жар, слепящий свет. Упал с неба холод. Туча надвинулась и закрыла солнце. Горит её оплавленный край. Шатёр голубых лучей накрыл сверкнувшую на холме церковь. Тень бежит по лугу, к дороге, к деревне. Тяжёлые капли, как пули, ударили в пыль. Шум, далёкий гул, ледяной ветер. И падение ливня, серый стальной водопад, стена воды. Над головой жутко грохочет, сверкает. Гроза осыпает молниями лес, луг, деревню. И тебе ужасно и восхитительно.
Танки стволами пушек протыкали границу. Пикировали пятнистые вертолёты, втыкали чёрные пики ракет. Ревела, железно лязгала артиллерия. Оседали подрубленные стены домов. Тонули корабли, задрав гребные винты. Падали факелы подбитых самолётов. На операционных столах кровенели тела, и хирурги запускали липкие руки в красную плоть. И над всем пламенела огромная недвижная звезда. Ядринцев лежал в московской квартире и видел боевые машины пехоты, разрезавшие снежное поле, и в продавленной колее желтеет стерня. Ночное небо полосуют круглые, как дыни, огни. Над городом встают чёрные великаны дымов. Ядринцев видел, как в развалинах среди колючей арматуры лежит убитый, и на нём тлеет одежда. Солдаты, согнувшись, волокут по ступеням тело, и затылок ударяет в ступени. Это были картины, нарисованные неведомым баталистом. Ядринцев жадно смотрел на них. Они помещались в золочёные рамы. Он шёл от картины к картине, стараясь прочитать имя баталиста. Холсты умягчались, намокали, хлюпали. Санитары прикладывали их к его разбитому лбу. Картины становились бинтами. Изображение теряло форму и цвет, превращалось в звук, который рвался из его хрипящего рта. Видения превращались в стихи. Он бормотал их, они слагались и забывались. Новый холст прилипал к голове, и цвет превращался в звук. Звук излетал из глубин, размыкал ему губы, превращался в стих.
Среди полей пшеничных, минных,
Где я стрелял и кровью харкал,
Вставал, как розовый фламинго,
В лучах зари разбитый Харьков.
Стих прозвучал и умолк, оставив на разбитых губах металлический вкус крови.
Колонны шли от Брянска и Ростова.
Ракетчики высматривали цель.
В глухом селе с распятия Христова
Летела наземь красная капель.
Звук исчез. Ядринцев лежал в тишине, чувствуя, как горит обожжённая стихом гортань. Тишина начинала звучать. В неё ввинчивался звук налетающего снаряда.
Взял карандаш, провёл стрелу на карте.
Стрела была упряма и красна.
Пошли полки. Так по молитвам в марте
Вновь начиналась русская весна.
Ядринцев лежал в ночи. Горели города, беженцы толкали коляски, падала оплавленная, как воск, железная башня, в небе над пожарами летел гневный вестник. Ядринцев слышал ураган, поднятый крылами.
Стихи слагались всю ночь. Он вскакивал, чтобы их не забыть, печатал на компьютере, освобождался от огненного бремени. Каждый стих был, как ожог, и он остывал от ожогов. После каждого стиха возникала пробоина. Он прислушивался к пробоине, где только что звучал стих. Но тот улетал, оставляя звенящее эхо пролетевшего снаряда.
Он хотел уснуть, но в глубинах вновь мерцало, приближался ураган, и врывался стих. Текст рождался не в нём, а в ночных полях Украины, исполосованных боевыми машинами, в туманных пожарах с призрачным полётом неопознанных крылатых огней. Ядринцев не слагал стихи. Они падали с неба четверостишиями, гранёные, как слитки. Их отливал неведомый металлург, выхватывал щипцами из раскалённой печи и бросал в грудь Ядринцеву. Они нестерпимо жгли. Он их выкрикивал, обожжённым ртом.
Всю ночь в Донецке грохотали пушки,
Горел бетон, дымилась арматура.
В развалинах лежал убитый «гэрэушник».
Жестокая войны архитектура.
Комбат убит. Мы молча пили водку
В прифронтовом дешёвом кабаке.
А рядом миномёты драли глотку,
И мины разрывались вдалеке.
Войну не удержать на полустанке.
Несётся вдаль её свирепый клёкот.
Взлетают к небу взорванные танки
И падают на землю самолёты.
Гудит земля от канонады дальней.
Редеет под обстрелом полк стрелковый.
Война звенит, как в кузни наковальня.
Кузнец войны куёт свои подковы.
Утром его разбудила Ирина. Стояла над ним, держала упавшую с дивана подушку.
– Ты ночью кричал. Мне показалось, ты читал стихи.
– Да, стихи. Никогда не писал стихов. Ну, может быть однажды, когда вернулся из Тувы, о красном лесном пионе. А тут вдруг лава! Картины войны, будто я там, на Украине. Сижу на броне танка, рядом солдат курит сигарету. Вижу лицо старика, несущего куль тряпья. Из окон дома вырывается пламя. Вижу раненого на носилках, его белое лицо, заостренный нос, солнечные пузырьки капельницы. Всё это появляется в моём сознании и рождает стих. Не мой, не во мне! Невидимый поэт пишет поэму, вырывает четверостишия и бросает мне. Картины зримые, ясные.
– Ты ясновидец?
– Я читал, что во время Куликовской битвы Сергий Радонежский оставался в келье. Ангел приносил ему с Куликова поля картины битвы. Сергий видел поединок Пересвета и Челубея. Я не Сергий Радонежский, но я тоже вижу далёкие бои.
– Может, у того поэта нет на войне ручки, и он не может записать стихи? Поручает тебе? Ты летописец войны?
– Да, да, летописец! Мне надо не забыть стихи. Должен записать. Встану и за компьютер.
– Хочешь, помогу напечатать?
Он наспех оделся. Стихи ещё сберегались в памяти, но были готовы умчаться, оставив гулкое эхо. Ирина села за компьютер. Ласкала пальцами клавиши.
– Я готова.
Ядринцев наугад стал выхватывать из ночной памяти стихи. Боялся, что они выскользнут и умчатся.
Мой стих упал на дно сухого моря.
Ушёл на фронт, забыв полить цветок.
Лицо жены, померкшее от горя.
Блокпост. Стрельба. Алеющий восток.
Как воск потёк железный ствол винтовки.
Платок жены по небу гонит ветер.
Как кровь, мокры в газетах заголовки.
Я умер и проснулся на рассвете.
Сначала били самоходки.
Потом мы шли на этажи.
Сойдясь, зубами рвали глотки.
Исход решали штык-ножи.
Жилой квартал месили «грады».
Их оборона шла на убыль.
Убит комбат. Ему наградой
Послужит мёртвый Мариуполь.
Ядринцев умолк. Ирина ещё стрекотала клавишами и тоже умолкла. Смотрела на него ожидающими глазами. А он подумал, что вовлёк её в свои необъяснимые откровения, и теперь у них будет общее дело.