К книге
Милый танкГлава четырнадцатая
24%
Глава четырнадцатая
15

Ирина весь путь из Петербурга в Москву пролежала на заднем сиденье машины. Спала под ровные шуршанья двигателя. Просыпалась, видя над собой полыхающие и гаснущие огни, тёмную спину водителя, фосфорные циферблаты за его головой. Она знала, что имя водителя «Иван» и фамилия «Ядринцев». С этим именем и фамилией связаны несколько недавних дней, в которых случилось ужасное, смертельное, и в это ужасное и смертельное вовлёк её этот водитель, за головой которого циферблаты светятся, как глубоководные рыбы. И теперь он увозит её от ужасного и смертельного. На этом её мысль замирала.

Ирина запирала мысль, не давала вспомнить, чем было ужасное и смертельное. Оно, неназванное, пряталось внутри неё, как близкий, готовый вырваться ужас.

– Ты спишь? – поворачивалось к ней лицо водителя.

Она не отвечала, закрывала глаза, слушала шелесты автомобиля, в которых была желанная бессловесность, не было вопросов и напоминаний.

Они приехали в Москву – ночью, в снегопад. Двор, куда въехала машина, дом, у которого машина остановилась, были незнакомы Ирине.

Ядринцев обернулся:

– Ну, вот, слава богу, приехали. Можно идти.

– Куда? – ей не хотелось покидать машину. Хотелось оставаться в тёплой, тихо шелестящей темноте, не открывать глаз.

– Приехали. Надо идти домой.

– Зачем?

– Чтобы жить.

Она вяло поднялась. Дунуло, полетел снег. Её колыхнуло.

– Осторожно, милая! – Ядринцев подхватил её. Она почувствовала его руку. Это была опора, в которой она нуждалась. Ирина боялась упасть, боялась потерять его руку.

– Потихоньку, полегоньку, – приговаривая, он вёл её к освещённому подъезду. В его голосе была нежность, тихое воркование. Так ведут больных или малых детей. Она боялась, что он уберёт руку, и она упадёт. Они дошли до подъезда, и пока он нажимал домофон, она оглянулась и увидела освещённый снег и чёрные, оставленные на снегу отпечатки. Будто кто-то шёл за ними и рисовал на снегу их следы. Следы вели из темноты, и в этом чёрно-белом рисунке была неизбежность.

Лифт поднимался медленно, нехотя. Ей казалось, она уже слышала эти печальные шелесты, и так же близко от глаз смотрело лицо, мокрое от таявшего снега. И всё повторяется с мучительной неизбежностью, которая ведёт её к ужасному и смертельному. И надо бежать, бежать. Она колыхнулась, словно хотела выпасть из лифта. Дверца звякнула, но не открылась.

– Всё хорошо, милая. Уже приехали, дома.

Дом, где она оказалась, был знаком. Бабочки в стеклянных коробках. Картина с лазурным морем и белыми полукружьями моста. Торшер, под которым сидела в оранжевом пятне света. Мысль её вспоминала запах корицы и апельсина, и Ядринцева, что появился, держа кружки глинтвейна. Мысль вспоминала, что сталось после, и какая была ночная Тверская с бриллиантовыми люстрами. Мысль бежала вдоль пустой, озарённой оранжевыми фонарями улицы. Ирина оборвала, подстрелила мысль, и та, как подраненная утка, упала и канула.

– Сейчас будем чай пить, – Ядринцев по-домашнему хлопотал, ставил чайник, звякал чашками, – где-то мёд был.

– Не хочу.

– Тогда полежи. Ложись на кровать.

– Нет, я здесь, – она не хотела разговаривать, не хотела видеть мебель квартиры, не хотела понимать, почему оказалась в доме, откуда уехала день назад, пережила ужасное и смертельное и снова сюда вернулась. Оставила на снегу чёрные отпечатки. И всё опять повторится, запах корицы и апельсина, озарённая огнями Тверская, ночные вершины ёлок, мелькнёт Казанский собор, и случится ужасное и смертельное, и возвращение в дом, откуда всё началось, повело к ужасному и смертельному, чтобы всему опять повториться. Это был замкнутый круг, жуткий хоровод, куда её увлекли, и она несётся по лунной поверхности, и рядом мчатся танцоры, липкие, как освежёванные красные туши.

Ирина простонала, повалилась на диван, закрыла лицо руками.

– Что ты, милая!

Ядринцев накрыл её пледом. Она почувствовала едва слышную тяжесть пледа. Тихо дрожала. Он сел у неё в ногах, осторожно, сквозь плед, гладил её стопы. Ужасное и смертельное оставалось, было близко, рвалось. Но он тихо гладил её, ужас удалялся, отступал в глубину, и она перестала дрожать.

Она спала на кровати, а он постелил себе на диване. Кровать была просторная, чужая. У подушки был незнакомый запах. Однажды она уже спала на этой кровати, но от той ночи не осталось воспоминаний, а те, что остались, она прогоняла. Относила их не к себе, а к другой, теперь несуществующей. Ту, исчезнувшую, и её, лежащую в чужой прохладной постели, разделяло ужасное и смертельное. Оно казалось чёрным провалом, который не перепрыгнуть.

Днём Ядринцев поил её чаем, делал бутерброды. Она едва притрагивалась к еде, чувствовала не благодарность, а отчуждение. Он относился к ней, как к больной, в болезни которой был повинен. И его сострадание было в тягость, и его виноватый взгляд тоже был в тягость.

После завтрака он сидел за компьютером, чертил, говорил по телефону, сердился. Оглядывался на неё всё тем же виноватым взглядом, спрашивал:

– Как ты, милая?

– Хорошо, – отвечала она, желая, чтобы он не отвлекался на неё, чертил, стучал на компьютере. Подходила к окну и смотрела на проспект, по которому, как стадо огромных быков, шли машины с черпаками, убирая снег. Она знала, что уйдёт из этого дома, но не знала куда. В Москве у неё не было родных и знакомых. Она боялась, что в городе на неё навалится тяжёлое стадо машин, сгребут её черпаками вместе с грязным снегом и ссыплют в кузова самосвалов.

Она обходила квартиру, рассматривала вещи. Те молчали, спали. Смотрела на вещь, и та вдруг оживала, начинала чуть слышно трепетать. Она пахла, как разбуженный прикосновением цветок. Но запах был не медовый, а едкий, горький. Вещь пугалась Ирину, отторгала. Вещи не принимали её, вытесняли из дома. От шкафа с книгами веяло злым отчуждением. Книга, к которой она прикасалась, жалила, как крапива, не давалась в руки. Ирина была пришлая, нежеланная. В ней была погибель, и вещи чувствовали эту погибель, гнали из дома. Вещи были живые и при её приближении начинали пугаться. Пугались бабочки в стеклянных коробках, хотели, чтобы она ушла. Пугались белые полукружья моста на картине, требовали, чтобы она покинула дом. Изящная, как стальной лепесток, лопатка самолётной турбины начинала дрожать, словно на неё дул вихрь, и этим вихрем стальной лепесток гнал её прочь, грозил порезать отточенными кромками. На кухне она достала из буфета большую синюю чашку. Та задрожала в её руках, выскользнула и разбилась. Ирина горько вскрикнула. Ядринцев подбежал, смотрел на синие черепки.

– Что я наделала! Прости! – она начинала плакать.

– Пустяки. Из этой чашки пила моя прежняя жена, – он сметал синие черепки в совочек, опускал в ведро под раковиной.

Вещи чурались её, испытывали к ней отвращение. Ужасное и смертельное, что таилось в ней, угадывалось вещами и внушало им отвращение.

Она уходила в соседнюю комнату, чтобы Ядринцев её не видел. Пробовала сделать несколько танцевальных па. Вставала на носки, воздевала руку. Жест получался мёртвый, рука не струилась. Жившие в ней, прежде натянутые струны, каждая со своим звуком и силой, теперь превратились в железные жёсткие проволоки. И всё, что прежде в ней переливалось, дышало, гибко сгибалось, теперь превратилось в железный каркас, мёртвую арматуру, не позволявшую летать и струиться.

Она чувствовала сонливость. Ей хотелось прилечь. Её силы убывали. Ей казалось, что в ней поселилась болезнь, сосёт её силы, пьёт кровь, съедает плоть. Этой болезнью было ужасное и смертельное, что погрузилось в глубь её естества и пило её жизнь. Она ложилась на диван, накрывала ноги пледом и лежала с открытыми глазами, слыша, как ужасное и смертельное пришло за ней в дом. Оставило на снегу чёрные отпечатки и теперь пьёт её жизнь.

– Не спишь? – Ядринцев подошёл, поправил соскользнувший плед, присел на край дивана. – Сейчас вдруг вспомнил, не знаю, почему, как жил на Белом море у поморов. Их тяжелые смоляные лодки, огромные рыбины, как серебряные зеркала. Из моря поднимались маленькие гранитные острова. На них поселились травы, колокольчики, ромашки, удивительно яркие при негаснущем солнце. Море тихое, бирюзовое. Гранитные острова облизаны им. В каменных лунках, как в чашах, пресная дождевая вода, вкусная, сладкая. Моя лодка шла среди островов, морскими протоками. Так чудесно править лодкой, заплывать в протоки среди каменных, поросших лесом берегов. Увидел, как перед лодкой переплывает протоку олениха, красная на солнце, глазастая. Из моря видна её голова с огромными глазами. А за ней плывёт оленёнок, старается не отстать. Олениха испугалась меня, смотрит на лодку. В тёмных глазах столько мольбы, веры, что я не обижу, не причиню зла. Я заглушил мотор, смотрел, как они плывут. Достигли берега. Олениха вышла из моря, стройная, на тонких ногах, и хрупкий оленёнок, красные среди зелёных трав у голубого моря. Олениха оглянулась на меня с благодарностью, и оба исчезли в зарослях. А во мне счастье, благоговение, чудесное единство их и моей жизни. Я вдруг вспомнил, хотел тебе рассказать.

Ирина слушала, старалась представить низкое над морем, негасимое солнце, прозрачные травы, венчики колокольчиков и ромашек. Плыли в синей воде красные олени. В нежной, с большими губами, голове огромные, мерцающие, отражающие море глаза. Ядринцев с обожанием смотрит на плывущих оленей, окружённый синими водами, зелёными берегами, чудесным мирозданием, где красота, любовь, милосердие.

Ирина понимала, что воспоминание не случайно. Среди множества воспоминаний он отыскал такое, что было целительно для её сотрясенной души. Он был целитель. Он принёс ей целебный настой. Она пригубила, и лекарство пролилось в душу голубым, зелёным, розовым. Ужасное и смертельное, изъедавшее её, отступило. Вместо чёрных следов тянулся по морю серебряный след ладьи, и Ядринцев стоял на гранитной глыбе, черпал из лунки дождевую воду и пил, и капли летели, сверкали на негасимом солнце.

Он ушёл и снова сидел за компьютером, говорил по телефону. Сердился, укорял, тихо смеялся. А она понимала, что очень больна, и он её лекарь, поит настоем из колокольчиков и ромашек.

Он снова отвлёкся от компьютера, подошёл.

– Ты знаешь, я ещё вспомнил. Можно рассажу?

– Расскажи, – она разгадала его. Он вылавливал воспоминания, где была красота, чистота и любовь, и нёс к ней. Он вливал в неё воспоминания. Так в реанимации кладут под капельницу умирающего больного и исцеляют снадобьями.

Ядринцев присел на диван. Она подобрала ноги, чтобы ему было свободней.

– Я был в Туве, работал в геологической партии. Наш лагерь стоял на берегу Енисея. Была жара, на песчаных берегах кружили стеклянные миражи, а на Енисее стоял лёд. Сверкал, дышал холодом. Ночью просыпаюсь от гула, рокота, звона. Земля дрожит, в ночи кричат утки. Река в темноте шевелится, хрустит, грохочет. Утром ледоход. Он был прекрасен. Льдины перевёртывались, вставали дыбом, зелёные, голубые. Воздух был ледяной. Утки летают, сверкают их изумрудные оперенья. Пронесло по реке дорогу с наезженными колеями. Пронесло забытую на льду телегу. Несло срезанные прибрежные лиственницы. Такая мощь, ликованье, божественная радость, величие! Я шёл по берегу, меня обгоняли льдины. В зарослях, среди молодой травы, увидел цветок, алый, чудный, дикий пион. Его зовут марьино коренье. Этот цветок у меня в коллекции. Встанешь – посмотри на него.

Лицо Ядринцева было восхищённым. Его выступавшие степные скулы, сухие узкие губы, синие яркие глаза светились. Это был отсвет серебряных льдов, изумрудного утиного оперенья, малинового цветка, тянувшего стебель из влажной весенней земли. Он принёс ей этот цветок. Из этого колдовского цветка тувинские шаманы варят волшебные отвары. От них открываются видения, и люди превращаются в птиц, и он хочет, чтобы она превратилась в птицу, и она полетит, закружит, затанцует в чудесной невесомости. Он исцелял ужасное и смертельное. Оно скрывалось, на её теле заживали побои, сходили синяки и царапины, истаивали мерзкие прикосновения. Железная проволока в суставах умягчалась, превращалась в упругие струны. Она вскочит с дивана, возденет струящуюся руку, плеснёт гибкой ногой и взлетит. Ирина чувствовала благодарность, хотела встать и отыскать в гербарии волшебный цветок.

Ядринцев снова отошёл, что-то строгал на верстаке, чертил, переставлял циркуль. Она видела, как он улыбается. Он ищет и находит воспоминания. Найдёт и принесет ей. Она его торопила.

– Ну вот, не даю тебе подремать, – Ядринцев присел на диван. – Хочешь, ещё расскажу?

– Расскажи. Ты сказитель.

– Ну, слушай. В юности я уезжал из Москвы и бегал на лыжах по солнечным февральским полям. Поля просторные, ослепительные. Далёкие синие леса. На снегу стеклянные лисьи следы. Над полями кружат метели, одна, две, а то и три, как серебряные танцовщицы. Я на лыжах догоняю метели, а они ускользают. Вот-вот поймал, а она исчезнет и появится на другом конце поля. Там на поле был стог клевера, остался с лета. Коричневый среди белых снегов. Я добегал до стога и падал в сухой клевер. Он благоухал исчезнувшим летом, шелестел. Был полон полевых мышей. Они жили в стогу, прятались от холода, ели горох, зерна. Я лежал в стогу среди бесчисленных жизней. Солнце горело надо мной. Было горячо лицу, а в глазах на ресницах играли радуги. Я гонялся за метелями, и вдруг одна превратилась в чудесную балерину. Она была поднебесная, прекрасная, осыпала меня снегом, поцеловала и побежала, танцуя. Я гнался за ней, но она навсегда исчезла. Нет, не навсегда… Появилась ты.

Ирина слышала его тихий, нараспев, мягко рокочущий голос, какой бывает у сказочников. Он был сказочник, а она – малое хворое дитё. Он накрыл её пледом, утешал, убаюкивал, окружал волшебными видениями. Он был утешитель. От него шло тепло. У него были большие тёплые ладони, которыми он согрел её замёрзшие ноги. У него был тёплый осторожный голос. От клеверного стога, нагретого солнцем, исходило тепло. На ресницах его танцевала радуга, а в полях – метель. Он искал в своих воспоминаниях самые светлые и дорогие и дарил ей. Он был даритель.

– Ты видел столько прекрасного. Мне такое не дано повидать.

– Мы будем путешествовать, и ты повидаешь.

– И серебряных рыбин, которых поморы доставали из моря? Они сверкали, как зеркала?

– Повезу тебя на Белое море. Увидишь серебряных рыбин.

– Увижу тот тувинский цветок, из которого шаманы варят волшебный напиток? Люди превращаются в птиц?

– Ты превратишься в цаплю. Она, как балерина, стоит на одной ноге.

– Увижу солнечные поля с лисьими следами? И тот коричневый клеверный стог?

– Лисий след, как малая стеклянная чашечка, полная солнца.

Ирина чувствовала, как ужасное и смертельное отступает. Тихий рокочущий голос изгоняет болезнь. Разноцветные виденья вытесняют муку.

– Ты сказочник. Тебя можно заслушаться. Я заслушалась, когда ты вёл меня по Москве в метели. Было чудесно. Тот дворец, где горели окна, и казалось, там гремит бал. Тот каток, где носились восхитительные конькобежцы, чертили коньками лёд, оставляли дарственные надписи. Храм из бесчисленных блесков, лучей, самоцветов, дивное чудо. Ты сказал, что это образ Русского рая. Я видела твое озарённое лицо. Ты вёл меня в Русский рай. Ты был поводырь.

Ирина воскрешала их первый вечер, минута за минутой, дворец за дворцом, конькобежца за конькобежцем, один белокаменный завиток за другим, одну его небылицу за другой. Так искусная златошвея вышивает плащаницу, вдевая драгоценную нить, закрепляя крохотные жемчужины. Ирина хотела вернуть чудесные мгновения, когда он обнял её, поцеловал закрытые глаза, и она ждала, что он коснется её губ. Но он отступил, и снова стал виден цветной собор, чёрная под ногами брусчатка. Каждый камень был в снежной оправе.

Она больше не хотела вспоминать. Хотела остановить свою мысль. Но из снежного облака уже появлялись две мерзкие личины, ноздри в плоских носах, косые глаза, золотая фикса во рту, синий лучик ножа. Ирина запрещала себе вспоминать, чувствовала, как возвращается ужасное и смертельное. Отталкивала, заговаривала.

Торшер, оранжевый свет. Ядринцев посадил на диван. Ладони тёплые, сильные. Корица, апельсин, чудесный жар. Обнимал – было душно. Телефон загорался и гас. Лежали в ночи. На потолке зелёная тень. Ветки, как оленьи рога. Проснулась – его рука. Стеклянные коробки, алая африканская бабочка. Позвал в Петербург. Безумие. Я согласилась. Надежда на чудо, на счастье, на Русский рай. Поверила и села в его машину.

Ирина запрещала себе вспоминать. Надвигалось ужасное и смертельное. Она отталкивала его. Но оно валилось, как стена, отпавшая от огромного дома. Она удерживала стену руками, а руки сгибались, и стена опускалась.

– Он гнался за нами. Багровая, выведенная кровью надпись «Галактика». Ёлки в снегах, огни. Вспыхнут, погаснут. Вспыхнут, погаснут. Как чёрные и белые клавиши. Ты говорил о чудесном будущем, звал в него. Я говорила о скорой беде. Отвратный пират в красном камзоле с чёрной повязкой. Твой ледокол и больной старик. Ты хотел, чтобы я танцевала его болезнь. Ты затолкал меня в ледокол. Было страшно. Чёрное железо, огни. Я хотела уйти. Ты не пускал. Почему ты меня не пускал? Зачем хотел закупорить в это колючее ледяное железо?

Ирина путалась, слова набегали одно на другое. Ей было больно от слов. Она не могла остановиться и лишь тонко вскрикивала.

Жуткое и смертельное приближалось. Оно толкалось в грудь, просовывало меж рёбер чёрные липкие щупальца, шарило внутри, нащупывало сердце.

– Особняк на Дворцовой набережной. Запах духов. Бороды, усы, камергерские ленты и звёзды. Меня окружили, целовали руку. Эти ласковые поцелуи. Государь император. Я Матильда. Розовое платье, легко и чудесно. Я танцевала, мой лучший танец. Я выпила шаманский настой и превратилась в птицу. Мне хотелось, чтобы ты видел мой танец. Танцевала для тебя. Танец Русского рая, где люди невесомы и летают, как птицы. Тебя не было. Ты не видел мой танец. Эти чёрные бороды, мокрые усы, липкие губы, сиплые дыхания, мерзкие руки. Мяли, тискали, срывали платье, кусали, били, выворачивали руки, подвешивали на крюк, жгли железом, вырывали язык, заливали рот, лоно расплавленным свинцом. Где ты был? Где твой Русский рай? Заманил меня в особняк и отдал в пыточную камеру на ужасные истязания! Ненавижу тебя!

Ирина вскрикнула. Её вопль был визгом, хрипом, длинным стоном. Ужасное и смертельное было в ней, выгрызало, ворочалось, устраивалось в ней навсегда, вышвыривало её живое алое сердце. Она вскочила с дивана. Железная проволока, пронизавшая её суставы и мышцы, умягчилась, превратилась в тугие звенящие струны. Она выскочила в прихожую, распахнула входную дверь. Босая, в домашнем платье, мимо лифта, помчалась вниз по ступеням, Ядринцев, не успев надеть туфли, кинулся следом.

– Ирина! Стой! Умоляю!

Она выскочила во двор. Таджики в оранжевых робах убирали снег. Обогнула угол дома и вынеслась на проспект. Гремели машины, семенили, боясь поскользнуться, прохожие. Из ртов вырывался пар. Ирина бежала босая по тротуару, обжигаясь о лёд. Её мышцы были гибкие, струились, пружинили. Она мчалась, пританцовывая, и кричала. Ядринцев гнался за ней. Догнал, сжал в объятиях.

– Милая, милая!

Она билась, визжала. Он поцелуями закрывал ей кричащий рот. Прохожие обступили их.

– Пьяная, или что?

– Похоже, психованная!

– Полицию вызвать!

Ирина ослабела, затихла. Повисла у него на руках. Он обнял её голое плечо. Они шли босиком по ледяному тротуару. На них озирались.

Дома Ядринцев раздел её и положил в горячую ванну. Она лежала без сил в тёплой воде. Он наклонился над ней, мыл её грязные ноги.

Предыдущая главаГлава 15 из 63Следующая глава