Ирина совершила побег, слепой, безрассудный. Она бежала от Ушаца, от ига, куда он её заточил, от дешёвого кабаре «Коти», пахнущего шампунями и псиной, от арабов, жующих зелёную пахучую мякоть, от больного, унизительного ожидания, в которое её заманил Ушац, выставляя на потеху капризным и дурным миллиардерам, торговцам рыбой, звериными шкурами, парным мясом. Ушац приводил её к мясникам, умолял потерпеть, обещал чудесную награду – мюзикл с её восхитительным танцем.
Ядринцев, к которому она убежала, был сиюминутным спасением. Он был иной. Вокруг него играла метель, танцевал волшебный хоровод голубых куполов. В его доме пахло апельсинами и корицей. Его большие ладони, обнявшие её замерзшие стопы, были нежные, тёплые. Чёрные, как траурницы, бабочки вдруг засверкали сказочными цветами. Он чувствовал её муку, осторожно освобождал от неё, бережно окунал в свою жизнь. В этой жизни ей было просторно, свободно. Она не встречала препятствий. И вдруг почувствовала отчуждение. Они мчались по ночному шоссе, среди мелькания огней, и он говорил о чудесном будущем. Это было его будущее. В её будущем притаилось чудище с косматой шерстью, розовым голым лицом, положило на лапы голову и смотрело из будущего маленькими кровавыми глазками. У Ядринцева и у неё было разное будущее. Уж лучше оставаться в настоящем, среди мелькания огней, в ночных, заваленных снегом лесах.
Когда утром она проснулась в милом, радостном номере «Гельвеции», и за окном сверкал снегами, янтарями, морозно хрустел Петербург, она торопилась лететь в Эрмитаж, в дворцовые залы и царственные гостиные, любоваться красным хороводом Матисса, чувствуя, как трепещут мускулы танцоров, и танец рождает безумный вселенский вихрь. Она позвала в Эрмитаж Ядринцева, но тот властно увёл её на завод. Тяжеловесный, угрюмый, больной директор предложил ей станцевать его жизнь. И опять возникло отчуждение к Ядринцеву. Она не хотела танцевать жизнь старика с болезнями, брюзжанием, нудными совещаниями, закопчёнными цехами, грязным железом, нелепым колоколом с уродливым названием «рында». Отчуждение превратилось в протест, когда Ядринцев повел её к ледоколу, оставил среди визга пил, уханья молотков, злобно шипящих огней, заострённых углов, о которые цеплялась её одежда. Ей казалось, Ядринцев умышленно ставит её под ужасные огненные водопады, заключает в жуткую клетку, заставляет танцевать на гвоздях, на раскалённой докрасна сковородке.
Вечером он повел её слушать отвратительного одноглазого пирата в красном мундире с чёрной повязкой. Пират что-то зло высмеивал, кого-то оскорблял, и этот кто-то ударом кулака вышиб его из кресла. Это испугало её, она не понимала, зачем Ядринцев повел её слушать ругань и видеть драку. Будущее, куда звал Ядринцев, изобиловало пиратами и ледоколами.
Теперь, в номере «Гельвеции», она собиралась на ночной карнавал к Лазуритову. Ей надлежало танцевать перед привередливым магнатом, и она облекалась в розовое невесомое платье, лёгкое бельё. Поворачивала перед зеркалом голову с маленькими изумрудными серёжками.
– Тебе обязательно танцевать на этом сомнительном карнавале? Ведь ты за день очень устала.
Она видела в зеркало, что он любуется ею, откинулся на кровати, и на подушке вокруг его головы образовались лучистые складки.
– Ты меня не пустил в Эрмитаж и повёл на ледокол, который похож на огромный чёрный топор.
– Виноват, напугал тебя ледоколом.
– Я чувствовала себя в консервной банке, которую закупоривают.
– Не думал, что этот лучший в мире ледокол вызовет у тебя такое сравнение, – его огорчало несовпадение их пристрастий.
– Я чувствовала себя рыбой, которую поджаривают на сковородке, чтобы подать к столу. Но теперь я хочу оказаться в танцевальном зале и делать единственное, что умею.
– Но туда примчится Ушац. Станет кричать на тебя, – Ядринцев раздражённо сел на кровати, и на подушке остался отпечаток его головы.
– Лазуритов даёт деньги на мюзикл. Я зарабатываю эти деньги.
– Но у меня даже нет маски!
– Я запаслась двумя, – она весело повернулась перед зеркалом так, чтобы розовая волна её платья плеснула ему в лицо.
Маски были из чёрной ткани – летучая мышь и домино. Ирина показала Ядринцеву буклет, приготовленный к карнавалу. Были представлены участники карнавала, проходившего, по замыслу Ушаца, в дворцовом зале, на балу у царя Николая Второго. Приглашённые на карнавал профессора, политологи, знатоки художественных и военных искусств, властные чиновники меняли свою внешность. Усилиями гримёров и костюмеров обрели сходство с царём в полковничьем мундире, с царицей в кружевах, с премьер-министром Столыпиным в манишке с поднятым воротничком, в тёмном чопорном галстуке. Здесь была фрейлина Вырубова, министр финансов Витте, камергеры с красными лентами и золотыми звёздами, пышнобородый адмирал Макаров, военный министр Сухомлинов, старец Григорий Распутин с чёрной гривой и путаной бородой. Ядринцев изучал наряды и лица, чтобы узнать их во время карнавала, задуманного Ушацем, как воплощение «магического конструктивизма».
Ночной Петербург сверкал ресторанами, розовыми и голубыми дворцами, роскошью имперской столицы. Вокруг фонарей пылали морозные нимбы. В великолепных автомобилях кутались в мех прекрасные женщины. Их обнимали блистательные кавалеры, готовые к увеселениям в ночных клубах, банкетных залах, неутомимые в прихотях. наслаждениях и утехах. Для карнавала был избран просторный особняк на Неве. Сквозь высокие хрустальные окна недвижно, оледенело синела Нева. Золотая игла грозно пронзила чёрное небо. Особняк был возведён петербургским камергером. В нём случались балы, съезжались министры двора. Многое уцелело от прежнего владельца. Тяжёлая готическая мебель, стоящие при входе средневековые рыцари в латах, лестница с чугунными опорами. Всё повествовало о масонских вкусах хозяина, сгинувшего среди революционных самосудов, расстрельных стенок, парижских ночлежек. Теперь, купленный рекламным магнатом Виктором Львовичем Лазуритовым, особняк полнился праздниками и увеселениями, торжественными приёмами и балами.
С мороза, жгущего ноздри, Ирина и Ядринцев оказались в тёплом душистом вестибюле, пахнущем вкусными табаками, духами и свежестью, что царит в цветочных оранжереях. Средневековых рыцарей окружали кадки с живыми цветущими деревьями, доставленными в ледяной Петербург из африканских садов. Швейцары с одинаковыми седыми, приклеенными бородами принимали пальто и шубы. Дворецкий с обожающими глазами держал на серебряном подносике рюмку водки. Ядринцев снял с подноса рюмку, лихо, залпом, выпил, молодецки щёлкнул пальцами.
В просторной зале, под сверкающей люстрой, напоминавшей бриллиантовую корону, расхаживали персоны, заявленные в буклете. Ядринцев стал искать министров Витте и Сухомлинова, думского депутата Пуришкевича и Феликса Юсупова. Найдя, поразился искусству гримёров. Среди бород, шитых золотом мундиров и алых лент он безошибочно узнал государя императора и старца Григория Распутина. Государь был в военном френче, с красивым ласковым лицом и одиноким «Георгием» на груди. Старец был в сером армяке, в сапогах с толстыми голенищами, в путанице нечесаных волос и неухоженной бороды.
– Да это наглядные пособия к учебнику русской истории! – Ядринцев весело обратился к Ирине. Он забыл надеть маску, чувствовал, как выпитая водка сладко кружит голову. – Ты – Матильда Кшесинская, а я кто? Обожающий тебя великий князь?
– Здесь мой царственный обожатель. Для него танцую, – Ирина влажно, пленительно блеснула глазами, глядя, как царь ведёт под руку утопающую в кружевах императрицу.
– Матильда, дорогая! – через зал подлетала молодая дама, волнуя лиловое бальное платье. И пока она подлетала, Ирина успела шепнуть:
– Фрейлина Анна Вырубова, мы с ней подруги.
– Матильда, вы чудесно танцевали в «Жизель». Государь спрашивал о вас, – фрейлина целовалась с Ириной, едва кивнула Ядринцеву, увлекла Ирину в дальний конец зала. Там дамы в бальных платьях, розовых, алых, изумрудных, напоминали букет гладиолусов.
По залу служители в чопорных сюртуках разносили на подносах шампанское. Пианист за белым роялем играл негромкую музыку. Ядринцев выпил бокал шампанского и ещё один. После водки шампанское пьянило. Он расхаживал среди знатных особ. Его забавляли наряды, взятые напрокат в театральных костюмерных, и сами особы, играющие странный спектакль, какие играют в кружках самодеятельные актёры. Он старался угадать устроителя карнавала магната Лазуритова, полагая, что им является государь император.
К царственной особе, окружённой знатными подданными, направился Ядринцев, неся в руках узкий бокал с шампанским.
– Он хочет сразиться с Европой, считает, что сможет её покорить. Он замыслил похищение Европы, и та с ужасом смотрит на подплывающего к ней быка, – царь Николай огладил русую бородку сдобной белой рукой с перстнем. Смотрел спокойными ласковыми глазами, милостиво скользнувшими по Ядринцеву. Тот хотел угадать, о ком говорит царь, он же магнат Виктор Львович Лазуритов. О кайзере Германии Вильгельме? Или о Президенте России, конфликтующем с Европой?
– Кто этот подплывающий бык, ваше величество? – в лобастом темнобородом вельможе Ядринцев узнал министра Витте. Тот был в длинном сюртуке с золотым шитьём, которое начиналось от подбородка и спускалось до колен. – Кто сей бык, государь?
– Полагаю, что его императорское величество имел в виду русского быка, – другой министр с золотым шитьем, – то был военный министр Сухомлинов, – любезно улыбнулся, смиренно закрыл глаза.
– Вы сравнили меня с быком? – засмеялся царь, прощая министру смелое сравнение. – Что ж, русские цари не раз носили на спине Европу. Для нас это дело привычное!
Все засмеялись, колыхая на животах золотое шитьё, радовались весёлости императора.
Голова Ядринцева чудесно плыла. Люстра солнечно сверкала. Кругом теснились генеральские мундиры, краснели камергерские ленты, шелестели бальные платья. Ядринцев прозревал магический умысел Ушаца, управлявшего историей: изымая из прошлого случавшиеся события, тот менял ход исторического процесса – перемещал в настоящее, вносил в события поправки, возвращал исправленные события в прошлое. Быть может, подслушанный им разговор предотвращал Первую мировую войну, революцию, гражданскую войну. Направлял русскую историю в иное русло, без Троцкого, Сталина, но и без Великой Победы и полёта Гагарина. Ядринцев чувствовал, как прошлое и будущее менялись местами. Чудесное опьянение позволяло этим насладиться.
Небольшое общество сошлось вокруг плечистого, грузного, в чёрном адмиральском мундире бородача, в ком Ядринцев признал адмирала Макарова. Тот беседовал с двумя камергерами, краснели их ленты, сияли на груди золотые звёзды.
– Как можно воевать с Украиной, когда твоя армия годится только для парадов! На складах нет снарядов, а стратегическое мышление генералов ограничивается пределами Садового кольца! – адмирал сердито тряс приклеенной бородой, гневно водил чёрными, с розовыми белками, глазами.
– Но позвольте, адмирал! Мы не можем истощать Россию непомерными военными расходами! – возражал камергер с целлулоидной лысиной и плохо прилепленными льняными прядками.
– Помни войну! – грозно рокотал адмирал. – Помни войну!
Ядринцев представлял адмирала Макарова на железной палубе броненосца. Дым из труб был так же чёрен, как борода адмирала. За орудийной башней на берегу желтели не опавшие дубы Порт-Артура. В синей дымке, куда нацелилась подзорная труба адмирала, едва виднелись японские миноносцы. Ядринцеву казалось, опусти сейчас адмирал медную, со стеклянным глазком, трубу, шагни он в сторону по клёпанной палубе так, чтобы тусклый луч солнца блеснул на стекле командирской рубки, и время дрогнет, история изменит курс, и начнётся другая история. Броненосец не пойдёт по заливу, усеянному японскими минами, адмирал Макаров не погибнет при взрыве, художник Верещагин допишет свою картину, изображающую бой русского крейсера с японскими миноносцами.
Ядринцев в прозрении ощутил тот несостоявшийся развилок истории, запах дыма, сладкий ветер с залива, синюю выпуклую линзу океана.
Пётр Столыпин был в чёрном, как воронье крыло, сюртуке. Воротничок белоснежной манишки зубчиками упирался в бороду. Белые, тонкой кости, пальцы теребили тёмный галстук. На манжетах блестели золотые запонки. Лицо было бескровным, с измученными, вздрагивающими бровями. Он беседовал с двумя профессорами. Ядринцев гадал, кто из них Милюков, а кто Набоков.
– Мне кажется, правительство избыточно в своей нелюбви к либералам. Оно само либерально и устроено на европейский манер. Гонения на либералов временны, – говорил Милюков, слегка грассируя.
– Отказываясь от либерализма, правительство рискует столкнуться с террором. Это не террор исламистов. Это русский террор. От него в очередной раз Россия превратится в храм на крови, – Набоков то и дело нервно облизывал губы, усы его над верхней губой были мокрые.
– Господа, – Столыпин взмахнул рукой, золотая запонка блеснула, как упавшая звезда. – Нам нужна великая Россия, вам нужны великие потрясения!
Его брови мучительно шевелились, словно хотели покинуть лоб. Ядринцев видел мертвенное лицо Столыпина. Пуля, которая его через минуту сразит, уже лежала в револьвере. Ядринцеву хотелось, чтобы спусковой механизм дал сбой, и пулю заклинило, и Столыпин благополучно покинул золочёную театральную ложу и поехал на молебен в Киево-Печерскую лавру; и чтобы там у стены не лежала теперь плита из чёрного камня, из-под которой раздавался подземный возглас: «Нам нужна великая Россия!»
Ядринцев разгадывал колдовской замысел Ушаца. Тот вовлекал в свои игры властных чиновников, именитых миллиардеров, успешных политиков. Давал им имена знаменитых предшественников. Явившиеся из прошлого предшественники меняли свои взгляды, совершали не свойственные им поступки и отправлялись обратно в прошлое. Вносили поправку в исторический процесс. Поправку на «ветер истории». Ушац поднимал могильную плиту умершей истории, воскрешал чёрными чарами исторический труп. Изуродованная трупными пятнами история двигалась в угодном Ушацу направлении. Он был реконструктор.
Ядринцев разгадал смысл очередного сеанс «магического конструктивизма». И Ушац явился. С порога углядел Ядринцева, и вид его стал ужасен. Брови, как две чёрные вороны, полетели вверх, глаза вылезли из век и зажужжали, как злые шмели. Он выбросил вперёд руки с растопыренными пальцами, словно хотел схватить Ядринцева. Сжал пальцы и сильно рванул, будто сдирал с него кожу. Это рассмешило Ядринцева, и он радостно воскликнул:
– Здравствуйте, князь! Ваш проект земельной реформы заслуживает внимательного рассмотрения!
– Какого чёрта ты здесь делаешь! – Ушац не крикнул, а издал шипящий звук, который завершился ненавидящим свистом. – Убирайся! Кто тебя впустил?
– В целом, князь, я одобряю реформу. Хотя о размере надела готов поспорить.
– Ты украл мою женщину и имеешь наглость сюда явиться! Я прикажу вышвырнуть тебя вон, как паршивую собаку!
– Ещё замечу, князь, реформа носит ограниченный характер. Не затрагивает земли Войска Донского.
– Что ты можешь ей предложить? Макетную мастерскую, где она станет клеить твои бумажные танки и самолёты? Я делаю из неё великую танцовщицу. Она будет танцевать в Петербурге, в Европе, на Бродвее! Ты ломаешь ей жизнь!
– Я поддержу вашу реформу, князь. Она спасёт Россию от крестьянских волнений.
– Да, она шлюха! Да, я подкладываю её под миллиардеров! Но она зарабатывает деньги на свой успех! Оставь её, слышишь?
– Россия – крестьянская страна, князь. В каждой крестьянкой избе, за каждой божницей вы найдёте топор.
– К чёрту, слышишь? К чёрту! Оставь её и убирайся! Иначе я тебя уничтожу! Поверь, есть силы, способные тебя уничтожить!
– Ну что ж, князь, на следующей встрече мы обсудим детали. А сейчас мне пора на встречу с министром.
Ушац хрустнул пальцами и побежал от Ядринцева. Пианист у рояля заиграл громче, и казалось, Ушац убегает в припрыжку под музыку.
Ядринцев в раздражении кружил по зале, среди приклеенных бород и несвежих театральных одежд. Удивлялся безвкусице придуманного Ушацем спиритического сеанса с выкликанием усопших душ, с натужной игрой самодеятельных актёров, в обычной жизни респектабельных чиновников и бизнесменов. Мода на реконструкцию, увлечение альтернативной историей превращалась Ушацем в обольщение богачей. Те, следуя моде, дарили деньги Ушацу на его сомнительные проекты.
Ядринцев видел, как Лазуритов, загримированный под царя, целует голую руку Ирины, от запястья к плечу. Должно быть, так царь целовал свою ненаглядную Матильду. Старец Григорий Распутин, косматый, как медведь, мял фрейлину Вырубову, задирал подол её лилового платья, свирепо восклицая:
– Дщерь лукавая!
Вырубова отбивалась. Смазанный дёгтем сапог старца наступил на подол платья, и шёлк с треском лопнул, обнажив бедро фрейлины.
– Дщерь лукавая!
Старец отпустил Вырубову и косолапо пошёл к императрице. Дико блестел глазами из-под нечёсаных волос:
– Убей немца! – старец намекал на немецкое происхождение царицы, повторял известную фразу Ильи Эренбурга.
Феликс Юсупов встал на пути старца. Выхватил пистолет и, картинно вытянув руку, выстрелил в старца. Пневматический пистолет несколько раз плюнул красной краской, оставив на армяке старца кровавые кляксы. Старец воздел глаза к люстре, опустился на колени, прижал растопыренные пальцы к окровавленной груди и повалился на бок, удобно сложив ноги в сапогах.
– Убит, убит! – воскликнул Феликс Юсупов. – В прорубь его! В Неву!
Два камергера в лентах, министр Витте и Пётр Столыпин схватили убиенного Распутина и поволокли по паркету к проруби. В руках у Юсупова появился стеклянный графин с водой. Он вылил на мертвеца воду, которая попала в лицо Распутину, и тот стал фыркать. Пианист ударил по клавишам, играя колокольные звоны. Убиенный старец воскрес. Его лобызал царь, царица, фрейлина Вырубова и убийца Феликс Юсупов. Старец достал из армяка золочёный крест, и все пошли крестным ходом за старцем под музыку «Боже, царя храни!». Шли министры с золотым шитьём, камергеры с алыми лентами, адмирал Макаров в чёрном мундире, шла Матильда со счастливым лицом. Крестный ход замыкал Ушац, пританцовывал и мелко крестился.
Ядринцеву было тошно. Хотелось подойти и выхватить Ирину из этой безвкусной бутафории, которая, по замыслу Ушаца, вносила порчу в историю, тревожила в могилах кости, и обряд воскрешения был некрофильским обрядом осквернения.
Крестный ход покружил под люстрой. Принесли два золочёных кресла, усадили царя и царицу. Все встали вокруг, блестя звёздами, сверкая золотым шитьём, переливаясь шелками.
– Матильда, сегодня вы танцуете не только для его величества, но и для всех нас! – Феликс Юсупов опустил глаза, боясь обнаружить своё страстное обожание.
Ирина видела окружавшее её многолюдье, камергерские ленты, звёзды, шелка. Люстра отражалась в паркете, как солнце в озере. Рояль сверкал белой льдиной. Пианист хищно впивался в клавиши. Звучали «Экстазы» Скрябина. Ирина сбросила туфли и ощутила стопами холод паркета. Вела глазами по яркому, пёстрому залу, и зал вдруг погас. Глаза перестали видеть бороды, лбы, золотое шитьё мундиров. Она стала видеть себя, каждую мышцу, каждый сустав, каждую напряжённую жилку, проверяя их готовность к танцу. Мгновение страха. Она собрала все гуляющие в теле биения в огненную точку. Сжала её последним вздохом, ударом сердца, за которым взрыв.
Она толкнулась босыми стопами и взлетела, раскрыв руки, желала обнять бриллиантовую люстру. Опустилась и снова бурно, страстно взлетела, старалась преодолеть тяготение, бренную тяжесть, порвать притяжение. Так выдирают с корнем дерево, оно страдает, выбивается из рук мучителя, расстаётся с землей. Её подхватил ветер небес, закружил в счастливых порывах. Плавно, на розовом парашюте платья, опустилась на паркет. Её платье распахнулось, превратилось в розовый мак. Окружённая лепестками, она танцевала в цветке. Её танец не имел названия, не имел рисунка, орнамента. Его геометрия рождалась в несуществующем пространстве, со случайно возникающими и исчезающими линиями, по которым её несла музыка. Она танцевала, закрыв глаза, перемещаясь в небывалых весях. Не пускала в эти веси созерцающих танец людей, не пускала знатных вельмож, заслуженных генералов, манерных фрейлин, а только одного, в строгом офицерском мундире с золотыми погонами, с одиноким «Георгием» на груди. Танцевала для него. А он счастливыми глазами целовал издалека её плещущие руки, её летающие стопы.
Ядринцев восхищался её бестелесными взлётами, пугался нежданных порывов, старался угадать, куда несут её круженья, и каждый раз ошибался. Она ускользала, появлялась там, где её не ждали, пропадала, оставляя на руках ловца серебристую пыльцу. Он видел, как Лазуритов, скверно загримированный под царя, страстно следит за ней. Но она не замечала его дурного липкого взгляда, плохо приклеенных бороды и усов, фальшивой безвкусицы переодеваний, неумелых и беспомощных подражаний. Она пребывала в ином пространстве и времени, где всё было подлинно. Взиравший на неё гвардейский кавалер в полковничьих погонах был царь, влюблённый в неё. Она танцевала его любовь, его судьбу и погибель.
Музыка бушевала и вдруг замирала, и буря, поднятая ею, продолжала бушевать в тишине. Музыка грохотала множеством неистовых звуков и утончалась до одинокого предсмертного стона. Мука не кончалась, и смерть не наступала, и избавление от смерти продлевало неизлечимую боль, в которой, как в жуткой паутине, бился царь.
Она танцевал обожание, в ослепительном блеске и красоте, когда летела, не касаясь земли, и платье плескалось, как розовые крылья. Танцевала ненависть, и танец превращался в сгустки боли. Боль сгибала её, вязала из неё узлы, и она, рассекая эти узлы, падала ниц.
Музыка и танец пьянили Ядринцева, рождали видения. Всплеск её рук, огненная вспышка звуков вырывали из прошлого лоскут исчезнувшей жизни, приносили Ядринцеву, и он становился ясновидцем. Перед ним расступалась тьма, и ему открывалась церковная фреска в Успенском соборе. Луч солнца, пролетев сквозь синий кадильный дым, падал на горностаевую мантию, и рука молодого царя скользила по чёрным язычкам горностая.
Она танцевала так, что казалось, её колесуют. Ядринцев запястьями чувствовал боль, какую испытывают её запястья. В бедре содрогалась мышца, словно её выдирала пыточная машина. Ходынка заваливала трупами ров, и Ядринцев видел бородатую голову с оскаленным ртом, изрыгающим проклятья царю.
За окном танцевального зала, заметённый снегами, сверкал ночной Петербург. Каменные львы, броненосцы, сиреневые и голубые дворцы, рёв закопчённых труб, свист казачьих нагаек, матросы в порванных клёшах, венок из цветков жасмина. Прижалось к оконному стеклу расплющенное лицо царя, белое, как посмертная маска.
Плясунья танцевала жизнь и смерть императора, в розовом платье, босыми стопами, спускалась по каменным ступеням подвала, и за ней, неся свечу, печально и молча нисходил император. Пахло сыростью камня, парижскими духами и ружейным маслом. Так пахнут смазанные, готовые к стрельбе револьверы.
Музыка смолкла. Пианист уронил руки. Ирина стояла, понурив плечи, бессильно склонив голову. Была похожа на дерево, с которого опала листва.
– Браво! Браво! – неслось к ней.
– Волшебница! – камергер посылал воздушный поцелуй.
– Фея! – восклицал бородатый профессор.
– Бис! – рукоплескал генерал.
Лазуритов, прилепив отошедший ус, подошёл к Ирине, поцеловал руку и отвёл к креслу.
– Я готов целовать узоры паркета, которых касалась твоя нога, – Лазуритов сказал это громко, чтобы слышали остальные.
Ядринцев был поражен. Она танцевала не только давнишнюю смерть императора с тихим кротким лицом, смерть камергеров с красными лентами, министров в золотом шитье, фрейлин в шелестящих шелках, генералов и адмиралов в мундирах. Она танцевала будущую жуткую смерть всех, кто обрядился сегодня в шелка, мундиры, красные ленты, наклеил усы и бороды. Всех, кто затеял бесхитростную игру пресыщенных сибаритов. Волшебный танец принёс из прошлого алапаевские шахты, расстрельные подвалы, пыточные на Лубянке. Танцовщица была вестницей смерти, но они не ведали, продолжали славить её.
– Браво! Бис! Волшебница!
Ушац не участвовал в славословье. Он торжествовал. Это был триумф «магического конструктивизма». Напялив личины исчезнувших вельмож и придворных дам на действующих политиков, коммерсантов и дипломатов, он получал возможность влиять на выходцев из прошлого. Вмешивался в их придворные интриги, дворцовые тайны, военные планы. Возвращал их в прошлое, откуда они меняли ход истории, наносили по ней удары, оставляя вмятины. Ушац зло посматривал на Ядринцева, выпроваживал взглядом из зала, мешал любоваться танцем. Подошёл к Лазуритову и шепнул. Лазуритов бережно и церемонно целовал Ирине руку. Она не отнимала руки, пришла в себя после изнурительного танца. Её тешили похвалы, она весело принимала ухаживания.
Ядринцев увидел, как Лазуритова отводит в сторону загримированный под Столыпина господин. Они проходили мимо Ядринцева. Господин говорил:
– Вы, Виктор Львович, очень рискуете. Русский народ мстительный. Он вам этого не простит.
Лицо Лазуритова с мягкой золотистой бородкой, миловидное, благодушное, покраснело сквозь грим. Глаза яростно полыхнули.
– Отстань, идиот! Завтра меня не будет в этой стране! А народ надо трахать, трахать и трахать!
Ядринцев шарахнулся от этой полыхнувшей ненависти.
Лазуритов вернулся к гостям. Был миловиден, благодушен, приветлив.
Кивнул Ушацу и громко, эстрадным голосом, произнёс:
– Господа, мы знаем, что царь Николай Второй был великим благотворителем. Он помогал больным и неимущим, раненным на войне и вдовам. Особенно он любил детей. Последуем же примеру его императорского величества и пожертвуем, кто сколько может, детям несчастной Украины, у которой Россия, как саблезубый тигр, откусила Крым, Донбасс и откусит многое, вплоть до Киева, если саблезубому тигру не подточат клыки. Прошу, господа! Детям Украины! Кто сколько может!
Появилась фрейлина Вырубова с серебряным подносом. Стала обносить царедворцев. Военный министр Сухомлинов достал из-под золотого шитья портмоне и высыпал на поднос кипу купюр. Столыпин извлёк из манжет золотые запонки и звякнул ими о поднос. Фрейлина с высокой причёской достала из волос усыпанную жемчужинами заколку и положила среди других дарений. Адмирал Макаров пожертвовал золочёную зажигалку. Министр Витте не пожалел золотой телефон. Царь Николай расстегнул на запястье золотые часы и положил среди прочих даров.
Фрейлина Вырубова подошла к Ирине, улыбаясь, протянула поднос. Ирина смутилась, стала трепетать пальцами, словно отыскивала и не находила дарения. Склонила голову и стала вынимать из ушей золотые, с изумрудом, серёжки.
Ядринцев, отталкивая бородатого профессора, приготовившего золотую цепочку, кинулся к Ирине.
– Перестань, что ты делаешь! Никакие не украинские дети! Все пойдёт на снаряды, убивающие детей Донбасса!
– Не кричи на меня! – глаза Ирины потемнели и дрожали от старинного страха.
– Не смей класть серьги! Забери их! – Ядринцев видел, как в глазах Ирины от его крика дрожит давнишний страх.
– Не кричи на меня!
– Сейчас же уйдём отсюда!
– Уходи!
– Уйдём со мной!
– Уходи! – её крик был похож на вопль. Ядринцев почувствовал к ней отвращение. Повернулся, расталкивая ряженых, пошёл из зала. Ушац бежал за ним вприпрыжку, смеялся икающим смехом:
– Убирайся! Лепи свои бумажные танки! А сюда не суйся!
Ядринцев набросил пальто, мимо надменного портье выбежал на крыльцо. Ночной Петербург осыпал его морозными огнями, и ему казалось, что кто-то неведомый вот так же, невыносимо страдая, выбегал на крыльцо, и в ночи грозно и тускло горела золотая игла.