Ирина, после безумного бегства из дома, притихшая, робкая, коротала февральские дни, не покидая квартиры. Ядринцев пропадал на заводе среди неведомых ей машин, читал студентам лекции. Она оставалась одна, продолжала общаться с населявшими дом предметами.
Она погладила выстиранные рубахи и повесила в гардероб. Белые, розовые, тёмные, голубые – они красиво висели среди пиджаков, брюк и галстуков. Рубахи, которых касались её руки, принадлежали теперь к повседневной, общей с Ядринцевым жизни. Иное дело, галстуки. Их давно не извлекали из гардероба. Они принадлежали другому, неведомому ей человеку. Она перебирала их, представляя праздники, спектакли, приёмы, где Ядринцев являлся в галстуках. Воображала женщин, завязывающих у него на груди цветастые шёлковые узлы. Отыскала в гардеробе лоскут мягкой ткани и ходила по комнатам, отирая с предметов пыль.
Предметы чувствовали её заботу, были ей благодарны. Но некоторые продолжали противиться, выпускали шипы, жалили, отвергали. В ванной она отыскала флакончик духов «Кристиан Диор». Флакончик жёг, как злобный уголёк. Духами пользовалась другая женщина. Их сладкий запах был несносен. Ирина пользовалась «Живанши». Она открыла стеклянную пробочку, вылила духи в раковину, закупорила флакончик и кинула в ведро под раковиной. Отворила форточки, напустив в комнаты морозный воздух, изгоняя запах чужих духов.
Ирина стояла босая посреди комнаты, глядя на коллекцию бабочек, гербарий тувинских цветов, картину с Крымским мостом. Воздела руку, превращая взмах в волну от плеча к плеснувшей ладони. Поднялась на мыски, чувствуя упругость пальцев. Плавно присела и легко распрямилась, вспорхнула, очертив босой ногой полукруг. В ней опять была гибкость, свобода. Железная проволока, пронизавшая тело, как жёсткий каркас, превратилась в тугие звенящие струны. Она играла на них, чувствовала музыку рук, шеи, плеч, желание лететь, танцевать. Она чувствовала приближение полёта, была готова вспорхнуть.
Но странная слабость разлилась в ней и остановила полёт. Она ощутила немощь, тайную хворь. Ей показалось, что она истлевает, её наполняет дым. Слабость и хворь прошли, но дым оставался. Тлело внутри, и дым растекался по телу, сочился в руки, в бёдра, наполнял голову. Она смотрелась в зеркало, ожидая обнаружить окружавшую её гарь. Но гарь была внутри. Жуткое и смертельное, что уснуло в глубине живота, проснулось и поедало её. Она обратилась к лунному календарю, по которому исчислялось время её женственности, от полнолуния к полнолунию. Испугалась. Полнолуния не случилось. Ужасное и смертельное взрастало в ней. Она боялась его назвать.
Ядринцева не было дома. Ирина набросила шубку, выбежала на проспект, отыскала среди вывесок и реклам зелёный светящийся крест аптеки. Запах множества снадобий вскружил голову. Она испугалась, что упадёт. Аптекарша в стерильном халате, пахнущая крахмальной скатертью, спросила:
– Что вы хотели?
– Я хотела, хотела…
– Вы очень бледны. Вы беременны?
– Хотела, хотела…
– Возьмите. Там сказано, как этим пользоваться.
Глаза аптекарши были большие, печальные. Она знала всё о луне и о лунных затмениях.
Ирина была беременна. Тьма, которую влили в неё, сгущалась, множилась. В ней поселился моллюск. Липко шевелился, сосал. Она питала его теплом, кормила плотью. Он поглощал её, и она становилась моллюском. Она металась по комнатам, смотрелась в зеркало, пугаясь увидеть его – чёрного, в липкой слизи… Он поползёт, пульсируя, съедая коллекцию бабочек и тувинских цветов, картину с синим морем и белыми полукружьями.
«Боже мой! Я моллюск! Я гадость! Я тьма!»
Вокруг неё толпились страшные личины – приклеенные бороды, накладные усы, красные ленты, золотые звёзды. Теснили её, душили, тянулись к ней один за одним. Каждый вливал в неё тьму, зловонную, жаркую. Она принимала в себя нечистоты, была зловонной ямой, куда сливали нечистоты, которые закипали в ней, взбухали, изливались в мир. Она была их источником. Она заражала мир.
«Господи, я гадость! Я отрава! Я зловонная яма!»
Она была беременна тьмой, что зрела в ней и готовилась вскоре разродиться. Из её лона вывалится, кривляясь, приплясывая, жуткий карнавал. Тучные камергеры, слюнявые профессора, сладострастные генералы, похотливые министры. Все выйдут из неё и разойдутся по миру, сеять тьму.
«Я тьма! Я гадость мира! Я зловонная яма!»
Ирина вспомнила, как однажды у церкви, среди нищих, она видела женщину, грязную, в обносках, с огромным животом и раздвинутыми ногами. У неё было багровое лицо, слюнявый хохочущий рот. Она раздвигала ноги, звала прохожих мужчин: «Эй, мужик, посмотри, что есть!» Старенькая прихожанка в платочке, выходя из церкви, перекрестилась: «Дьявородица!» Теперь Ирина вспомнила эту страшную женщину.
«Я дьявородица!»
Она ждала возвращения Ядринцева и жарила ему картошку. Принюхивалась к картофельным клубням, с которых срезала кожуру. Белый клубень пахнул сырой свежестью. Принюхивалась к сливочному маслу, которое плавилось на сковородке, приближала лицо к душному жару. Картошка шипела на сковородке, Ирина поддевала шипящие ворохи, вдыхала горячий пар. Ждала, что запахи вызовут у неё дурноту, какая случается у беременных женщин. Ей казалось, что дурнота появляется. Она нюхала хлеб, помидоры, соль.
Ядринцев вернулся, внося на меховом воротнике снег. Тот нападал, пока художник шёл от машины к подъезду. Она видела, как радостно засияли глаза Ядринцева. Его губы скользнули по её виску. Вместе с ним в дом хлынули шум города и рокот аудитории. Он боялся, чтобы эти шумы не испугали её.
Он ел картошку – Ирина сидела напротив и смотрела, как он ест, как двигаются его скулы, висит на вилке жареный ломоть картошки, и говорящие губы на мгновение умолкают, хватая жареный ломтик.
– Сегодня со студентами обсуждали тему труда. Я приводил пример памятника Мухиной «Рабочий и Колхозница» как гимн труду. И один студент с простой фамилией Сидоров сказал удивительную вещь, – Ядринцев прервал рассказ, жевал. Она видела, что он ест с удовольствием. – Студент Сидоров сказал, что Рабочий и Колхозница – это Адам и Ева. Господь изгнал их из рая и повелел в трудах добывать хлеб свой, и когда они искупят свою вину, он примет их обратно в рай. Адам и Ева в великих трудах пахали землю, плавили металл, возводили города, рыли каналы, строили дворцы и храмы. И когда искупили свою вину, Господь забрал их обратно. Они показывают Господу орудия своего труда, серп и молот, и возносятся на небо. Удивительная трактовка, верно?
Она видела, как он восхищён своим студентом, как хочет, чтобы и она восхитилась. Тьма переполняла её, поднималась из лона к груди, горлу, копилась у губ, стремилась наружу. Она хотела сообщить Ядринцеву ужасную новость, но он был весел, старался развеселить её, увлечь из печали в свою весёлость.
После ужина он присел на диван, усадив рядом Ирину, и продолжал рассуждать на тему, подсказанную студентом Сидоровым.
– Бог заповедовал Адаму и Еве трудиться в поте лица своего. Заповедь трудиться исходит от Него, значит, заповедь эта священна. Правда? Труд Священный. Пусть меня не сочтут богохульником, но сам Бог потрудился, создавая Вселенную. Излившаяся из Него Вселенная – плод божественного труда. Мы, создавая машины, рисуя картины, сочиняя стихи, продолжаем Божью работу. Ты согласна?
Ирина чувствовала, как тьма густо, твёрдо скопилась у губ, давит на губы, выворачивает их. Лицо Ядринцева казалось восхищённым. Его увлекала мысль о божественном происхождении труда. Он хотел увлечь её этой мыслью. Она чувствовала его горячую настойчивость, желание выхватить её из сумерек, оживить, разговорить, увести прочь от жутких воспоминаний. Подобно Творцу, сотворившему мирозданье, сотворить для неё чудесный мир, где плавают красные олени, расцветают дивные цветы, летают в полях серебряные балерины.
Она видела близко его любящее лицо, и оно было невыносимо. Тьма вырвалась из губ, ударила ему в лицо, оставив вмятину.
– Я беременна.
Он умолк. Она видела вмятину на его лбу, на переносице, где начинались брови. Они мучительно раздвинулись, глаза слепо смотрели.
– Я ухожу. Не могу с тобой оставаться. Я мерзкая, гнилая, грязная. Во мне чёрное, липкое. Я заразная, – она хотела, чтобы он отшатнулся, брезгливо отодвинулся, чтобы на лице его появилось отвращение.
– Ты уверена? Ты ходила к врачу? – в нём был испуг. Она, заразная, мерзкая, липкая, сидит рядом с ним. Такую он взял к себе в дом. Такая она спит в его постели, пьёт из его чашек, касается его вещей, дышит одним с ним воздухом, отравляя его гнилым дыханием.
– Ухожу от тебя, – она хотела встать с дивана, порываясь в прихожую. Она угадала в нём отвращение, ненавидела себя, ненавидела его.
– Не уйдёшь, я тебя не пущу! – он стиснул ей руку до боли. Она хотела, чтобы стало больнее, чтобы он ударил её, накричал, погнал прочь.
– Тебе нельзя со мной, слышишь? Никому нельзя со мной! Даже прорубь меня не взяла. Я отрава! Я гадость!
– Ты всё надумала. Тебе показалось. Пойди к врачу, – не было на его лице отвращения, а только страдание.
– Уеду к маме, сделаю там аборт.
– Подожди. Тебе могло померещиться.
– Нет, я чувствую. Оно созревает во мне, с каждой минутой. Растёт, всё больше, больше, как моллюск, как ядовитый гриб. Во мне растёт ядовитый гриб. Я рожу ядовитый гриб. Я дьявородица! Я проклятая! – она вскочила, кинулась в прихожую. Он поймал её, стиснул, отвёл на диван. Не отпускал, прижимая к себе.
Она дрожала, чувствовала, как сильно, властно он её к себе прижимает.
– Не делай аборт. Это наш с тобой ребёнок. В ту нашу первую ночь ты зачала. Я так любил тебя. Столько света, чудесная метель, божественный храм. Наш сын родится из этой метели, из цветного изразца, из белокаменного завитка.
– Те два азиата. Хотели убить. Нож, кровавый глаз, золотой зуб. Они изнасиловали меня прямо у храма. Я рожу азиата с кровавым глазом, золотым зубом. Не держи меня. Уеду к маме и сделаю аборт.
– Нет! Я найду специалистов. Генетическая экспертиза. Пробы у меня, у зародыша. Это мой ребёнок!
– Боже!
Он обнимал её, дышал ей в грудь. Было горячо от его дыхания. Она затихала. Ей не было легче. Но теперь она страдала не одна. Он страдал вместе с ней. Она слышала, как больно ухает его сердце.