На несколько дней в Москву из Америки приехала прежняя жена Ядринцева – Нина Румянцева. Она продавала квартиру, доставшуюся от умершей матери. На бумагах требовалась роспись Ядринцева, не претендующего на квартиру жены. Нина приехала из Америки с сыном Денисом. Ядринцева при разводе разлучили с сыном, когда тому было пять лет. Нина, фотохудожница, уехала стажироваться, фотографировала небоскрёбы и застряла в одном из них, выйдя замуж за инженера «Дженерал электрик». Сменила русскую фамилию Румянцева на благозвучную для американского слуха Пресли. Теперь она жила в Калифорнии, на берегу океана, ускользнула навсегда из жизни Ядринцева, оставив в ней зарастающую быльём межу.
Свидание состоялось в ресторане гостиницы «Золотое кольцо», напротив Министерства иностранных дел с памятником Примакову. Благодатная роль хитроумного дипломата в судьбе России была для Ядринцева сомнительна. Нина спустилась в ресторан с Денисом и за чашечкой кофе ждала Ядринцева.
Он увидел их у большого окна с розовой островерхой высоткой министерства. Садовая катила бурный вал машин, будто прорвало дамбу, и гремел и бурлил поток. Бронзовый Примаков растерянно смотрел на поток, словно только что совершил кувырок над Атлантикой и запрыгнул на пьедестал.
Нина и Денис поднялись навстречу Ядринцеву, и тот счастливо испугался, увидев их. С бывшей женой не поцелуй, а лёгкое касание щёк. Сына чуть приобнял.
– Здравствуй, Нэнси, – с беззлобной насмешкой он назвал новое имя жены.
Её глаза отчужденно дрогнули, словно оттолкнули его.
– Здравствуй, Дэн, – он неловко поцеловал сына в голову, стараясь уловить запах. Волосы пахли душистым шампунем и чуть слышным, птичьим, домашним запахом.
– Я тебя задержу ненадолго.
Нина нервно развернула кожаную папку с бумагами. Ручка лежала внутри. Холёным пальцем с розовым ухоженным ногтем Нина показывала место, где надлежало расписаться. Палец ударял в бумагу раздражённо и требовательно. Ядринцев ставил подписи, смотрел на её красивый палец с моментально возникшим желанием поцеловать её руку, как в те времена, когда все её тело – пальцы, запястье с голубой жилкой, горячие подвижные плечи, груди, которые помещались в ладони, – всё было доступно, желанно. Теперь её тело скрывалось под дорогой и красивой тканью. Казалось, этой плотной тканью она заслонялась от Ядринцева. В её одежде была педантичность и завершённость. Одежда подчёркивала завершённость и целостность её нынешней жизни, которую она построила умно и тщательно и не позволит менять.
– Твоя матушка была прекрасной. Настоящая русская женщина Евгения Евграфовна, – Ядринцев отложил ручку, желал добрым словом о покойнице вернуть Нину в то время, когда Евгения Евграфовна души не чаяла во внуке и ходила за ним, слепо любя, как могут любить только русские бабушки. Но Нина не пожелала возвращаться в прошлое и не ответила. Она защищала свою новую жизнь от покушений прежнего мужа.
– Зачем тебе понадобилось продавать квартиру? Могла бы сдавать. Получала деньги, стала бы иногда приезжать.
– Я больше никогда сюда не приеду. Меня ничего здесь не держит. Я не связана с этой страной, – она сказала это зло, словно пресекала посягательство Ядринцева на её благополучие. Её лицо заострилось: нос, подбородок, плечи под платьем, локти. Это была защитная реакция.
«В ней появилась готика», – усмехнулся Ядринцев, заметив это мгновенное превращение.
– Чем она тебе так насолила, страна? – Ядринцев не видел Нину несколько лет. Её новая манера резко и зло говорить, колючесть и заострённость лица, когда она выпускала шипы и отточенные кромки, – всё выдавало в ней скрытый страх. Ядринцев не понимал природу страха. Прошлое гналось за ней, а она отбивалась.
– Страна не мне насолила. Она всем насолила. Да только не все могут уехать! – она посмотрела в окно, где шумел город, населённый людьми, не имевшими возможность уехать. – Когда я поселилась в Америке, знаешь, что делала первые недели?
– Должно быть, днём и ночью фотографировала Статую Свободы?
– Я купила дорогие шампуни и мылась по нескольку раз на день. Отмывалась от России. Чтобы от меня не пахло Россией.
– Что же ты такое смывала?
– Хамство смывала, пьянство, вечную ругань, воровство на каждом шагу, безделье, беззаконие, мерзкое лизоблюдство, рабство, которое выдавливают по капле, чванливость, злобу на всех и на всё. Эти поговорочки лживые: «Сам погибай, а друга выручай», «Не в силе Бог, а в правде», «Кто с мечом придёт, от меча и погибнет». От этих словечек славненьких – водочка, селёдочка, картошечка, маслице, сальце, сёмужка, икорка, балычок, компотик, салатик. От этих улиц вахлацких – Остоженка, Пречистенка, Якиманка, Божедомка, Ильинка, Сретенка, Маросейка. От бандитских рож в Думе. От святош в церкви! – в ней злобно кипело. Там, где она жила, эту злобу не на кого было излить. В России эта злоба хлестала из неё, и Ядринцев олицетворял всё, что её терзало. Он был «салатиком», «балычком», «Божедомкой», бандитом в Думе, святошей в храме. Он слушал её жалящие слова. Она избавлялась от яда. Она пересекла океан, чтобы слить в него всю отраву. Её кровь очищалась, а он распухал от укусов.
– Но ты же русская. У тебя русский корень. Ты не можешь всё вокруг ненавидеть, – Ядринцев не умел объяснить эту ненависть, которая истребляла в ней глубокую сердцевину, что, разрушаясь, выделяла ненавидящий жар.
– Нет во мне никакого русского корня! Этот корень столько раз выдёргивали, столько раз Россию пропалывали, что в ней не осталось русского. Мой род перестреляли в Гражданскую, перебили, раскулачивая, замучили на стройках, добили в Отечественную. Я последняя в нашем роду. Увезла из России сына, спрятала от России, чтобы уцелел. Дай бог, потихонечку род возродится, но уже под другой фамилией.
Ядринцев посмотрел на Дениса. Тот сидел, потупившись. На его детском лбу сложилась морщинка. Он хотел уразуметь слова матери, в которых была мука, и причиной муки был он. Он был красиво и удобно одет. Клетчатый пиджак с кожаными вставками на локтях. Рубашка в тонкую синюю полоску. Малиновый галстук. Ядринцеву казалось, эта красивая одежда уловила сына, не пускает к отцу, не пускает в снежную страну, которая была ему Родиной и с которой его разлучили.
– Я убежала из России, успела убежать! Унесла с собой сына, как мать выносит своё чадо из пожара! Здесь опять будет бойня, чудовищная, несусветная. Опять будут казни, расстрелы, пытки. Опять заурчат во дворах ночные машины. Людей будут брать из постелей. Опять придут головорезы с Кавказа и станут взрывать дома. Опять русские пушки будут рвать кишлаки и аулы. Я убежала от русской бойни и увезла Дениса. Мы только на секунду вернулись и бежим, бежим обратно, чтобы успеть убежать. Москву станут бомбить. Тверская, такая нарядная и блещущая, станет чёрной, без единого огонька. На окнах крест-накрест появятся бумажные наклейки.
Она была жуткой пророчицей. Навлекала беду. В её красивой голове с модно уложенными золотыми волосами ревели ужасные видения. Ядринцев чувствовал, как изливаются из неё ручьи кошмара. Ему хотелось обнять её красивую голову, запечатать пробоины, из которых хлестали чёрные предсказания. Спасти от её чёрных вещаний снежную Москву, сверкающую Садовую, розовый небоскрёб министерства, памятник Примакову. Хотел уберечь мальчика в клетчатом пиджаке с огорчённым лицом, на котором Ядринцев ловил черты фамильного сходства.
– Ну, слава богу, ты уберегла себя и сына от этого кошмара. Слава богу, что теперь тебе хорошо.
– Да, слава богу! Слава богу! – она встрепенулась. В её прославлении Бога была всё та же истерика. – Я счастлива с Джейком. Он добрый, благородный, светлый. Занят полезной работой. Он относится к Дени, как к сыну. Мы путешествуем. Побывали на Аляске, в каньонах Колорадо, в Никарагуа, на Мальдивах. У Джейка лошадиная ферма. Он учит Дени верховой езде. Мы ездим к океану и жарим барбекю. Дени состоит в Обществе охраны китов. Я дружу с соседями. Они добрые, сердечные люди. Они улыбаются при встрече. Джейк ходит в церковь, он евангелист. Я тоже хожу с ним в церковь. У меня моя машина. Два раза в неделю я езжу в спа, сохраняю форму. И главное, я уверена в завтрашнем дне. Я забыла о России, отрезала Россию! – она сделала рубящий жест, отсекая от себя опостылевшую страну.
– Тебе не снятся русские сны? – Ядринцев сожалел об этой пропащей душе, не надеясь её спасти.
– Отсекаю русские сны! – она повторила рубящий жест. А Ядринцев вдруг остро, больно, с пугающей сладостью вспомнил их медовый месяц в Крыму, ночную веранду с зелёным фонарём. Они пили чудесное вино, и море катило стеклянные шелестящие волны, что, попадая в свет фонаря, становились зелёными. Они танцевали на дощатой веранде. Он губами сквозь душистые волосы искал и находил её шею. Они лежали в темноте, и в открытом окне теплились звёзды, душисто пахло цветами, и ему казалось: она светится, словно на ней не высохла светящаяся морская вода.
– Денис, какой предмет тебе нравится в колледже? – Ядринцев хотел преодолеть отчуждение, разделявшее его и сына. Выманить из оболочки, куда поместила его мать. Из этого клетчатого удобного пиджака, американской, с голубыми полосками, рубашки, чопорного взрослого галстука.
– Люблю математику, – скупо ответил сын.
– Хочешь стать, как Джейк, инженером?
Денис посмотрел на мать.
– Хочу сделать компьютер.
– Он хочет построить квантовый компьютер, – сказала Нина. Строго сдвинутыми бровями, гордо поднятым подбородком показывала Ядринцеву, что в России у сына никогда бы не возникла подобная мечта.
А у Ядринцева нежность, волнение, желание обнять сына, поцеловать тревожную складочку на его лбу.
– Денис, помнишь нашу избу? Помнишь наш огород с большими лопухами? Там были заросли чёрной смородины. Ты прятался в заросли. Мы с матерью искали тебя по всему огороду.
Денис молчал. Его глаза замерли. В них появились блестящие точки. Ядринцев подумал, что сын увидел кусты, усыпанные чёрными ягодами, в которых вдруг вспыхивало тусклое золото.
– А помнишь, как мы принесли в дом ежа? Он пил молоко, а ты боялся и всё повторял: «Ош, ош!»
Денис посмотрел на Ядринцева, на мать, будто испрашивал у неё разрешение на это детское воспоминание. Нина строго сжала губы, не пускала его вспоминать.
– А помнишь, как мы попали в грозу? Хлынул ливень, мы спасались под берёзой. Грохотало, сыпались молнии. Мы втроём обнимали друг друга, а сверху нас поливало из огромных зелёных кувшинов. Помнишь? – Ядринцев выманивал сына из заточения, куда его поместила мать. – Ливень кончился, вышло солнце. Мы шли, промокшие до нитки. Всё сверкало, и над деревней пылала радуга.
– Помню, радуга! – сын смотрел на Ядринцева изумлённо, будто прозрел.
– А помнишь утром, когда мы спали, к нам под окно от соседей приходил огромный индюк с красными висюльками у носа и дико гоготал?
– Индюк? – Денис, не понимая, посмотрел на мать.
– Теки, – подсказала Нина.
– Да, теки, индюк! – обрадовался Денис. На мгновение они трое вновь оказались вместе. Старая изба со своими венцами, суками, скрипами окружала их древесной благодатью. И, казалось, они неразлучны.
– Нам пора, – сказала Нина, торопясь увлечь сына из опасных, разрушительных воспоминаний.
– Приезжай в Россию. Самая прекрасная страна на земле. Приедешь? – Ядринцев, тоскуя, хотел удержать сына.
– Да, – кивнул Денис.
– Пойдём, пойдём, некогда. – Нина шумно встала из-за стола, взяла сына под локоть. Они уходили из ресторана, Денис от дверей оглянулся на отца.
Ядринцев покидал ресторан. Свидание с бывшей женой и сыном было незавершённым, недосказанным. Оборвалось на важном, истинном, что могло продлиться, превратиться в подлинное. Обняться, не разлучаться. Чувство незавершённости преследовало Ядринцева. Незавершёнными были дружбы, любовные встречи, родственные связи, творческие начинания, карьерные устремления, философские размышления. Жизнь состояла из множества неосуществлённых начинаний, несостоявшихся судеб, не случившихся откровений. Каждое мгновение могло дать побег длиною в жизнь. И эта жизнь не случалась, мгновение умертвлялось, зародыш жизни погибал.
В размышлениях о своей собственной незавершённости Ядринцев подъехал к дому. Нажал кнопку пульта. Полосатая палка шлагбаума послушно взлетела. Он подогнал машину на стоянку, радуясь, что место его не занято соседями, и таджики лопатами расчистили снег до льдистого асфальта.
Он вышел из машины и шагнул к подъезду. Дверца незнакомой «Ауди» чмокнула, из машины поднялся Ушац. Он был без шапки. Из тёплого салона, улыбался обожающей улыбкой, чёрные, как шмели, глаза радостно жужжали.
– Ваня, здравствуй! Наконец-то я тебя уловил! – Ушац тянул к Ядринцеву руку, раскрыв для рукопожатия белую ладонь.
– Ты что, караулил меня? – Ядринцев уклонился от протянутой руки.
– Караулил, именно караулил. Я твой почётный караул! – Ушац смеялся, и Ядринцева раздражали его икающий смех и тирольские фистулы.
– Зачем мне почётный караул? Я ещё не в гробу.
– Нет, я при жизни, при жизни! Как дань восхищения!
– Что ты хочешь?
– Поговорим, как интеллигенты. Как мужчина с мужчиной. Как люди одного цеха. Как друзья, наконец. Мы ведь друзья, Ваня? Ну, повздорили, ну, пошумели. Это бывает с друзьями. А с кем же ещё? Чужие не ссорятся, только друзья. Поссорились, помирились.
– Мы не друзья, Ушац. Не ссорились, не мирились.
– Ваня, ты гениальный дизайнер. Не дизайнер – художник. Твой «Милый танк» – шедевр. Я написал о нём, как о новом явлении в русском современном искусстве. Ко мне обращались очень значительные люди, очень значительные! Они хотят купить твой берестяной танк. Ну, не этот, от него остался один жёлудь. Ты сделаешь новый «Милый танк». Или «Милый бомбовоз». Или «Милую бомбу». Не шучу. Это магия, магия! Ты вырываешь у войны её клык. Ты выдающийся пацифистский художник. Я жду твоих следующих работ. Мы организуем роскошный перфоманс. Я берусь за это, Ваня, – Ушац уже хлопотал, уже устраивал выставку, созывал критиков, и ту измождённую женщину, выгоревшую в своих неутешных печалях, и толстуху, студенистую, как медуза, и бельгийского дипломата, обольщённого Ушацем. Ушац кипел, примерял, считал. Ядринцев чувствовал исходящий от него запах муравьиного спирта.
– Ты неверно трактуешь мои работы. Я не пацифистский художник, – Ядринцев оглядел заснеженный двор, желая найти коричневую мерцающую гору муравейника. Этой горой был Ушац.
– Ну, это не важно, Ваня, я не о том. Дурацкая вечеринка у Лазуритова. Пошлость, пошлость! Железные рыцари у входа, дворецкий с рюмкой. Как можно опуститься до такой пошлости! Ряженые камергеры с блатной распальцовкой. Фальшивые профессора с наколками. Целлулоидные фрейлины по вызову. А что ожидать от питерских? Убийство Распутина выглядело весьма натурально. Убивать – это они умеют. Едва не забили беднягу насмерть. Вспышка коллективного садизма!
– Ты это всё и устроил, Ушац. Твоя гадость. Витте, Юсупов, Столыпин. Ты придумал Кшесинскую, заставил её танцевать.
– Было ужасно, знаю. Лазуритов уехал. Через суд, через суд! Если не поможет, найму человека. Прямо у подъезда, в лоб, вот сюда! – Ушац ткнул пальцем в лоб, откуда начиналась густая заросль чёрных волос. Ядринцев проследил движение пальца, пробившего лобную кость и ушедшего в глубь хлюпающего пулевого отверстия.
– Застрелись, Ушац. Это будет поступок.
– Я понимаю, Ваня, там случилось чудовищное. Я не мог воспрепятствовать. Я рано ушёл. Но и ты, и ты ушёл. Мы оба ушли. Мы оба её оставили. Давай застрелимся вместе!
– Ты сутенёр. Продал этим мразям Ирину. Сколько ты получил?
– Нет, никогда! Только танец! Только игра! Последняя любовь императора. Она согласилась. Было прекрасно. Ты, ты всё испортил! Она снимала серёжку. Подумаешь, велика помощь Украине! Ты на неё накричал. Она тебя прогнала. Ты ушёл. Зачем ты ушёл? Ты её привел и должен был увести. Ты соучастник, соучастник!
– Пошёл вон! – Ядринцев боком, гадливо, чтобы не задеть Ушаца, стал пробираться между машин.
– Ваня, подожди! Ну, прости! Я с миром, с миром! Отпусти её. Отдай мне. Она моя, моя! Нет, не моя. Она принадлежит искусству. Великая танцовщица! Выше Улановой, выше Плисецкой. У неё гениальные руки, гениальные ноги, гениальные плечи, гениальная шея. Она может танцевать невинность, танцевать разврат, танцевать пытку, танцевать ненависть, танцевать святость, танцевать войну, танцевать Конец Света, танцевать жизнь, танцевать смерть. Твою смерть, Ваня, и мою смерть, и смерть царя. Она станцует войну, и танки пойдут через украинскую границу. Она колдунья. Её надо беречь, стеречь. Найдётся злодей, который может ею воспользоваться, сделает из неё оружие, магическое оружие. Я сберегу её для искусства. Мой мюзикл «Исход» получает деньги. Большие деньги, Ваня! Там такие люди, такие возможности, такие состояния! Она будет танцевать на мировой сцене. Танцевать великий балет. Русскую Мечту. Еврейскую Мечту. Мечту мира! Мир нуждается в красоте. Красота спасёт мир. Она станцует красоту. Станцует не Конец мира, а Спасение мира. Ваня, отдай её мне! – Ушац умолял, прикладывал к сердцу ладонь, протягивал её Ядринцеву, словно просил подаяние. – Ну, хочешь, я встану перед тобой на колени?
Ядринцев видел, что Ушац страдает, но в страдании странным образом скрывалась хитрость, была страсть менялы, лукавство рыночного торговца. Всё вместе это было страдание, и оно икало, издавало тирольские фистулы, пахло муравьиным спиртом.
– Ты не любишь её. Чувствуешь перед ней вину, из сострадания пригрел, но не любишь. Никогда не простишь ей той ночи у Лазуритова. Они подходили к ней по очереди. Она лежала голая на диване, а они подходили, расстёгивали свои мундиры и сипели над ней, роняли накладные бороды и усы. Ты это ей не простишь!
– Замолчи, чудовище!
– Ты не простишь, а я прощу. Я люблю её. Люблю орхидею, фиолетовые лепестки, цветок фараона, цветок священного Нила. Я приму её. Всегда принимал. Ей нравится, когда её насилуют. Сначала адмирал Макаров, потом депутат Пуришкевич, потом старец Распутин. Она распутная, шлюха. Она уходила от меня много раз, я отыскивал её в грязных борделях, пьяную, исколотую. Вся рука её в дырках от шприца. Ты чистюля, прогонишь её. Ты не знаешь, что такое порок, сладость порока. Сладость орхидеи, цветка фараона!
– Убирайся прочь, мерзкая тварь!
– Не уйду, не уйду! Отдай! – Ушац вцепился в Ядринцева, стал тащить слепо, сопя, словно затаскивал в подземную нору. Ядринцев стряхнул его. Ушац молча, раскрыв мокрые, жарко дышащие губы, кинулся на Ядринцева. Тот ударом в лицо остановил бросок. Ушац слепо, с рёвом, пошёл заново. Так идут в психическую атаку, бешено, насмерть.
Они дрались среди машин. Проходившая мимо женщина из соседнего подъезда с воплем бросилась их разнимать.
– Бессовестные! Интеллигентные люди! Какой позор!
Они стояли, сипло дыша паром. Их лица были в крови. Ядринцев повернулся и пошёл к подъезду, слыша за спиной бессвязное бормотание Ушаца.