К книге
Милый танкГлава двадцать первая
35%
Глава двадцать первая
22

Ирина ушла в спальню и лежала одна в сумерках февральского вечера. Ядринцев улёгся на диване и смотрел, как меркнет окно, комната лишается очертания, предметы теряют контуры, меняются местами и исчезают.

Ядринцев ужасался содеянному. Ирину, прелестную танцовщицу, изнасиловали в Петербурге. Она хотела кинуться в чёрную невскую прорубь, но Ангел Херсонеса в образе бомжа уберёг её от неотмолимого греха. Она ушла от проруби, но прорубь пошла за ней и пришла в его дом, только что утопив их будущего ребёнка. Не было Ангела Херсонеса, и она совершила неотмолимый грех детоубийства. И теперь эта чёрная прорубь станет зиять в его доме. В ней будет тонуть всё живое, дышащее, драгоценное. Жизнь с Ириной превратится в непрестанный надрыв, в нескончаемые потери и муки. В жизнь на краю чёрной промоины. И надо убрать промоину из дома, удалить Ирину, отказаться от неё, сулящую нескончаемые потрясения.

Эта мысль была омерзительной. Он сам, явивший эту мысль, был омерзителен. Эту мысль занёс в его разум Чужой, обитавший рядом с Ядринцевым, иногда за спиной, иногда над головой, а иногда в самой голове. Чужой был безымянный, незримый, но явный. Он заносил мысли, от которых Ядринцев себя ненавидел. Гнал, вырывал из себя, а они вновь вырастали. Мысли являлись прямиком из ада, который был в его голове, размещался кругами, как древесные кольца. В центре находился он сам, и от него расходились круги. Ядринцев сражался с адом, сражался с самим собой. Он был исчадием ада и витязем, побивающим его. Ад извивался, жалил коня, дышал огнём на доспехи. Ядринцев одолевал ад, изгонял его из себя. Изгонял себя из себя – и за этой схваткой наблюдал Чужой. Когда адская мысль изнемогала, Чужой не давал ей погибнуть, бережно уводил в тайные закоулки разума, где мысль сберегалась до поры, когда Чужой вызывал её снова, и она сжигала рассудок.

В спальне зажёгся огонь. В дверях появилась Ирина. Она была в белой ночной рубашке, и Ядринцев подумал, что так на фресках изображают мучениц.

– Что, милая?

Ирина подошла и села на край дивана. Ночная рубашка коснулась его руки, и он боялся убрать руку, чтобы она не усмотрела в его жесте брезгливость.

– Я хотела сказать, Иван. Я уйду от тебя. Я тебе благодарна. Ты желаешь мне блага, спасаешь. Ты добрый, благородный, светлый. Но я принесла в твою жизнь тьму. И буду приносить. За мной увязалась тьма и идёт по пятам. Не хочу, чтобы она темнила твою жизнь. Я прокажённая, со мной нельзя оставаться.

Ядринцев поразился. Она угадала его адскую мысль. Он так страстно, горько винился, так гнал от себя кромешную мысль, что та стала слышна лежащей в спальне Ирине. Она пришла снять с него бремя кромешной мысли.

– Нет, нет, – он не позволял ей говорить, – Все эти горести временны. Мы вместе их одолеем.

– Они неодолимы. Они со мной навсегда. Я бежала из ужасного особняка, бежала по набережной. Не хотела жить. Там была прорубь в Неве. Вода летела чёрная, блестящая. В воде дрожала золотая игла, как секира. Прорубь звала меня. Она была спасительница, хотела спрятать меня от жуткого особняка, от чудовищных личин, которые надо мной надругались. Я шла к этой проруби, боясь поскользнуться, упасть, не дойти до проруби. Видела кусочки льды на кромке, тёмную сверкающую струю, уходящую под лёд, золотую секиру. Хотела кинуться в эту струю, чтобы меня утянуло под лёд. Но сзади мне крикнули: «Стой!» Там был человек, великан, громадный. Голос, как труба. Он приказал: «Стой!»

– Да, да, я знаю. Это был Ангел Херсонеса. Он не дал тебе умереть. Он хранит тебя. Твоя жизнь под его покровом будет чудесной!

– Это был не ангел. У него не было белых крыльев и голубых одежд. Он был жестокий, страшный. За спиной у него были сложены чёрные крылья. Он запретил мне умирать. Хотел продлить мои муки. Я всю жизнь буду мучиться и мучить других!

– Ты чудесная, – Ядринцев положил руки ей на глаза. – Тот чёрный, что тебе померещился, это Чужой. Мы его одолеем. К тебе вернётся свет.

– Не вернётся. Я не хочу света. Я тебе не сказала. У того, в чёрном, было круглое, как азиатское блюдо, лицо, узкие, полные крови глаза и золотой зуб. Я узнала его. Он появился, когда мы гуляли у храма на Красной площади. Тот громила с ножом. Я побежала от проруби, и этот чёрный, с золотым зубом, бежал следом на кривых ногах и указывал чёрным пальцем путь, – она хотела вскочить, но Ядринцев её удержал. Её мучили видения. Она дрожала, вырывалась из рук. – Я хотела уклониться от его чёрного указующего пальца. Забегала в подворотни, пряталась за памятники. Он гнался по пятам, – она вытянула руку, показывая пальцем в темноту. Он перехватил её руку, прижал к губам. Рука была горячей. У неё был жар. – Заскочила в кафе «Мак». Такая уродливая красная вывеска. Отстал, нет погони. В кафе был сонный буфетчик, сидели странные люди. Один другого называл ребёнком. Я думала, что спряталась от чёрного азиата, уклонилась от чёрного пальца. Попросила у буфетчика чаю. Он подошёл, и я увидела круглое, как азиатское блюдо, лицо, кровавые косые глаза и золотой зуб. Буфетчик был громила, хотел меня убить, – она вскрикнула, и в крике было что-то птичье, тоскливое, исчезающее.

– Я был в кафе «Мак», видел буфетчика. Никакого золотого зуба, ни азиатского блюда. Он узнал твои духи, указал мне путь, где тебя искать.

– Нет, нет, это был громила. Он гнал меня по городу. Я хотела скрыться в Казанском соборе, хотела спрятаться на Московском вокзале, хотела вскочить в поезд и умчаться прочь от того жуткого особняка на набережной. От той проруби, от кафе. Но громила с золотым зубом гнал меня. Он пригнал меня к Эрмитажу, волок по залам. Превращался в золотого павлина, в «Старика» Рембрандта, в «Данаю» Рубенса. Из каждой картины смотрели узкие, полные крови глаза, блестел золотой зуб, круглилось азиатское блюдо… – У неё был жар, она бредила. Лоб горел. Он клал ей на лоб свою прохладную ладонь.

– Ты была потрясена. Тебе мерещилось. Никого не было.

– Он пригнал меня в зал Матисса. Чудовищный хоровод. Красные танцоры, голые, с мёртвыми лицами. Несутся по кругу. Окровавленные зародыши, которым не дано родиться. Их изрезанные тела, невоплощённые души несутся по мёртвой луне. Они звали меня к себе. Я не хотела, упиралась. Чёрный толкнул меня в хоровод. Красные люди разъяли руки, я влетела в их круг. Их липкие, мокрые, отекающие кровью руки захватили меня, и я танцевала танец ободранных туш, убитых зародышей, невоплощённых душ!

Ирина вскрикнула и забилась. Он обнял её, чувствовал, как под тонкой тканью ночной рубашки бьётся её тело.

– Милая, милая, любимая. Я тебя уведу из этого страшного хоровода, – Ядринцев гладил её плечи, скользил губами по её волосам. В ней была рана, оставленная их умерщвлённым сыном.

Ядринцев чувствовал, как нахлынули в дом несчастья и катит тьма.

– Милая, любимая!

Она затихала. Плечи перестали дрожать. Лишь пробегала мелкая дрожь, будто она беззвучно всхлипывала. Он хотел прогнать её кошмар. Увести от него. Обойти стороной. Заслонить её дикие видения прекрасным, благим, источающим светом. Он был сказитель. Был сочинитель сказов. Их жизнь, их любовь, их несчастья и одоления были сказом.

– Нас с тобой познакомил случай. Случайность, которой могло не быть. Но нет, не случайность. Была предрешённость. Неведомый взял нас за руки и подвёл друг к другу. Это был Ангел Херсонеса. Тогда в музее ты танцевала. Твоё голубое платье, плещущий шёлк и внезапная белизна твоего тела. Она поразила меня. Эту молнию метнул мне в глаза Ангел Херсонеса. Меня ослепила вспышка, и мы стали с тобой неразлучны. Мы стояли, пили вино. Незначительные слова, посторонние люди. Ты попросила, чтобы я увёл тебя. Это был каприз, мимолётное увлечение, прихоть. Мы попали в метель, и началось волшебство. Метель кружила, пьянила, среди дворцов, мостов, земных и небесных огней. Эту метель поднимали крылья Ангела Херсонеса. Он привёл нас к собору. Он привёл нас в рай. Мы вкусили райских плодов. Ты хотела уехать в отель. Мы уже простились, чтобы расстаться и больше никогда не встречаться. Но появился этот громила, круглое азиатское блюдо, золотой зуб. И ты осталась со мной. Это Ангел Херсонеса уберёг нас от беды и не дал разлучиться, – Ядринцев держал в ладонях её пальцы.

Пальцы были жаркие, не двигались в его прохладных ладонях. Он хотел разглядеть её лицо. Её ночная рубаха тихо белела. Он вёл свой сказ.

– Наша чудесная ночь. Я так тебя целовал, так обнимал, так обожал. Лежал без сил, ни мыслей, ни чувств. И вдруг надо мной прошумело, пролетело, восхитительное, невесомое. Это Ангел Херсонеса благословил нас. Утром ты хотела уехать в отель, я был готов тебя отпустить, но вдруг озарило: «Не смей отпускать! Это судьба!» Я позвал тебя в Петербург. С тобой случилось озарение. Ты согласилась и села в мою машину. Это судьба.

Её пальцы слегка шевельнулись. Их чудесная ночная дорога, заснеженные леса. Утренний Петербург в звоне и блеске Невского, смуглое золото Казанского собора, снежные колпаки на Кутузове и Барклае де Толли. Душистый номер «Гельвеции», падение в тёплую благоухающую постель.

Ядринцев вливал в неё чудесные воспоминания. Черпал ковшом и вливал. Пальцы её становились прохладнее, жар отступал. Лицо в темноте начинало светиться. Сквозь ночную рубаху слабо светилось её тело. Он прервал свой сказ на том месте, где началось помутнение…

Ледокол с колючими огнями. Уродливый ненавистник в красном пиратском камзоле. Нелепые бороды и усы карнавала. И тот её мучительный жест, которым она извлекала золотую серьгу с крохотным изумрудом. Её гневный крик. Весь случившийся с ней ужас. По его вине. Заманил в жестокий город, бросил на поругание.

Он прервал сказ. Перелетел чёрную ямину.

– Я хотел уехать из Петербурга. Уже собрал вещи, спускался к машине. И вдруг боль, острый укол. Я испытал такую боль, словно оторвался тромб и вонзился в сердце. Я почувствовал, что с тобой несчастье. Это Ангел Херсонеса ударил в сердце и приказал: «Иди!» Я нашёл тебя в Эрмитаже: вбежал и увидел хоровод с окровавленными тушами. И ты в старом креслице, сжалась, несчастная, беззащитная, продрогшая. И во мне такая любовь к тебе, такая жалость, такая нежность. Я люблю тебя бесконечно, слёзно, неотступно. Никогда с тобой не расстанусь. Сберегу тебя от всех напастей. Когда ты лежала в ванной со следами истязаний, я молился, чтобы Господь излечил твои раны, телесные и духовные. Ангел Херсонеса стоял рядом и смотрел, как из крана у твоего виска капает блестящая капля. Это была целительная капельница, которую Он повесил над тобой, – Ядринцев целовал её пальцы, – Мы с тобой никогда не расстанемся. Хочу, чтобы ты стала моей женой.

– Боже мой, – тихо сказала она, отняла пальцы. Встала с дивана и пошла в спальню. Ядринцев видел, как белеет в темноте её ночная рубаха…

Ядринцев спал, и его сны были невнятны, подобны дыму, в котором клубились неопознанные лица, невиданные города, неизведанные чувства. Жизнь, которую он проживал в снах, была подлинной, но не сохранялась в памяти. Из мутных, как дым в сигарной комнате, снов всплыл яркий, цветной, пугавший своей достоверностью.

Снилась мама. Она не умерла, а счастливо продолжает жить, её смерть оказалась обманом. И в нём чудесное озарение. Мама жива, он чувствует её живое тепло, её присутствие в доме. Сейчас он увидит её, скажет, как любит её. Они снова вместе, в их доме на Сретенке, где каждая вещь драгоценна, окружена чуть видным сиянием. Он ищет маму. Она в отцовском кабинете. Он входит в кабинет, ожидая увидеть маму. Отцовский стол с бронзовым подсвечником, шкатулка из лазурита, вырезанные из кости шахматные фигурки, уцелевшие с дедовских времён. Сейчас он увидит маму, она рядом. Он чувствует аромат её платья, её горячие руки обнимут его. Но мамы нет в кабинете. Она перешла в гостиную. Он увидит её среди ампирных кресел, дивана с бронзовыми грифонами. Она раскроет объятья и примет его, и он уткнётся лицом ей в плечо, и солнце высветит узор на текинском ковре. Но мама ушла из гостиной и теперь она в спальной. Там широкая кровать с гнутыми деревянными спинками и картина, где множество пингвинов, толстеньких, любопытных. Мама здесь, в спальной, скидывает с кровати полосатое шёлковое покрывало, и он чувствует лицом дуновение душистого летящего шёлка. Но мамы нет, она перешла на кухню. Там буфет с голубыми чашками из бабушкиного свадебного сервиза, плетёная корзиночка для вилок, ножей и ложек. Среди них есть несколько серебряных, с фамильными монограммами. Но мамы здесь нет. Лежит на столе кухонное полотенце с красными петухами, а мама ушла в соседнюю, несуществующую комнату с несуществующим балконом. Мама стоит на балконе, прижавшись спиной к поручням и смотрит, как он подходит. В её лице мука, она умоляюще смотрит на сына. Он бежит к ней: «Мама! Мама!» Тянет руки, но она откидывается, перегибается спиной через поручни и летит с балкона. Он видит, как она падает вниз, раскрыв руки, смотрит на него, улетая, уменьшаясь, и такой ужас, такая тоска, такая беспощадная правда о её смерти, и он, провожая её, кричит: «Мама! Мама!»

Ядринцев страшно кричал во сне. Вскочил на диване. Сквозь слёзы видел синее утреннее окно. Ирина в белой рубахе стояла в дверях.

– Что случилось? Что тебе приснилось?

Он молчал, оглушённый, среди клочьев улетевшего сна.

– Пожалуйста, включи телевизор.

Она босиком прошла к тумбочке с телевизором, подняла пульт. Заслоняла экран ночной рубахой. Экран засветился. Она отошла. На экране появился триколор, золотой двуглавый орел. Президент в чёрном пиджаке, чёрном галстуке, с белым, как у античной статуи, лицом, с острыми точными глазами, говорил:

– Мною принято решение о проведении специальной военной операции. Она проводится в интересах…

Президент продолжал говорить. Звука не было. Мраморное античное лицо. Беспощадный, с оружейной точностью взгляд. Ядринцев видел, как в сумраке наполнявшие комнату предметы начинают взбухать, увеличиваются, словно созревающие, напоенные влагой зёрна. Предметы медленно прорастали, лопались. Из каждого проклёвывался острый красный клювик. Окружавший Ядринцева мир набухал, лопался. Из него, шевелясь, появлялся жирный красный побег. Рос, ветвился, накрывал мир сочной красной листвой. Президент продолжал говорить. Его слова рождали поток. Ядринцев был оглушён потоком. Его, как соринку, нёс поток. Это было смертельно опасно, страшно, но в смертельной опасности было упоительное освобождение, долгожданное стремление. Казалось, на него смотрит огромное грозное око. Он замечен, призван. Его ждут. Случилось громадное, непомерное. Время, обыденное, состоящее из обыденных минут и часов, превратилось в иное время. Расширилось, стало необъятным, захватило в себя другие времена, те, что зовутся историей.

Беломраморное лицо Президента, его воронёный, острый, по линии прицела, взгляд, громадное древо, заслонившее мир мокрой красной листвой, и паника, ужас, и счастье, освобождение в ревущем потоке. Всё это было историей. История ревела в его комнатах. Его жизнь, искавшая себе место, нашла это место. Место в истории. Он был в истории, был человеком истории.

Ядринцев испытывал счастье и ужас. Не знал, что его посетило, – помрачение или прозрение. Скупые, лишенные эмоции, слова Президента рождали «земель и вод трясенье».

Окно, недавно мутное, теперь ослепительно сверкало. В него било солнце. Ядринцеву казалось, мир пересёк черту, за которой начинался иной мир, творилось иное бытие. В обновлённом мире иными были предметы в комнате, иным гудел за окном город. Иными стали Байкал и Волга, Эйфелева башня и Вестминстерское аббатство.

Перемены были столь грандиозны, что сдвигались хребты, менялись русла рек. Распадались границы, воскресали усопшие народы, просыпались исчезнувшие языки. Казалось, слова Президента извещали о малом, почти незаметном, но оно непомерно увеличивалось, плодило потрясения. Их начало было обозримо, а продолжение терялось в дымах и пожарах. Ядринцев угадывал грозное, рождавшееся поминутно. Комната лишалась стен, потолка и была открыта ревущему в мире потку.

– Что случилось? – Ирина испуганно смотрела на Ядринцева. Тот шлепал босыми ногами по полу, размахивал руками, бегал к окну и обратно, – Это война?

– Это русская контратака!

Во второй половине дня начались звонки. Звонили приятели, знакомцы, сотрудники учреждений, с кем соприкасался Ядринцев. Звонили почти посторонние. Казалось, произошло воскрешение старых знакомств и связей. Иных так долго не было слышно, что казалось: люди поднялись из могил и расспрашивали, что произошло на земле, пока они спали.

Позвонил отец. Голос звенел. Он торопился донести сыну весть и боялся её расплескать.

– Ты слышал, слышал? Заметил, какое белое было лицо! Как ходили скулы! Началось, слава богу! «Мы долго молча отступали, досадно было, боя ждали». Это твоя война, Ваня. Будете отвоёвывать то, что мы отдали без боя. Пойду в военкомат. Ещё не разучился собирать автомат!

Звонил джазмен Антон Лоскутов. Его шамкающий голос пропойцы был свеж, певуч. В нём рокотали басы саксофона.

– Ядринцев, ты слышишь музыку? Слышишь «музыку русских сфер»? Настала пора большой русской музыки! «А вы ноктюрн сыграть смогли бы на флейте минометных труб»?

Звонил директор Балтийского завода Волобуев.

– Дождались, Иван Степанович. Каюсь, я вам не верил. Не думал, что мы потянем. Да, тяжек воз Президента. Надо его подпереть. Русский ледокол пошёл ломать лёд. Бог даст, дойдём до полюса!

Звонил Костромин, директор танкового завода в Нижнем Тагиле, тот, что приглашал дизайнера Ядринцева участвовать в конструировании танка.

– Ждём вас на Урале, Иван Степанович. Похоже, наш танк получит «зелёную улицу». Улица называется Крещатик!

Звонки накатывались и смолкали, и снова накатывались. Их пульсация подчинялась закону, по которому молва распространяется среди людей. «Так в конце февраля приходит весна», – думал Ядринцев, глядя на мерцающий экран телефона. К нему прорывался очередной воспалённый звонок.

Предыдущая главаГлава 22 из 63Следующая глава