К книге
Мой Лимонов. Мелодия общей судьбыМой любимый. Часть первая
70%
Мой любимый. Часть первая
7

1

Девочка сидела на корточках в песочнице и не знала, во что бы ей поиграть. Для того чтобы построить домик-замок, песок казался недостаточно влажным. Она всё-таки разрыла его слегка и разровняла. Теперь можно было нарисовать что-нибудь на образовавшейся плотной тёмной поверхности. «Я могу сделать солнышко с драгоценными глазками или… или часики, которые обещал подарить дядя Валя…» У неё было два осколка бутылочного светло-голубого стекла из-под минеральной воды. Сама девочка была в чёрной футболке со странным рисунком на груди. По диагонали, параллельно друг другу, шли две белые надписи: ЛЮБИТ – НЕ ЛЮБИТ. И между ними, тоже по диагонали, будто уже падающий, топор. На ней была также ярко-клетчатая юбка – красное-жёлтое-серое-оранжевое – с кисточками. И ещё очень красивые туфельки, которые ей привезла мама из разбомбленного когда-то американцами Дрездена. А сумочку ей сделала бабушка из меховой пушистой муфточки, так что получалось, что она бегает с большой киской…

Она нарисовала круг и смотрела на бутылочные стёклышки сквозь свои изумрудные очки, то поднимая их, то опуская. И тихонько смеялась, нашёптывая-напевая: «Как это просто… как это просто… быть и не быть… Как это просто…»

2

Войдя в квартиру, женщина сбрасывает с плеча тяжёлую сумку на пол. Трёт плечо – «след останется, синяк…» Она смотрит на себя в зеркало, проводит рукой по пышным волосам, успокаивая их и свою дорожную наэлектризованность, откидывает голову назад на секунду и открывает дверь в комнату.

Почти в темноте на полу перед тазом, скрестив ноги по-индусски, сидит мужчина. Он кажется мокрым. Волосы его извиваются тонкими змейками-медянками. Он черпает из таза густую тёмную воду и умывает лицо. Орошает его странной жидкостью.

– Ну что?.. Ты нашёл? – спрашивает женщина.

Мужчина, не отвечая, опускает руку на пол и поднимает её уже с каким-то предметом. Женщина нетерпеливо берёт его. Это старинные карманные часы с драгоценными камнями. Она тут же пытается открыть их.

– Ты испортил! Ты их намочил… Идём, я положу тебя спать.

Мужчина встаёт, но не идёт в нишу, где находится постель. Он садится напротив, на диван, и жестом подзывает женщину. Она располагается рядом. И молча они сидят, глядя в темноту ниши.

– Мы не можем пойти туда. Там лежат Билли и Роуз. – И мужчина кладёт руку на колено женщины. Она видит на его пальцах и под ногтями запёкшуюся кровь.

– Что ты наделал?! – с гневом она отпихивает его руку и вскакивает, становясь чудовищной и прекрасной одновременно. И волосы её будто поднимаются от корней, а глаза блестят янтарно-кошачьим светом.

– Только Роузи могла открыть часы. Но там был Билл…

– Идиот! Это её брат! Идиот! Ты всё погубил!!! – Она колотит его по телу, голове, куда придётся, и падает в изнеможении, разрыдавшись.

Мужчина так и сидит на диване, подобрав под себя ноги, глядя в темноту ниши.

– Я не знал, что у неё есть брат… Билли и Роуз.

3

Что Вы делаете, если просыпаетесь среди ночи?

Какое самое нелестное высказывание о себе Вы слышали?

В какие игры Вы играли в детстве?

Что Вам нужно, чтобы взбодриться?

Кто Вас больше всех любит?

Вы сильно будете переживать, если у Вас выпадут волосы?

Если бы Вы были кулинарным блюдом, то каким?

Что бы Вы сделали с человеком, стрелявшим в Вас, но промахнувшимся?

Какой поступок Вы совершили (или нет), о котором очень жалели после?

Ваше самое сильное разочарование?

Что Вы будете лечить, если заболеете – свой дух или своё тело?

Чем Вы занимаетесь, когда остаётесь в полном одиночестве, и часто ли такое бывает?

Что Вы думаете о слишком худом человеке?

Вы следуете политкорректности?

Что больше всего раздражает Вас в людях?

Под Вашей подушкой постоянно лежит…?

Кого Вы охотно возьмёте к себе жить – хомячка, обезьянку или волнистого попугайчика?

Что Вам в самом себе нравится, чего пожелали бы и другим?

Как часто Вы думаете о мужчинах (о женщинах)?

Почему бы Вам не подстричься наголо и не сбрить брови?

О чём Вы подумаете, если, проснувшись утром, в зеркале увидите совершенно чужое лицо?

Ваше самое нелестное высказывание о музыке?

Чего бы Вы попросили у доброй волшебницы?

Если бы Вы были женщиной (мужчиной), то какой (каким)?

Что (кто) на Вас может произвести впечатление? Что такое, по-Вашему, счастливая жизнь?

Какую роль и в каком фильме Вы хотели бы сыграть?

4

– Роузи, дорогая! Просыпайтесь… Вы должны отучаться от сна. Нельзя так спать. Вы столько проспали…

– А сколько же я… отсутствовала? Вообще. Вы узнали? Говорите мне правду, Мелоди!

– Ну… это пока до конца не ясно. Но мы смогли определить кое-что и восстановить атмосферу, в которой вы жили. По вашим бессознательным снам. Поэтому вы и находитесь в легкоузнаваемом пространстве. В вашем времени… Это ваш дом.

Роузи огляделась. Она и Мелоди находились в гостиной калифорнийского типа. Видимо, снаружи было очень тепло, потому что входная дверь была открыта и только дверь с сеткой от насекомых отделяла их от улицы. Роузи села на канапе. Напротив него, в проёме между окон, висело большое зеркало. Она встала и посмотрела на себя. Забавная старушка-девочка в одеждах, как-то странно смахивающих на детские, глядела на неё.

– А может быть, я вирус?

Мелоди ошарашенно взглянула на Роуз, и та, продолжая смотреться в зеркало, пояснила:

– Ведь от потепления на планете могли ожить замёрзшие, замороженные некогда вирусы. Но выжить в своих прежних формах им, конечно, было бы невозможно… Поэтому они вынужденно мутировали. Как вот я – в городскую сумасшедшую.

– Какой… нетрадиционный взгляд! – замешкавшись, сказала Мелоди и, подойдя к кухонной стойке, продемонстрировала Роуз кофеварку: – В ваших снах было очень много сцен, связанных с кофе. Вы, видимо, очень любите кофе. Давайте попробуем, а?

Роуз не возражала и стала наблюдать за приготовлениями.

– А кому принадлежат все эти предметы?

– Всё это ваше… вы должны будете заплатить страховой компании… но об этом пока не думайте. Всё со временем уладится. Осмотритесь. В спальне ваш платяной шкаф… как женщине, вам разве не любопытно?..

Роуз будто вспомнила, что она женщина, и отправилась в спальню, где из-за опущенных жалюзи было сумрачно. Раздвинув стенной шкаф, она обнаружила одежду, которую иначе как экстравагантной назвать было нельзя.

– Я, наверное, была не совсем в своём уме! – крикнула она Мелоди, разглядывая умопомрачительную юбку из искусственного меха. На полках лежали такие же «странные» шапочки, шляпки, береты и несколько париков. – Это всё будто из гардероба цирковой актрисы! Лилипутки, которая хочет казаться взрослой. То есть – большой.

Она вышла к Мелоди, взгромоздив на голову шляпу из бордовой тафты. Казалось, что шляпка недошита. И Роуз уверенно подумала, что это она сама делала эту вещицу, как и многие другие, обнаруженные ею в спальне. Тем более на постели там лежал, будто забытый, моток пряжи и крючок с начатым вязанием.

– Я была вяжущей старушкой? – робко спросила она.

Мелоди посмеялась головному убору Роуз и двойственности смысла слова «вяжущей». Впрочем, про себя она отметила, что иногда её коробило от вида или замечаний Роуз.

– Дорогая Роузи, вы должны будете многое вспомнить, и в этом вам помогут. Уже начали помогать. Я и мой друг Николс. И, конечно же, Академия Памяти, где вас ждут не доищутся, чтобы начать работу. Конечно, и страховая компания вам помогает. Естественно, что от вас тоже ждут чего-то в ответ. Постарайтесь, и всё войдёт как нож в масло! – Мелоди замолчала на секунду. – Я хочу сказать: всё пойдёт как по маслу! Да?!

Роуз не понравилось то, что сказала Мелоди. И не по нравился некий странный огонёк в её карих глазах. Будто они стали прозрачно янтарными, освещёнными изнутри.

– И в любом случае, первое время вам нужна помощь. Смотрите, сколько препаратов и аппаратов вам выдали! За вами необходимо профессиональное наблюдение.

Это наблюдение должны были осуществлять всё в той же Академии Памяти. Помимо препаратов, Мелоди предложила Роуз просмотреть кассету, составленную «высокими» специалистами, которая, как она выразилась, содержит «сбор, выжимку информации, добытую из бессознательных снов Роуз».

– А что значит «бессознательные» сны? – поинтересовалась Роуз, не понимая, как же можно спать и быть в сознании.

Мелоди будто отгадала её мысли:

– Вы ведь не сновидящий. Вы не подготовлены отслеживать свои сны. Не так ли?

Роуз не знала – она не могла вспомнить «отслеживания» своих сновидений. Она вообще мало что помнила, и все действия – просто движения по комнате, примерка вещей… – она совершала чисто интуитивно? Она даже не знала, как это определить.

Мелоди поставила аппарат с кодами для связи в «случае чего!» и с весёлым «чау-чау!» ушла, оставив Роуз посреди комнаты якобы её дома.

5

Девочка сидела в залитой солнцем песочнице. На ней были очки с зелёными стёклышками, и всё вокруг казалось изумрудным. Она то поднимала их, то снова опускала, возвращая ощущение сказки. Когда она обернулась на шаги по двору, то увидела поравнявшегося с песочницей парня – его высокие бутсы и обтягивающие крепкие икры узкие чёрные брюки со шнуровкой, бегущей вверх по ноге. Она закинула голову, сняв очки и глядя на него. Солнце ли заставило её зажмуриться, как от боли… Но вот парень заслонил солнце, и оно теперь светило за его головой. За спиной его виднелся чехол – может быть, от ружья или гитары… А по плечам вились золотисто-медные волосы. Он посмотрел на девочку, улыбающуюся так, будто её изумрудное волшебство всё ещё длилось. Он тоже улыбнулся и протянул ей руку…

Её рука скользнула с горячего песка на его бедро, поясницу и провела линию между ягодицами… Душистые шарики мимозы распространяли одуряющий аромат, его даже было слишком много. Хотелось притупить запах, как если бы это были ароматные палочки, курящиеся в монастырях, сделанные вручную буддийскими монахами… Удары в гонг пробудили её от медитации – она взглянула на мандалу, сложенную ею из разноцветных пудр хны, шалфея, измельчённых лепестков ириса, лесной волчьей ягоды и «драгоценных» камушков. Центр мандалы походил на циферблат со стрелками, показывающими полдень…

В полночь под одной из арок анфилады залов он держал на ладони старинные карманные часы. Она протянула свою ладонь – линии их судеб были схожи. Она смотрела на него из-под нависающего на лицо капюшона, и ресницы её оставляли на скулах тень, будто крылья… И вот она поднималась по белой лестнице. Её руки в белых же по локоть перчатках вздрагивали вдоль бёдер, и вздрагивало платье пронзительного акрилово-голубого цвета с колышущимся шлейфом… Будто в замедленном действии стингер взлетал с авианосца-Шива в его янтарно-золотом зрачке. И она будто крутилась в его колесе. Эффект колеса создавало множество рук: движущихся, крутящихся, как колесо, вращающихся свастикой Кали, супруги Шивы, который в своём бесконечном танце приводил всё в движение. И она собирала его волосы вверх, пытаясь воссоздать головной убор Шивы, которого видела огненным, полыхающим пламенем в его зрачке. Но волосы рассыпались, и она проводила ими, мягкими, по своему лицу и губам. И казалось уже, что это её волосы – она сплетала их со своими, и они были будто родные, её.

6

– Добрый день, мисс Стар. Как вы сегодня поживаете? Что-нибудь новенькое припомнили? – Агент страховой компании в представлении Роуз был типичным военным. Сухопутных войск. Потому что морские офицеры были совсем другими: этого Роуз не помнила, но судила по фотографиям в альбомах, по открыткам.

Засуетившись, делая массу мелких ненужных движений, Роуз впустила агента в квартиру, и тот без её приглашения расположился на канапе, вечная папка с «делом Роуз Стар» на колене, крупная рука с именными часами упирается о другое колено, и пальцы, постукивая, выбивают всё ту же историю, воспроизводимую уже голосом: «Роузи Стар! Роузи Стар! Номер файла Севен ар», и «ха-ха-ха!» самодовольное. Но мгновенно выражение его лица изменилось. Агент раскрыл папочку и начал перебирать странички, на которых мелькали столбцы с цифрами.

– Я понимаю, что в ваших глазах я чудовище. Требую от вас оплаты непонятных счетов… Но поставьте себя на моё место. Я ведь не повинен в вашей… даже не знаю, как сказать. Поэтому я себя порой чувствую, как попрошайка – дай двадцатку, дай полтинник! Знаете, такие были люди-недочеловеки. Алкоголики. Пьяницы. Но мы ведь не требуем от вас невыполнимого. Мы вам предлагаем работу, выражаясь языком прошлого, за которую вам будут платить, а вы, в свою очередь, нам. Я могу вам сказать, что по информации от вашего попечителя вы – богатейшая женщина. То, что называется душевно богатый человек. Вам есть что продать. И в неограниченном количестве. Вон у вас сколько книг здесь – это же информация! Того же хотят и от вас. Только вам облегчают труд. Вы ничего не должны выдумывать, записывать. Только вспоминать. Заниматься вспоминанием. Ведь писатели тоже делились самым сокровенным. Хорошие писатели, если я правильно осведомлён. А тот, кто не созидает, должен разрушать. Окружение или самого себя. Поэтому вам хорошо бы поскорее всё-таки решиться на визит в Академию. Да, ещё я привёз вам нечто полезное, что заполнит ваш досуг.

Роуз послушно сидела на высоком табурете и молча слушала агента. Песенка, дурацкая песенка пелась у неё в голове сама собой:

Это мэр, наш господин,

Бум, Бум и Дзинь!

Он сегодня к нам пришёл,

Бум, Бум и Дзинь!

Чтобы, сударь, вас спросить,

Бум, Бум и Дзинь!

Не желаете ли вы —

Бум, Бум и Дзинъ! —

Нам налоги заплатить,

Бум, Бум и Дзинъ!

Что должны давно, увы?..

Он вышел на улицу к своему микроавтобусу и вернулся с шарообразной колбой-аквариумом.

– Вы только не паникуйте, мисс Стар. Это поначалу кажется возмутительным. Но вспомните – люди разводили рыбок. Помните? Да и у вас вон есть горшочек с растением. Вы его поливаете, да? А оно даже не реагирует. Здесь же вы будете воочию видеть движение, изменения. Это печень, поражённая гепатитом С. В ней живёт такой червячок, который используется нашим фармацевтическим центром для разработки лечебных препаратов, новейшей косметической продукции. Этот образец принадлежал человеку по имени Владимир. Поэтому мы и называем его «Владимир 698». Вы должны кормить этого червя… Ну… как вы пальмочку поливаете. А тут живое существо! Понятно? Приступайте к выполнению и решайтесь поскорее на визит в Академию!

Агент «страшной» компании салютовал Роузи и вышел, оставив коробочку с кормом и аквариум с печёнкой и червём на кухонной стойке.

Роузи пересела с табурета на канапе и смотрела на аквариум. Кусок печёнки плавал в маслянистой жидкости. Он будто парил в невесомости. Со всех сторон из печени торчали трубочки – канальчики, уходящие внутрь. Из них-то и должен был, по всей видимости, вылезать червяк, думала Роузи. Но потом она сообразила, что червь не должен никуда вылезать. Печень будет есть корм, а червяк, в свою очередь, будет съедать изнутри печень. И расти. «И меня съест, став гигантским червём из фильма ужасов. А! Ещё я вспомнила, был такой телесериал – „Пришельцы“ или „Захватчики“. Или нет?» Она отвернулась и, взяв леечку, стала поливать пальму. «Милая моя, драценушка! Волосатенькая и зелёненькая. Расти, моя драгоценная драцена. Я тебя люблю», – приговаривала она словно мультипликационный персонаж.

Она наконец-то сделала себе первую чашечку кофе и включила приёмник:… слепые беженцы…

«Слепые обладают более ярким обонянием. О, как бы они, наверное, оценили мой кофе, если я, беспамятная старушка, при одном только аромате кофе закрываю глаза от удовольствия и от предчувствия чего-то необыкновенного! Что-то так сильно врезалось в моё сознание, что даже не помня, а только чувствуя запах, я будто вспоминаю. Но что?! За этим ароматом, первыми глотками что-то следовало, что-то приходило… блокирование зон неблагоприятного состояния гарантировано ещё на двадцать пять лет… Что мне это даёт, если я не знаю своего возраста?! А, я понимаю, что этот аромат кофе, как у Пруста «мадалены». Только у него-то картинки детства возникали, а у меня ничего… Луноходы на ближайшие десять дней. Резервация по коду номер ДжиБи 77. Резервации индейцев – это я помню, ещё помню Тито, не президента Югославии, – американца, космонавта-туриста…»

Зажужжал телефон, и мужской голос в трубке попросил синьору Пинью… Он ещё несколько раз перезванивал и извинялся за ошибочно набранный номер. Потом звонили и спрашивали, до которого часа принимает доктор Штрудел. Роузи полистала фотоальбом, полюбовавшись на фото моряка – брюнет с красивыми бровями сфотографировался в 1939 году. Эта фотография была сделана в стиле почтовой открытки. На другом фото он был в морской шинели с двумя рядами пуговиц, и Роуз знала, что они золотые. Жёлтые, как фонари вдоль чёрной реки северного портового города. Что это был за город?

…Большая Тройка заседает в бункере, находящемся в красной зоне, окружённой четырёхметровыми сетками и рвами. Все жители покинули город на время съезда. Войска стянуты со всей страны. Элитные отряды охраняют непосредственно саму красную зону. Фонд Здоровья, созданный сегодня, в основном займётся разработкой методов борьбы с болезнью номер один – гепатит С… Противники «тростников», как часто называют Большую Тройку, съехались со всего мира…

Роуз положила альбом в коробку, стоящую под канапе, и набрала номер Мелоди.

– Мелоди? Я уже выпила кофе, а ты?.. Постоянно звонят, ошибаются номерами, и пугают… А я никому не нужна. Мне никто не звонит…

– Ну что вы, Роузи. Я всё время о вас думаю. Вы собрались?.. Я, право, не понимаю. Вы не доверяете им? Может, тогда вам лучше не ходить?

– Мелоди, мне кажется, что я жила в Америке во времена президентства одного артиста, у него потом ещё обнаружили болезнь Альцгеймера. Вроде моей. Полный га-га! Правда, он неплохо сказал как-то: доверяй, но проверяй!

– Ну и что вы сможете проверить, милая Роузи? Вы не доверяете мне совсем?

– Совсем – нет, но немного – да. Мне иногда кажется, что ты хочешь от меня что-то получить. Что-то найти у меня.

– Да что я смогу найти у вас, кроме долга «страшной» компании! К вам, кстати, не приходили сегодня?

Роуз взглянула на печень в аквариуме.

– Приходили. И оставили мне червя в печёнке. Какая метафора! Этот милитаристский агент проедает мне печень, как червь, и приносит наглядный образец того, что происходит. Ох, эту компанию ведь не обманешь. Но ты уверена, что в Академии мне заплатят?

– Конечно! И потом, вы ведь только познакомиться пойдёте, милая моя Роуз. Через пару-тройку часов мы с Николсом заедем за вами. Будьте готовы, ладно? Алло, Роузи! Вы там, Роуз?

– Да, да… только надо запаковать мою драцену…

– Ах, да перестаньте же вы!..

…Потеряли великого химика…

– Роуз, что вы там слушаете?

– Я слушаю радио. Я всё время слушаю радио! Это развивает моё воображение, я учусь представлять…

– Роузи, до встречи! Никому не открывайте, кроме меня. Я позвоню три раза… ах, у меня же ключи! До встречи! Чау-чау!

7

Молодой «сейвер» в белом халате… Из-за этого халатика Роуз сразу стала называть его в уме «доктор», видимо, она в прошлом общалась с докторами… он был очень любезен и даже обаятелен. Мысль, что от неё пытаются получить что-то, чего она не хочет дать, не покидала Роуз, и она чувствовала себя настороже. Да ещё этот «фрейдистский» диван…

– Мы не альтруисты. Мы создаем банк, хранилище и архив. Вы заинтересовали нас своим… случаем исключительной редкости. Любовь, страсть и даже похоть к человеку, если так можно сказать, которого вы никогда не встречали в жизни, но о котором якобы уверенно знаете, что он существовал. Просто вы с ним не совпали во времени. В едином временном пространстве.

Роуз попыталась натянуть чуть ниже свою меховую юбочку. Ей казалось, что её ноги в розовых колготках чересчур выдаются своей худобой. А туфли с пряжками выглядят совсем детскими.

– Если вам не очень удобно, вы можете регулировать уровень спинки. Вот, справа, под вашей ладонью кнопка… Да, итак мы подключаемся к вашему подсознанию, к подкорке головного мозга электродами… ну, это ещё издревле было введено в практику, только сейчас всё куда более усовершенствованно.

Роуз тем временем достала из своей пластиковой прозрачной сумочки пилочку и начала машинально подравнивать ногти.

– Мне кажется, вы как-то не очень доверительно настроены. – «Сейвер» приподнял очки на лоб, и Роуз подумала, что они у него без диоптрий, а скорее для придания взрослости: без очков его лицо выглядело как у голенького пупсика. Она часто заморгала, чтобы не рассмеяться, и, сделав серьёзно-умное лицо, сказала:

– Моему поколению… пусть я и не очень хорошо представляю, а вернее, не помню, какому именно… так вот, нам, а точнее мне… ах, в общем, я вам скажу, что всё это мне кажется абсурдом, если не сказать прямо: хамством! Залезать в чужую душу и… чёрт знает что там с ней делать, без ведома владельца души, потому что вы ведь должны меня усыпить или, уж не знаю, как это по-научному, по-вашему называется. В наше время… Ах, забудем о времени, но мне казалось, что душа, любовь, вдохновение – неконвертируемы! Это вам не доллары, которые можно обменять на марки!

Всё это Роуз говорила, уже встав с дивана и расхаживая вдоль него, помогая себе при этом жестами. И пилочка в её руке дирижёрской палочкой отсчитывала такт.

– Пардон, пардон! – повысил голос «сейвер». – Во-первых, мадам, вас никто не уговаривал и силком сюда не затаскивал. И если уж на то пошло, в смысле поколений, так вот известная вам литературная фигура Фауст как раз-таки продала душу. Чёрту. Я похож на чёрта?

– Гёте украл из жизни этот персонаж, если хотите знать. Фауст был великим учёным и неплохим прорицателем.

– Вот видите, какие вещи вы знаете. То есть помните.

– Что значит «помню»? По-вашему, я что же, жила во времена Фауста?! Это… это чёрт знает когда было! Пятнадцатый – шестнадцатый век!

– Послушайте, я пока ничего не знаю. Когда и где вы жили… и согласно тому, что сообщила нам ваша… ваша, ну, в общем, тот, кто вас сюда привёл, – вы сами ничего не помните толком, а только, как это называется на языке простых людей, витаете в облаках, то есть в иллюзиях и мечтаниях, которые не дают вам покоя, и поэтому вы не даёте покоя никому! И, между прочим, это вам надо заплатить в страховую компанию, иначе… сами знаете что!

При упоминании страховой, или, как Роуз говорила, «страшной» компании она будто вернулась на землю, потеряв весь свой воинственный пыл, и села на диванчик. Ноги её чуточку не доставали до пола, и она с какой-то невероятной грустью посмотрела на них, на туфельки. «Сейвер», конечно, уловил переход её настроения и продолжил уже в прежнем, спокойно-серьёзном, доверительном тоне.

– Вы, наверняка, видели в холле массу людей. Все они готовы поделиться своими воспоминаниями. Тем более что за это они получают вознаграждение. Но лично мне, как специалисту, показалось весьма заманчиво-перспективным и просто интересным поработать с вами. С вашим уникальным случаем. В ваших воспоминаниях, взятых нами из вашего сна, преобладает переживание о человеке, в то время как у большинства людей это сумбурный поток «данностей», связанных, скорее, с социумом. Вот, например, первый вопрос: откуда вы знаете, что тот человек существовал, и даже, как сказала ваша приятельница Мелоди, вы настаиваете, что он до сих пор существует? Вы видите – я вас не усыпляю и ни к чему не подключаю. Мы просто знакомимся, согласны?

– Согласна… я знаю, потому что я чувствую. Я всю жизнь чувствую. С кем бы я ни была, где бы это ни происходило, я во все времена чувствовала. Это как интуиция. Я, конечно, уже пожилая женщина, старушка, но у меня было когда-то очень много поклонников, если хотите – любовников. И в каждом из них был какой-то элемент Его!

– А простите, откуда вы знаете, что у вас было много… поклонников?

– Что за чушь?! Конечно, было! Как это, чтобы не было?! Он состоит из них, из их кусочков, микромиров, сливающихся в макрокосм. Потому что Он – идеал. Возлюбленный навек. Бог. Но мой и только мой!

Говоря все это, Роуз словно преобразилась. Спина её стала прямой, она будто выросла! Подбородок вздёрнут, в глазах – невероятный блеск.

– Вот-вот, я бы и хотел, чтобы вы воссоздали мне его из всех этих кусочков, вылепили бы архетип Героя. Понимаете, если в вас, несмотря на… годы, живёт этот образ, значит, ваша память сердца сильнее времени. Просто вы должны воскресить, оживить её… Может быть, вам известно произведение Де Квинси «Исповедь англичанина, употребляющего опиум»? Так вот, он, очень долго, на мой взгляд, к этому подбираясь, где-то в середине повествования наконец рассказывает об ощущениях, когда попадает уже в зависимость…

– Я должна буду упо… принимать опиум? – Роуз не поняла почему, но упоминание об опиуме отозвалось уколом в солнечном сплетении.

– Нет-нет! Это как пример. Так вот, одно из состояний, конечно, при болезненной зависимости, – когда любая мысль-образ-предмет тут же становится визуальной. То есть стоит вам подумать о мыши, как вы её видите, почти вживую.

– Я не хочу видеть мышей, даже лабораторных.

– Я тоже. Я всем сердцем, как вы говорите, хочу увидеть вашего Героя. Так что давайте его, что называется, создавать, ваять, конструировать и тэ дэ из имеющегося у нас материала. То есть – вашей памяти и ваших чувств.

– А каким же образом я смогу…

В павильон неожиданно забежала молодая женщина («доктор»), и из коридора донёсся старческий плач.

– Упс! Извините… Никита… я не ожидала… можно тебя на минуту?

«Сейвер» – но теперь Роуз знала, что его зовут Никита, – извинился и почти бегом удалился. Но при этом не закрыл дверь.

«Почему он не закрыл дверь?.. Чтобы я слышала, как какой-то старичок заплакал? Что они там с ним сделали?» – подумала Роуз и сама чуть не расплакалась, представив, по непонятной ей причине, знаменитую фотографию Эйнштейна с высунутым языком. Потом он заплакал, а следом за ним и старичок Шоу – Бернард! – ну и завершил этот старческий плач, просто-таки рыданиями, Лев Толстой.

– Мы сделали невероятное открытие, Ник! – верещала женщина-«доктор», увлекая за собой «сейвера», а другой рукой придерживая хнычущего старикана. – Да замолчите вы хоть на минуту! Вы должны быть счастливы!.. Ты представляешь, мало того, что он воссоздал всю картинку жизни какого-то чёрт знает где находящегося города-деревни, какой-то помойки просто! Так ещё открылось, что он жил там, уже будучи реинкарнированным. То есть теория многих жизней подтвердилась!

Никита-«сейвер» остановил её:

– Я понимаю, что ты немедля хочешь показать мне всё его «кино». Но я хотел бы сейчас увидеть хотя бы один кадр, воссозданный этой сумасшедшей старухой в меховой юбке и детских туфлях, которую где-то раскопала Мелоди, – получила за неё вознаграждение, претендует на делёж… как это у них там…

– Делить шкуру неубитого медведя! – неожиданно вклинился старикан. – Я раскусил вас всех. Вы нелюди! Вы только притворяетесь. Вы вампиры-вурдалаки! Отпрыски графа Дракулы!

– … Делёж пирога! А ты, дедушка, лучше помалкивай, а то и вправду умрёшь! – резко сказала ему женщина, но Ник уже махнул ей рукой и возвратился к своей Роуз, «неизвестно сколько прожившей».

Он застал её лежащей на диване с ногами, согнутыми в коленках, прямо в детских туфельках. Она тихонечко и игриво напевала необычную мелодию, перебирая ремешок своей сумочки из двойного прозрачного пластика. Сумочка была набита… пёрышками. Разноцветными.

– Я вижу, вы тут не очень скучаете… Какая странная у вас сумочка… И что это за мелодия, которую вы напевали?

– Ах, неважно. Я тут расфантазировалась. Какие-то глупости в голову полезли. Вы и ваше заведение, наверное, без всякого опиума на людей действуете так вот… ненормально.

– Ну, дорогая миссис Роуз…

– А кто вам сказал, что я замужем? И к тому же, если вы хотите обращаться ко мне так официально, зовите меня мисс Стар. Но я вообще-то предпочитаю, может быть, и легкомысленную для моего возраста форму, просто Роузи.

– Отлично, Роузи. Вперёд. Давайте для вашего первого визита попробуем всё-таки окунуть вас в атмосферу воссоздания…

– Вы дадите мне опиум или ЛСД?

– Ох, бросьте вы! – голос «сейвера» даже сорвался на выкрик. – В конце концов, если бы вы не были такими ленивыми, я имею в виду всех вас, сюда приходящих, то давно могли бы воспользоваться знаниями, лежащими у ваших ног. Вы могли бы овладеть йогой и достигать состояния высшего очищения ума – самадхи, когда человек поглощён объектом созерцания настолько, что сливается с ним. Вы могли бы, по меньшей мере, научиться сосредоточению.

– Но меня бы не оставила в покое страшная – ах! – страховая компания, при всех этих знаниях!!!

– Ничего-ничего, вы получите сегодня маленький аванс, и они на время оставят вас. А теперь давайте… успокойтесь… вот видите эту пилюлю? Уверяю вас, это ничего общего не имеет с тем, что вы подумали. Я вам дам только одну треть для первого раза и подключу вас. Да, я надену вам эти тёмные очки для сна, чтобы вы не отвлекались на изображение, иначе это тупиковая ситуация. Вы каждую минуту будете стремиться посмотреть…

– Вы что же, хотите сказать, что я ничего не увижу?!

– Да что вы в самом деле, не будьте ребёнком! Естественно, вы всё увидите, но главное – чувствовать. Мой компьютер фиксирует картинку одновременно с ощущениями. Ох, это долго объяснять чисто технологически, вы не поймёте…

– Почему же? Я понимаю, что вы будете переводить мои ощущения в нужный вам материал, полезный на вашем уровне. Вы его трансформируете во что-то. Ну а картинки отдадите мне…

– Если бы это было так просто, как вы объяснили, дорогая Роузи! – Он сделал сильный акцент на её уменьшительном имени. – Для первого раза я подключу вас так, чтобы мы могли поддерживать связь. Переговариваться. Итак, съешьте треть таблетки, просто проглотите, и я вас подключаю…

Это был кусочек зелёной таблетки. Её цвет, конечно, был необычен для медикаментозных снадобий, но… Роуз почему-то без особой боязни проглотила её и через несколько минут почувствовала, как по всему её телу разлилось тепло, но не такое, какое ощущаешь, ложась в горячую ванну. Это было невероятное, сказочное ощущение тепла и прелести! Она будто парила в невесомости. «Экстаз… нирвана», – слышала она слова на всех языках сразу и видела, что находится на дороге в Санкт-Петербург, штат Филадельфия, и ей 47 лет, только она не Роуз, а мужчина – Жак или Джек.

– Э-э, подождите! Вы что-то заторопились! Куда это вы так разогнались? Вы что, были знакомы с Керуаком[153]?

Как только это имя прозвучало, тут же появился некий взлохмаченный еврей в круглых очках и со стиральной доской образца доисторических времён. Он стал скрежетать по доске палкой, издавая вопли, и называлось это – поэма «Хаул»[154].

– Вы, однако, циничны, Роуз.

– «И все они умерли, умерли, умерли…» – прошептала Роузи.

– Это цитата?

– Она повесилась на крюке дома, где жила после возвращения на родину из Парижа… – Роуз уже видела этот крюк, она держала его в руке и почему-то облизывала языком. – Интересно, а гвозди, которые всадили в запястья Христу, кто-нибудь сохранил, хранил? – И вот уже Мария-Магдалина, лёжа на ночном своём скромном ложе, прижимала гвозди к пышной груди и трепет пронзал её всю, будто эти же гвозди вонзались ей в грудь, и сквозь рыдания её слышны были адские стоны и муки, и блаженства.

Минут через пятнадцать «сейвер» отключил Роуз и предложил ей прохладительный бодрящий напиток. Затем Роуз переместилась в кресло перед экраном, и они занялись просматриванием «отслеженного».

– Хочу вам сказать, что вы очень чувственная женщина. У меня в компьютере постоянно происходит подача бета-программ, что означает «секс». Дельта-программы – это «убийство». Вот смотрите – у вас, оказывается, множество «белых пятен». Видите эти «штормовые помехи»… расшифровывая их, мы получаем… вот, например: Дневники Эйхмана, досье ФБР на Эйнштейна…

– О, это потому, что я как раз до нашего сеанса о нём подумала! – обрадовалась Роуз своему логическому объяснению появления, по крайней мере, одного персонажа.

– Далее: изнасилованные австрийки и польки, венерические заболевания Первой мировой войны двадцатого века. Бабицкий, очень часто то в рубашке, то побитый будто бы, то показывающий кукиш… Может, это ваш родственник?

– Я не знаю… я не чувствую к нему никаких родственных чувств, простите за такую формулировку, – Роуз поёрзала в кресле, как плохая ученица в школе: – Может быть, это просто, как бы сказать, пена? «Инфо-мус», – то, что я слушаю по радио, я называю «информационный мусор».

– Почему же вы, тем не менее, испытываете эмоциональные переживания? Вот ведь, смотрите, все эти скачки линий фиксируют ваши эмоции. Мы даже не выявили из ваших переживаний, как выглядел этот самый Бабицкий или изнасилованные польки, но узнали, что вы испытали эмоциональный подъём.

– Да что же тут странного? Людям свойственно сострадание даже к незнакомым, да просто к собаке бездомной! – вознегодовала Роуз.

– Но, дорогая Роуз, вы ведь не были среди этих полек и не были с этими, будь они неладны, Эйхманом или Бабицким. Вы просто услышали об этом. Это не ваши личные переживания. О них вам сообщили, то есть вам сказали, что вот об этом надо переживать. В вас заложено это при рождении и даже до него.

Роуз перебила «сейвера»:

– Насколько я могу помнить – ощущать, мне никто не указывал, что надо переживать. Это дело каждого в зависимости от его чувствительности и сердца. Это сердечное дело! Вы что, издеваетесь, что ли?

– Да что вы, Роуз. Но, вне всяких сомнений в вашей правоте, согласитесь, что такое воссоздание нас не приблизит к возрождению Героя. Это не «опытное переживание во взаимодействии с объектом»!

– Ах, ну, во всяком случае, вы убедились, что я живой человек, способный на сострадание. Я пойду. Я уже устала. Мне надо полить мою пальму, накормить проклятого червя, которого подсунул мне этот жуткий Агент страш… ох, компании, чтобы я осуществляла, как он выразился, «полезную деятельность». Где мне выдадут аванс?

Роуз встала и взяла свою сумочку. «Сейверу» показалось, что для пуховой она слишком тяжела. Он ничего не сказал об этом и повёл Роуз в кассу, для получения купонов.

8

Роуз не стала спускаться в подземку, а решила пройтись. Она вообще-то договорилась с Мелоди, что та встретит её и отвезёт домой, но опека чересчур заботливой Мелоди была бы сейчас излишней. Так решила Роузи и тихонечко пошла по пустынному бульвару.

Сколько она помнила себя в этом городе – впрочем, она не была уверена, как правильно называть местность, где она живёт, – его улицы всегда были пустынными. Редкий транспорт неслышно проскальзывал иногда, будто на полозьях. Люди встречались только в отдалении от тротуаров и дорог. Они сидели в так называемых палисадниках – площадках, огороженных низкими изгородями, со скамьями и некими странными предметами. Например, сооружение в виде гриба мухомора защищало участок с жёлтым песком; подвешенное на цепях сиденье, ровные остриженные деревца-шапочки на длинных ножках. Когда там сидели люди, обычно пары, то рядом с ними стояла собачка. Вот и сейчас Роуз увидела в открывшемся между двумя гигантскими зданиями пространстве такую собачку. Без людей. Она стояла почти вплотную к углу, задрав одну лапку. Любопытная Роуз пошла вглубь с тротуара, чтобы приблизиться к ней. Собачка не убежала, несмотря на то, что Роуз была уже совсем рядом. Она миновала собачку, которая и ухом не повела, и углубилась в проулок. Там, почти вплотную к стене, стояли зелёненькие-презелёненькие контейнеры для мусора. На краю одного сидели две птички. Роуз шла, узнавая в них голубей, но они не улетали. И когда она приблизилась к ним вплотную, то разглядела пёрышки голубя, переливающиеся радужно-нефтяными красками. Роуз непроизвольно взглянула на свою сумочку с пёрышками, упакованными в пластик. «Может быть, они здесь тоже для красоты», – подумала Роузи. Правда, стена, вблизи которой находились мусорные контейнеры, не показалась ей красивой. Она сплошь была изрисована-исписана всякого рода изречениями: «Рэп – это калл», «Кино». К успокоению Роуз, была упомянута и «Нирвана». «Убей янки» и «Русская пьяная тоска» красовались рядом с иероглифом в виде креста и хвостиками на конце каждой линии. «Свастика, – узнала Роуз. – Откуда я знаю этот значок?»

– Мэм, вы не заблудились? – окликнул её приветливый голос, и, обернувшись, Роузи увидела мужчину в форме охранника. Она пошла ему навстречу, и тут раздался электронный сигнал с улицы. Охранник, отдав честь, бросился бежать в сторону сигнала. Роуз тоже тихонечко пошла и увидела, как на тротуаре двое молодых людей в чёрных одеждах дрались с другим охранником, пытавшимся задержать их. Тут подоспел второй охранник и начал лупить этих двоих дубинкой. При каждом ударе от дубинки исходили электрические искры. Нарушители наконец сдались, и охранники, скрутив им руки за спину и надев на запястья браслеты, повели их куда-то. Выйдя из тупичка, Роуз поспешила в другую сторону, надеясь, что до спуска в подземку уже недалеко.

Ей тем не менее пришлось довольно долго идти по открытой местности. Она подумала о слове «понарошку». Но не о «сказочно». Сказочными были её сны. А сейчас она чувствовала некое неудобство из-за… она не могла подобрать слова. «Это не всамделишный мир, сказала бы я в другой… в другом возрасте». Она наконец увидела вывеску кафе-бара, выходящего на тротуар, и, не задумываясь, зашла, потому что, как ей показалось, она заблудилась.

Колокольчик на двери звякнул за вошедшей Роуз, и немедленно включилась музыка. Элвис Пресли – «Love me tender». Да и весь бар, надо сказать, был устроен в стиле 50–60-х годов XX века. Фотографии улыбающегося Элвиса и Нат Кинг Коула, розовых кадиллаков и pin-up девочек. За стойкой сидела пара, и, когда Роуз подошла и они обернулись, поздоровавшись, она тотчас узнала в них Натали Вуд и Джеймса Дина. Непроизвольно у неё вырвалось: «А Клиф Монтгомери тоже здесь?!» Вышедший из-за распашных дверец бармен был не кто иной, как Хамфри Богарт в белом смокинге, и Роуз почудилось, что сейчас она услышит музыку, песню из фильма «Касабланка».

«По всей вероятности, у меня галлюцинация. Действие этой зелёной таблетки, видимо, продолжается. Наверное, на мне ставят какой-то опыт Очевидно, за мной следят… Ах, зачем я не дождалась Мелоди! Надо делать вид, что я ничего не заметила, что всё так и надо», – и Роуз, улыбнувшись, попросила молочный коктейль.

– Клубничный? – на лице Богарта показалась его знаменитая кривая улыбка.

– Конечно! В тон кадиллаку! – ответила Роуз, как раз взглянув в самую глубь бара, туда, где дверь сделана в виде крыла кадиллака с полукругом колеса, с неизменной белой полосой на покрышке и сверкающим хромом в центре.

Здесь как-то само собой подразумевалось улыбаться по-американски. А тут ещё Натали и Джеймс наперебой начали приветствовать вошедшего:

– Лео! Старик, привет! Лео, друг!

И когда Роуз обернулась, оторвавшись от таинственной двери, то увидела Леонардо Ди Каприо. «Какая эклектика!» – подумала Роузи и осторожно спросила Богарта, где находится дамская комната. Тот указал на дверь с колесом, и Роуз поспешила туда, в более сумрачную часть бара.

Она без труда открыла эту громоздкую на вид дверь нажатием на центральный хромовый круг и оказалась в просторной комнате с умывальниками и зеркалами, пуфиками и диванчиками. Кабинки были расположены за другой дверью. Роуз присела на пуфик перед зеркалом, положив свою сумочку на подзеркальный столик. Здесь, как и в баре, как в общем-то и на улице, царила стерильная чистота. «Ни одной пылинки», – она провела рукой по зеркальной поверхности. «Когда нет пыли, нет вчера и нет будто времени и проистекания, течения жизни». Она подумала, что, видимо, нездорова, что на неё негативно подействовала таблетка и лучше бы ей обратиться за помощью, но к кому? К Хамфри Богарту?! Хотя, наверняка, это были актёры. Конечно! Специально так устроили, чтобы клиентам было весело. Но тут же она подумала, что наверняка и дрались с охранником на улице тоже актёры, раз голуби и собачка были неживыми! «Что-то с моей головой не так!» – Роуз пошебуршила в волосах обеими руками, надавила на виски и помассировала точку «третьего глаза».

«Почему же, почему я ничего не помню? Не была ведь я всегда старушкой…» Она опустила ладонь на свою сумочку и ощутила под пальцами выпуклый круглый предмет. Открыв сумочку, она хотела достать кошелёк, в котором и находилось то, что она только что потрогала, но остановилась. «Может, здесь видеокамеры…» Она, как бы передумав пудрить носик, проследовала в кабинку. Закрыв за собой дверь, вытащила кошелёк из сумочки и раскрыла его. В нём находились невероятной красоты, старинной работы какого-нибудь изысканного мастера, карманные круглые часы. Они переливались драгоценными камнями и перламутровой инкрустацией, и Роуз была ошеломлена их красотой.

В то же время она где-то в глубине ощутила, что знает этот предмет. Вернее, этот орнамент. Она могла сказать, что он ей очень близок… На секунду она прижала часы к груди. Но не из-за их материальной ценности, а из-за ценности для её сердца. Ей захотелось открыть их, но… то ли механизм заржавел, то ли она неправильно что-то делала. Рассмотрев часы, она обнаружила маленькую скважинку для ключика. Она обследовала кошелёк, но ключика не было, и Роуз поскорее спрятала часы в сумочку.

Перед выходом из кабинки она спустила воду. «Так делали в каких-то фильмах!» – вспомнила она. Ей почудилось, что она слышит чьи-то голоса за стеной. Даже какие-то слова показались ей отчётливыми: «анабиоз», «омоложение». Но Роуз не придала им значения, отнеся всё это к тем же последствиям от принятой таблетки. «Но часы ведь я видела!» – и она пощупала рукой сумочку. Округлый предмет был там.

– А вы, мадам, случайно не та самая альтернативная мисс Мира? Пани… пани Броня? Или нет – Жанн… Жанн Д'Агузар.

– Нет! Я Стар. Мисс Роузи Стар, – ответила она Богарту за стойкой бара.

9

Выбритый наголо «скин» в армейских штанах и ти-шорт с закатанными до плеч рукавами вгоняет средним пальцем очки вглубь переносицы. Тонкий рот рыбы. Хитролисое лицо. Он всё время говорит. Он не рассказывает какую-то увлекательную историю. Потому что женщина, которой его монолог адресован, сидит, обняв коленки на низкой постели, понуро глядя в пол. Изучает прожжённые мелкие пятнышки на пёстром ковровом покрытии.

Вот она поднимает голову, устремляя глаза на него. Он не смотрит, продолжая монолог. Она переводит глаза на стену с фотографией в рамочке – это она же, в юности. Серьёзная. Внимательная. Мужчина садится на металлический обогреватель, установленный вдоль стены. За его плечом окно. В окне дома напротив, в такой же мансарде, сидя на подоконнике – китайский юноша. В глубине комнаты темнеют стеллажи со стопками чёрных портфелей, рюкзаков. Семья китайцев шьёт рюкзаки. Женщина откусывает заусеницу и смотрит, как выступает кровь на безымянном пальце. Она слизывает её. «Скин» говорит. В углу дивана, напротив низкой постели, скомканный платок из индийской ткани. Он пахнет духами фирмы «Герлан» – «Нахэма»: флакон лежит на столе рядом. Из другого окна видна стена квартиры также последнего этажа – стеллажи книг, деревянные балки на белом потолке. Маленькая черноволосая женщина. Толстый лысоватый мужчина. Они разговаривают. Черноволосая женщина закидывает голову назад – смеётся. Толстый мужчина улыбается, похлопывая себя по тугому животу.

«Скин» говорит. Женщина сидит, обняв колени, посасывая кровоточащий безымянный палец.

10

Академия памяти находилась в одном из зданий, типичных для строительства конца XX века. Высотка из разноцветных панелей, затемнённые стёкла окон в форме арок и башенки-пирамидки на крышах. Можно было бы подумать, что это попытка создания современной православной архитектуры: от башенки-пирамидки – к куполам церквей, дабы сохранить связь с прошлым, с некоторыми оставшимися ещё невредимыми истинными храмами. Но здания эти в основном были заняты различными корпорациями. Представить, что пирамидки эти – нечто вроде обсерваторий, поддерживающих связь с космосом, тоже было сложно, так как радио и телевидение постоянно передавали «живые» репортажи из космоса. Да Роуз в общем-то это и не интересовало. Она жила в своём микромире, состоящем из воспоминаний, которые, к сожалению, не подтверждались документально. Ни среди своих бумаг и фотоальбомов, ни на видеокассетах она не находила того, что видела в своём «мемо-театре», как называла она воспоминания. «Может, я всё это придумала? Но как можно чувствовать то, что придумал? Можно, конечно, представить себе ощущения, которые должны сопровождать те или иные „кадры-картинки“. Но я не представляю – я чувствую. Сердцем. Болью в сердце».

Время от времени Роуз просматривала кассеты, составленные «сейвером» из её обрывочных, фрагментарных или, как сказал Ник, «проходящих» отпечатков, поверхностных следов в памяти. Эти миниатюры в основном состояли из её взаимодействий с мужскими персонажами. Некоторые ей нравились.

Вот она – Роузи точно осознавала, что это она, – подросток, высокая худая девушка с длинными волосами, в белых расклёшенных брючках, идёт по площади какого-то города. И Роуз ощущала, что это близкий город, родной. Она переходит трамвайные пути и встречает свою подружку, тоже в белых расклёшенных брюках и с распущенными же, только светлыми, волосами. И они будто дублируют девушек с рекламы, на которой написано «АВВА». И вдвоём они идут в небольшой садик за здание метро. А там на скамье и рядом – молодые красивые парни. И все они тоже в расклёшенных брюках, джинсах и с длинными волосами. И Роузи особенно восторженно смотрит на одного из них – его волосы вьются крупными локонами, и он стоит, поставив одну ногу на скамью и уперев на неё гитару. Он наигрывает что-то тихое и щемяще нежное. И ей очень хочется приблизиться к нему, потрогать, вдохнуть. Потом он каким-то странным образом перевоплощается в более взрослого мужчину с короткой стрижкой, в зауженных брюках, но тоже с гитарой, в окружении своих товарищей, и все они подпевают ему, а сам он обладает очень богатым низким голосом, идущим откуда-то из живота. И будто кто-то говорит: «Музыка – это самое глубокое слово души, гармоничный крик её радости и боли». И чувствуется, что в его музыке и голосе больше боли, чем радости. Затем его сменит лицо совсем взрослого мужчины с чётко очерченными скулами, подбородком и крупным прямым носом. У него очень мужественный вид и занят он нешуточным делом – роет колодец. То есть он уже находится внутри, на приличной глубине, и закрепляет уложенные бетонные кольца, а женщина стоит наверху и опускает ему вниз ведёрко с водой. Роузи – маленькая девочка – бегает вокруг, пританцовывая под музыку, несущуюся из приёмника, стоящего на веранде дома. Роуз думала, что, может быть, это её родители, потому что на следующих кадрах она, маленькая, лежала рядом с этим мужчиной в кровати и чувствовала запах его пота, его сигарет, вообще – его мужской запах. И в другой миниатюрке она вдыхала запах мужчины, но уже будучи девушкой. И возникало такое ощущение, что у неё голод по мужскому запаху. Духу. Будто она пытается восполнить какой-то пробел, образовавшийся когда-то давным-давно, даже не в отрочестве, а в младенчестве. Как будто она пытается сбалансировать что-то, упорядочить и создать гармонию в своём мире. И поэтому все эти даже «проходящие» образы мужчин, юношей – как бусинки, необходимые для цельного ожерелья, и Роуз собирает, нанизывает их на свою память-нить.

11

«Сейвер» говорил, обращаясь к Роуз:

– Когда в девятнадцатом веке у женщин болела поясница при менструальных болях, им мазали нос кокаином. Нос и секс взаимосвязаны. Люди, утратившие обоняние, оказываются сексуально пассивными. И таких большинство. Из-за аллергий! Представьте себе, что в одной квартире чихают двое. А если в каждой квартире? Дома. Района. Города!

– Да, какой уж тут секс! – согласилась Роузи. – Только успевай платком нос утирать!

Стадионные трибуны на включённом мониторе были почти пусты, да и те немногие фанаты футбола, заполнявшие их, как-то не походили на людей, увлечённо следящих за матчем. Они все были заняты своим. И выглядели каждый по-своему, не составляя единой группы болельщиков.

– Что это за сборище? – спросила Роуз.

– Это… это ваши мужчины. Вы же сами говорили о них, проходящих, как о толпе, в коей вы бы никого и не выделили особенно.

– Я такое говорила о моих мужчинах?!

– Ну, может быть, я совершил ошибку, поместив их на стадион…

– Хорошо хоть не в сауну.

– Да-да, я учту, я подумаю.

– А почему вы не дадите мне самой составить их… его… их… портрет?

– Да вы с ума сойдёте! – запротестовал «сейвер». – Вы что, способны просмотреть десятки часов видеозаписи, как человек сидит на диване, ничего не делая? Куря, читая, вставая, чтобы сварить суп, опять садясь, куря, читая какую-то белиберду. – Книжку, которую можно использовать как образец шрифтов.

– А что в ней этими шрифтами написано?

– Да как это… телеги! Телеги провинциала, впитавшего в себя каждую мало-мальски значимую, да и незначимую книжонку, сказку, поговорку, песенку н переиначившего всё на свой провинциальный лад. Конспирология! Правда, автор оговаривает, что локальная! Хоть не претендует на мировую, вроде этих, как это… сиамских мудрецов…

Роуз опять как ученица сидела на диване и смотрела в пол, слушая разглагольствования «сейвера».

– То, чем так гордились в двадцатом веке – субъективные произведения искусства, неизвестно откуда пришедшее вдохновение, свободное творчество, импровизация, – на самом же деле только подтверждают тезис о том, что органические существа ни над чем не властны. Ни художники, ни композиторы, ни генералы, ни учёные, ни министры – никто ни над чем не властвует, а всё зависит исключительно от чего-то другого. Объективное же произведение искусства даёт всем одинаковое представление. В объективном искусстве автор владеет объектом. Вам, наверняка, кажется такая логика бесчеловечной, роботоподобной. В действительности же всё наоборот. Это в субъективном произведении автор несётся по воле ветра-случая, поступая машинально. Как машина.

– А почему вы рассказываете мне об этом? И мне кажется, что я уже где-то слышала это. От какого-то мужчины… Его изображали в кавказской папахе, по-моему.

– Потому что, Роузи, вы должны заниматься в некотором роде творчеством. Изображать. Стать фото– и кинокамерой. И воспроизводить всё на моём экране. Всё, что переполняет вашу душу, должно отобразиться на нём, и я помогу вам. Я буду создавать некий трафарет, извините за такой сухой термин. Матрицу, архетип. Может, вам известно имя Карла Юнга? У него как раз была теория о коллективном бессознательном. Это самый древний слой, память предков.

– А почему вы думаете, что мои переживания восходят к древности, предкам и что они могут служить основой для какого-то общего представления и восприятия Любви.

– За время нашей работы с памятью мы выявили совсем небольшое число индивидов. Личностей. Ведь объективное могут творить только личности, а не машины. И воспринимать – также.

– Разве объективизм – это не упрощение? Всем доступные метафоры. Чёрно-белая оценка: хорошо-плохо.

– Но я не говорю о масс-культуре или о поп-арте… Вообще же, набор человеческих эмоций не так уж велик! Скорбь – печаль – грусть – тоска – суть одно и то же. Это разного уровня ощущения утраты. В конечном счёте, всё это можно назвать смертью, которую ваша цивилизация пыталась избежать посредством технического прогресса. Ведь в вашем упрощённом понимании прогресс должен был принести счастье, удовлетворение, то, что возвышенно называли Божьей благодатью. Любовью. А вам вдруг – смерть. Несмотря на прогресс! А в сущности, только человек может различать смерть и любовь.

– А вы думаете, что я не понимаю, не вижу? Вы ведь не такие. Я не собираюсь ломать себе голову и выдумывать ваше происхождение. Но в вас чего-то не хватает…

– Роузи, дорогая, вы ничего и не сможете выдумать. Вспомните все фантастические фильмы о будущем, романы, и вы увидите, что воображение ваших современников и их предшественников не выходило никогда за рамки уже известного. В той или иной степени доступного в общем-то всем. И абсолютно зависимого от всеобщего развития, от той же техники, но вовсе не от развитости личностей.

– Может, вы и правы, но я могу сказать, что и в моём, и в вашем случае современники что-то не так сделали, просчитались. В вас какая-то генетическая ошибка, в вас что-то отсутствует. Какой-то пропуск, пробел. И вы пытаетесь добыть это что-то у таких, как я. Мы, конечно, тоже… не совсем того… в себе… Ни черта не помним, не понимаем. То ли нас кто-то усыпил, то ли мы сами согласились на этот эксперимент. Но и вы ведь не из пустого места здесь возникли… Это вместо сердца у вас пустое место! Вот вы и вытягиваете из меня, из нас, сердце и душу!

– Но ведь вы этого хотите. Вам надо излить свою душу, не так ли? В вас не вмещаются переживания, ваше сердце их не выдерживает, вам нужен сосуд для всех этих эмоций. Амфитеатр, переполненный зрителем, листы бумаги, исписанные вашим мелким почерком, какие-то носители для фиксации звука, телефонная трубка, в которую вы готовы изливаться часами… Изливались в прошлом, во всяком случае.

12

– Мелоди! Ты совсем забыла меня. Ты избавилась от меня, сдав в эту Академию Памяти…

– Роузи, дорогая, что вы в самом деле, как маленькая… Я всё время о вас помню, но просто у меня тоже есть… личная жизнь.

– А у меня нет никакой жизни. Сплошные воспоминания! И ужасные сны. Я чуть не умерла со страху сейчас во сне. Я была пантерой! Столько крови я никогда не видела. У меня на лице… то есть у пантеры на морде… Может быть, ты зайдёшь ко мне?

«Зрачки её будто дышат, сужаясь и расширяясь. Как и ноздри, ловящие его дух. И посредине, меж глаз, бьётся вена, пульсирует, будто бы вслух, припевом:

Задрать кабана,

Задрать его охотника,

Задрать.

Заставить быть слабым.

Покорным,

Скулить,

Выть,

Плакать,

Просить,

Ползти,

Лизать,

Не отрываясь, глядеть…

Задрать кабана или его охотника.

Блеск растаявшего инея на ветках

Блеск слёз ото сна в глазах пробудившегося.

Блеск двустволки и искры костра,

Улетающие ввысь.

И страх, что кто-то рядом.

Кто-то дышит.

Задрать охотника.

Ласково лапой по скуле ударив, не ожидала увидеть кровь и озверела, увидев.

За самое мягкое принялась сначала, между ног.

Потом уже всё равно было.

Брызги пены из пасти.

Брызги крови его.

«Скучно, – рысь подумала, —

Даже ранить никто не может смертельно…»

– Вы же сказали – сон о пантере… – пришедшая Мелоди сидела на канапе, усыпанном подушками собственного производства Роузи, а та зачитывала ей записанный сон. – У вас получилась просто поэма. Вообще, я бы на вашем месте всё время оставалась в Академии. Пропадает столько материала. Это же художественные произведения. Вот это – что? – Мелоди взяла листок, исписанный аккуратным почерком:

«Вы не должны останавливаться.

Вы не возражаете, против того, чтобы я открыл окно.

Продолжайте выполнять упражнение.

Когда она была ребёнком, она любила петь.

Я приготовился принять участие в зимних соревнованиях.

Спасибо вам за помощь в нашей работе.

Я люблю читать книги о путешествиях.

Она сообщила мне о приезде моей тёти на праздники.

Мне доставляет удовольствие слушать хоровую музыку.

Его хобби – коллекционировать марки».

– Да-а-а, это вообще-то похоже на… перевод с какого-нибудь языка. Как упражнения.

– Мелоди, мне всё моё существование кажется каким-то упражнением. Будто бы на мне упражняются! Вот у меня ещё тут какая-то чушь записана. Что это такое?! «Бурак швермерный. Стопин в трубке. Колесо китайское. Свеча римская. Дым машины. Имитатор попадания пули». Ты понимаешь что-нибудь?

Мелоди откинулась на подушку и захохотала, болтая в воздухе красивыми ногами.

– Угостите меня кофе, Роузи. Ну что я могу вам сказать… У вас сумбурная память. Всё смешалось. Поэтому вам и надо ходить постоянно в Академию. Чтобы вам помогли отделить ваше личное от… того, что вы называете «инфомус». Зёрна от плевел, как говорили раньше.

– А почему ты считаешь, что там они знают, что главное, а что несущественно? – Роузи выключила эспрессо-машину и налила Мелоди кофе в жёлтую чашку, поставив её на черное блюдце. – Что есть часть, а что целое?

– Но вам же объяснили, что воскрешение, или воссоздание, зависит от того, какое впечатление было оставлено в памяти. Силу этого впечатления фиксируют и наглядно воспринимают. Я не думаю, что какие-то «бураки» или «стопины в трубках» есть нечто существенное.

– Никогда не знаешь. Может быть, это часть чего-то невероятно важного в моей жизни. Что такое «бурак», между прочим, а?

Мелоди снова засмеялась и набрала номер Николса.

– Хеллоу, дорогой. Ты знаешь, что такое «бурак»? Нет, не буряк! Это свёкла по-украински. Что? Пиротехника? Ну ладно. Это Роуз не дают покоя какие-то её сновидения. Чау-чау!

– Чау-чау! Мяу-мяу! – передразнила Роузи. – Всё-то вам смешно! – И она надела симпатичную шапочку-тюбетеечку с длинной болтающейся косичкой.

– Какая прелесть! Вы сами сделали? Ну а мне когда же вы свяжете что-нибудь?

– И ты могла бы это сделать, Мелоди. Я вот научилась – это очень легко и очень увлекательно, прям не остановиться, когда начинаешь. Всего несколько часов, и тюбетеечка готова… Ты проводишь меня?

Роуз жила в резиденции № 19, или Полянка, 19, хотя никаких полян поблизости не было. Маленькие домики с фронтальными газонами тянулись вдоль небольшой улочки, по которой каждые полчаса туда-сюда проезжал микроавтобус, отвозя резидентов Полянки, которых Роуз никогда не видела, к центральной площади с гигантским торговым центром. Собственно, это был не только торговый, но и вообще – центр. И здесь же был спуск в подземку, которая прямиком могла доставить в Академию Памяти.

– Ты знаешь, Мелоди, когда я вижу себя в прошлом, ну, когда я вспоминаю – я намного больше, выше, я хочу сказать. Неужели возможно такое усыхание? И ещё – может быть, я вовсе не о себе вспоминаю?

Роузи и Мелоди уже стояли в вагоне поезда, бесшумно скользящего в тоннеле. Когда они подошли к дверям, чтобы выйти на ближайшей станции, Роузи увидела отражение молодого человека, стоящего сзади неё.

На грудь ему как раз приходилась надпись на стекле раздвижных дверей «Have a nice day». Роузи попыталась разглядеть его лицо, но увидела только длинные волнистые волосы, спадающие с плеч локонами. Она вышла из вагона вслед за Мелоди и обернулась. С молодым человеком стоял рядом мужчина, пониже его ростом и как-то, казалось, сильно отличавшийся. Чем-то внутренним. Или, скорее, какой-то своей принадлежностью к чему-то, что стало уже его сутью. И совсем не было близко молодому человеку. Роузи встретила его взгляд – влажно блестящих серовато-голубых глаз. Всего на секунду… Но Мелоди взяла её под руку, и Роузи пришлось отвернуться.

«Добро пожаловать на Гавану! Родину вечной Революции и почти Че Гевары! Смотрите, как его улыбка украшает девичьи груди на майках юных кубинок!

Куба – это остров!

Куба – большой корабль!

Коралловые рифы на пути!

Куба – это девушка с губами алыми!

Куба – последняя пристань мечты!»

Роуз вдруг увидела этого молодого человека вместе с тем, другим, прилетающими на Кубу, и девушки встречают их с цветами…

– Тебе больше идёт рожа Че на груди, – говорит другой, пониже, Владимир. – Мое поколение не ценит официальных героев своей юности. Сейчас, конечно, понятно, что он был героем: отказался от кресла банкира! Но тогда они были обязательными, программными, что ли…

– А тебе не кажется, что мне больше подошло бы быть с одной из этих девушек, вот с той вот, у неё бирочка на груди «Роза».

– Это я! Это я! – закричала Роуз.

А поезд уже отошёл и уплывал с мирным шипением.

13

В её «Танце огня» с шарфом, в свете скачущего прожектора, как и в босоногих плясках, угадывался мульти-портрет: Лои Фуллер с картины Лотрека и фото Нэнси Кунард (после драки с Арагоном), Айседора Дункан (с Есениным) и Мэри Вигмэн в танце, не подчинённом музыке. Неистовый топот ирландских деревянных башмаков слышался, как и заунывные волынки и кожаные барабаны. Исступлённое кружение вошедшего в транс дервиша. Суфийское вечное вращение… «Ан Аль Хак», – трепетали на её устах слова Аль Халаджа. «Истинно, истинно говорю вам: слушающий слово Моё и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную и на суд не приходит, но перешёл от смерти в жизнь».

«Убейте меня, о мои надёжные друзья! Ибо в смерти моей – моя жизнь», – вторил в ней голос суфия из Багдада рассказу Иоанна, кричащего в пустыне так, что никто не слышал и в Вифаворе, где он крестил и был светильником. Светом. Освещавшим. Свидетельствующим.

Свидетельствуя каждой клеточкой своей о жизни, она подтверждала несостоятельность – отсутствие – Его. Его не было. И вместо того чтобы стать, ему легче было её убить. И он убил этот её крик-вопль, это её провозглашение, лозунг, оповещавший – «Жизнь!», воткнув в её висок отвёртку, помогавшую при настройке ситара. И была кровь. Пенящаяся яркая кровь.

«Цыгане и звери одинаково дышат». И сам, будто войдя в транс, заворожённый цветом крови, он убивал и убивал её, нанося всё новые удары по волшебному её лицу, которое боготворил, по всей этой «красате», перед которой трепетал, подчиняясь как колдовству, блуждая взглядом, как по «Овидиеву лесу», полному метаморфоз, сменяющих одна другую. И она, став маленькой, съёжившись в креветку, закрыв голову со слипшимися от крови волосами кровавой же рукой, тихо умерла в углу. Шепча напоследок что-то невнятное, умирая, продолжала провозглашать жизнь: «Уста глаголят от избытка сердца».

14

Роуз заглянула за унитаз и постучала тихонько по стене. Тут же испугалась и обернулась на дверь кабинки.

Когда она, наконец-то, нашла этот бар и, запыхавшись, уже измученная жаждой, вошла, внутри была совсем иная обстановка, чем в её первый визит. Всё напоминало фильмы саентологического направления. Здесь же сидели и Траволта в гриме какого-то получеловека с прищепкой на носу, и Том Круз. Какие-то люди из «Пятого элемента», из романов Муркока и даже Брэдбери. Роузи заказала у лысого типа за стойкой («Сталкер», – потом вспомнила она, – режиссёра Тарковского!) какую-то жидкость под названием «Стигматы», разумеется, кровавого цвета. И поспешила вглубь бара к туалету, где в тот первый визит ей показалось, что она слышала чьи-то голоса.

Роузи присела на корточки, приблизившись совсем вплотную к стене, и, постучав ещё раз, прошептала: «Анабиоз, я тоже пережила анабиоз… эй, кто-нибудь там?» Самой Роузи показалось безумным то, что она говорит, присев за унитазом! В её возрасте!!! Пусть и неизвестном ей. Но она почему-то подумала, что это слово может звучать как пароль. И действительно, через несколько минут за стеной раздались какие-то звуки, и незамеченная ранее плита в стене отделилась от общего массива, отодвинутая изнутри в сторону.

– Вы сможете пролезть в это отверстие? – спросили её откуда-то снизу.

– Наверное. Я… я небольшая старушка. Но как же эти… в баре… чудища-звёзды Голливуда?

Снизу засмеялись:

– Вы совсем, наверное, недавно очухались. Это ж массовка! Лезьте ногами вперёд, ха! Как на тот свет. Нащупаете ступнями лестницу, и все мы вас здесь подхватим.

– А вас там много?

Снизу опять засмеялись:

– Целый мир! Вселенная! Юнивёрс!

– Это искусственно созданный мир!

– Вы думаете, что у них воображения больше, чем у нас?

– Вы не помните, такой был роман, английского писателя «Магус»?

Эти люди, которые встретили Роуз в подземном туннеле, провели её по длинному коридору, выйдя к довольно большой площадке, вполне комфортабельно оборудованной – с креслами, столами, кушетками… Вся информация, посыпавшаяся на Роузи, чудовищно обессилила её. Она только и могла спросить:

– А почему мы все говорим на одном языке?

– Потому что так захотелось тому, кто платит! Вы думаете, мы сами построили этот подземный городок, место наших тайных встреч. Ха-ха! Мы его нашли, и у нас это заняло приличное время, но всё-таки, думаю, меньше, чем они предполагали, ублюдки! Это от «ублиетки»[155]. Парле франсэ? Но? Забывчики, которых они из себя строят, «сейверы». Хранители! Ебать меня и резать.

Роузи вздрогнула и даже приоткрыла рот от такого неожиданного поворота речи. Мужичок, говоривший с ней из-за стены и лидирующий здесь, был на удивление загорелым, и всё его лицо, изъеденное оспой, несло на себе следы порезов, каких-то ранений. Он захохотал тем же страшноватым смехом, видя замешательство Роуз.

– Я настолько вошёл в роль морского волка, бывалого вояки и спасителя цивилизации, что, пардон, мадам, сам забываюсь. А в роль входишь, когда распознаёшь их хитрость и планы. Так проще. Пока что. Пока мы не знаем, какой уготован финал для этой инсталляции-перформанса, ха-ха! У вас, по-моему, жажда? Я тоже – одну рюмку один выпью, ха! Эх, у вас ещё долгий путь… тем более, я так понимаю, по словам Полянского, вас выбрали в суперзвёзды! – Он посмотрел в сторону, называя имя Полянского, и Роузи узнала в нём плачущего старичка из Академии, который потом встретил её в коридоре и что-то хотел ей сказать, но тут прибежала Ирэн и, схватив его за руку, потащила прочь, и он опять заплакал, так Роуз его и идентифицировала.

– Мне кажется, что я сейчас сойду с ума… – прошептала она.

– Да как тут не сойти! Принимать участие в таком глобальном проекте и не сойти с ума, а?!

– Вы знаете, – Роуз обратилась к тому, кто назывался Полянским, – мне кажется, что я жила в Лос-Анджелесе и как-то ходила на спектакль уже очень пожилого Фонды-старшего, и там, среди публики, был Джек Николсон. А вас как раз в то время не пускали в Америку, за то что вы якобы изнасиловали с Николсоном несовершеннолетнюю девушку. Вам угрожали сроком, да? А как же Николсон разгуливал на свободе, по театрам? И я ещё помню, как он вожделенно смотрел на меня, я выглядела на двадцать лет, была очень обаятельна, но с мужем и не познакомилась, конечно, с Николсоном, а так бы хотелось… – Роузи проговорила всё это на одном дыхании и через несколько секунд, почти потеряв сознание, обмякла в кресле, грустно свесив голову, не доставая ногами до пола.

Голос «спасителя цивилизации» звучал будто в записи:

– Когда мы опускались на спасательных вертолётах, почти касаясь земли, подбирать отступающих, и трава расходилась кругами, точно вода от ветра, таких, как он, мы не брали. «Дороги» на руках и ногах, синяки от «широк» под мышками и на шее, лицо – точно в гриме на роль восставшего из мёртвых. Мы оставляли таких мальчиков на полях их войн. Мы забирали смиренных, оглядывающихся не менее безумными глазами, чем у него, на мир Ужаса, Тюрьмы из взлетающих, а вернее сказать, из поднимавшихся по Божьей милости вертолётов. Будто Бог подымал на невидимом тросе наш – их – спасительный плот. И их плоть на долю секунды становилась невесомой. Может, переходя в дух. Или сливаясь с ним. А те ребята, они оставались воевать. Ещё думая, что есть варианты. Что, может, они сильнее, чем ОН. За ними потом уже ездили из Фонда Спасения Территорий и Зон, предназначенных для сельскохозяйственных нужд. Уже во имя избежания глобального голода. Тогда-то и появились эти дикообразные козобараны. Эти тупые твари объедали поля до последней травинки, и мясо росло на их костях на виду у ошеломлённой природы. Их забивали там же, на скотобойне имени основателя этого Фонда – Бориса Закстелски. А туши, мясо пра-пра-правнуков Долли, переправляли на живую землю. Потому что Территории и Зоны были братскими могилами для тех, кто не понял, что «без твоих собственных усилий не видать тебе побед…»

– А что стало с тем мальчиком?

15

Приходя в Академию, Роуз всегда ощущала что-то новое. На самом деле это были воспоминания состояний, связанные исключительно с внешним, с декоративным. Оказывается, они были очень глубинными.

Особенно при входе, в холле, где она всегда чувствовала тягучее ожидание.

Ну да, как вот в гостинице, не там, где вы регистрируетесь, а в комнате отдыха, где вы назначили свидание. По какому-то не очень важному делу, которое можно обсуждать как бы между прочим… всё будто виделось и слышалось сквозь пелену, туман. Все цвета казались невысохшей акварелью, застиранным батиком. Ворсинки дивана словно окутывал дымок, делая складки и углы мягче. Тонкий тюль на окне от потолка до пола едва колыхался, точно в замедленной съёмке. И «персонал» Академии – их-таки хотелось назвать, как в гостинице, – тоже двигался бесшумно и мягко, будто скользя и растворяясь где-то в коридорах, откуда, пожалуй, и слышались звуки. Но опять же – как сквозь фильтр. Словно хрустальное звяканье кубиков льда в стакане, нежный смешок-колокольчик, мягкое нашёптывание, «аханье» кресла, принимающего в себя чьё-то усталое тело. Усталое без эмоций. От лености жаркого полдня. Но без солнечного удара. Коррумпированности и промискуитета. Без липких от нервного пота ладоней. И в этом ожидании не было развития. Не было ощущения, будто что-то должно произойти. Монотонность частной клиники. Небольшой больницы района Нёй под Парижем, где все улыбаются всегда – и при рождении здорового карапуза, и при подтверждении у вас рака кости в финальной стадии.

16

– Эй, Прокоп! Хватит там сидеть. Иди сюда, поешь! – Красивая, позвавшая его, ушла за ворота, вглубь дворика.

Перед входом в двухэтажный дом, построенный буквой «П» и создающий естественный двор, утром она выложила красочную мандалу. Сейчас она стёрла её, так как цель была достигнута: Прокоп сидел у ворот. Она понимала, что грешит, конечно, посвящая таким корыстным целям сакральные действия, но кто не грешил в Бенаресе. Сюда стекалось такое количество человеческой лжи, корысти, предательства… наравне, конечно, с преданностью, верой, отчаянием. Город имени Шивы, Варанаси, содрогался от бесконечного танца, еженощно и ежедневно исполняемого толпами паломников и желающих умереть здесь, дабы быть сожжёнными в этом святом месте.

Прокоп сидел на земле у стены прямо перед канавкой, по которой всё время струилась мутная вода. Она текла так же постоянно, как и поток людей. Даже по этой, ничем не примечательной улочке, где и было-то всего три-четыре лавки, да предсказатель, гадальщик, постоянно шли и шли пришлые люди. Он встал и, отряхнув полотняные штаны, вошёл во двор. Красивая сидела, складывая новую мандалу. Рядом с ней на земле стояли глиняные кувшинчики, чаши, наполненные разноцветными пудрами, камушками и лепестками цветов ириса. Она толкла в ступке небольшой камень, который превращался в блестящую пудру.

– Я тебе положила еду. На столе… поиграй мне что-нибудь, Прохлад, – сказала Красивая.

– Что ты меня всё называешь этим дурацким именем. Ещё сглазишь…

– Я же не… хотя я часто ощущаю в себе присутствие какой-то демонической стороны.

– Да конечно, ты ведьма! – Прокоп уже уселся за стол и ел. Она взглянула на него исподлобья, и он улыбнулся. – Ты моя волшебница, королева… Подними волосы вверх… – Он собрал пальцами последние крошки из мисочки и вытер ладонь о штаны.

У Красивой были каштановые волосы ниже плеч, расчёсанные на пробор. Они свисали с её наклоненной вниз головы, оставляя узкую полосу лица. Вот она подняла голову и обеими руками подобрала волосы вверх, завернула их жгутом в ракушку и закрепила тонкой палочкой из чёрного дерева. Прокоп с восхищением взглянул на неё. Он и впрямь восхищался её лицом и готов был день и ночь смотреть на него, пожирать, впитывать в себя. Он взял ситару и заиграл незатейливую, но очень грустную мелодию. Потом перешёл на аккомпанемент и тихонечко запел. Красивая уже почти закончила новую мандалу. Эта получилась очень «драгоценной» из-за блестящих камешков, кусочков стекла и переливающейся на солнце пудры.

– О чём ты поешь? Какой странный всё-таки твой язык. Цыганский… Но ведь у всех цыган разный получается…

– Но мой самый верный. Мы отсюда, из Индии. Поэтому мой язык самый-самый настоящий, древнее не может быть.

– Чем древнее, тем вернее, так?

– Конечно. Ты сама очень древний человек, только не подозреваешь этого. И не доверяешь. У тебя же самой отец чёрный. Индус наполовину. Пойдём туда, – он кивнул в сторону дома и встал, отложив инструмент. Она, нахмурившись, посмотрела на него, но тоже отложила свои палочки и лепестки и пошла в дом.

«Взгляд зверя больше значит, чем груды прочтённых книг».

– Знаешь ли… конь, вставший на дыбы, напоминает силуэтом… Мужика… Да… иди сюда… Над женщиной, когда она лёжа ждёт его, и он над ней стоит… ложись тихонько… Так же мышцы круто и резко бегут к паху… А кобылица в яблоках передние ноги согнула, дрожащий круп подняла – ему! Ему! Встань тут, красивая МОЯ. И конь, он берёт её зубами за гриву и выворачивает её голову влево, чтобы увидеть глаз, наполненный памятью… да. Вечностью… Ну, дай, дай мне, я так хочу в тебя, дай мне, красота моя, волшебная моя. Дай мне в тебя залезть с потрохами…

Она вплотную прижалась к столу в зелёном сукне. Она уже лежала грудью на нём, и стол расшатывался, а вместе с ним и книги. Пирамидка книг на другом его конце – том, что ближе к стене, – раскачивалась и рассыпалась, наконец, и прямо перед ней упала тонкая книжечка Тимоти Лири. «Мандала является инструментом для преодоления пределов мира видимых явлений…» Она подумала: «Мы ведь будто вдвоём создавали мою последнюю мандалу – он игрой, музыкой, а я… тантрическая мандала преданности, соединения, божественного воссоединения… Люби меня всегда! Слышишь?! Всегда меня люби!» И он отвечал ей, ещё сильнее выворачивая её голову влево, чтобы видеть её лицо: «Любимая моя, моя красавица. Моя…»

Потом они курили кальян, пили чай. Он в шутку надевал её очки, совсем почти без диоптрий, «для просмотра телевидения» (как рекомендовал врач), сидел, как индус, и был-таки ужасно похож на индуса. Особенно когда начинал рассказывать о своём деде, якобы участвовавшем в деле самого Махатмы! Призывал к гражданскому неповиновению, за что тоже отсидел пару раз в тюрьме. «Бойкотируйте английские товары! Тките вашу собственную одежду!» В двадцатые годы он, правда, оказался в Польше и занялся… конокрадством! В конце концов он выкрал не только табун лошадей, но и красавицу польку и пригнал всё своё «добро» в Кишинёв.

– Миленький, Прохлад!.. Ой, не буду, не буду! Прокопий! – смеялась Красивая и падала вместе с ним на низкий диван, обнимая его и осыпая поцелуями. – И меня, меня укради тоже!.. Давай убежим вместе отсюда! Говори мне, что ты любишь меня навек, говори мне, говори…

Иногда ей казалось, что она играет роль. Роль, выданную ей без её на то согласия. В любом случае родителей не выбирают. Её отец был индусом, лётчиком, служившем в британской армии, мать – французская канадка. Наверное, чтобы убежать от них, чисто психологически, она учила русский в университете и в то же время шла по навороженной ими судьбе. Приехала всё-таки на историческую родину матери – во Францию и отца – в Индию… чтобы встретить русского цыгана?

Когда он засыпал, она обычно тихонько доставала ноутбук и писала заметки для «Дэйли Дели». Ей предлагали привезти репортаж из Парижа, где она жила много лет, уехав из Лондона. Потом из Парижа тоже уехала. За «бандой экс-хиппарей» всех национальностей. Прожила в их коммуне некоторое время, переехала в Бенарес. Чтобы писать. И осталась. Из-за Прокопа. Но он уже рвался отсюда. («Цыганский табор всё время кочует. А где один цыган – там уже, считай, табор!»). Он мог в общем-то заработать достаточно для жизни, которую любил. Созерцательно-бесцельной, красивой, органично сливающейся с ландшафтом. Не будучи прихотливым, он умудрялся её вести. Тем более, встретив Матиссу. Тем более, что красота местная и красота Матиссы отодвигали куда-то очень далеко из поля зрения действительность, лишали смысла необходимость бытового – европейского – комфорта. К тому же он прожил большую часть жизни в Москве Советского Союза. Где, собственно, о еврокомфорте и не знали. Разве что из кино. Опять же, во многом индийского.

Священные воды Ганга и в вечернюю пору не оставляли в покое. В нём омывались (и просто мылись), в его – а на самом деле её – водах полоскали одежды, опускали умерших бедняков, не имеющих средств на сжигание, на дерево. Красивая, в тёмном сари с серебристым кантом, со множеством серебряных браслетов на обеих руках, сидела на земле, обхватив поднятые колени, и следила, как Прокоп с группой индусов готовят пирамиду из поленьев, закупленных каким-то богачом для его сожжения. Когда, наконец, его тело было водружено на самый верх и загорелся огонь, Прокоп пришёл к ней. Они покурили опиума, и Красивая прилегла, положив свою голову ему на колени. И он гладил её по гладко зачёсанным волосам, по открытому лицу, по скулам и губам, не переставая восторгаться ею. И при свете огня она казалась ещё более чарующей и завораживающей. А она, видимо, задремала, почувствовав покой и сладость близости с ним.

– Роузи! Что же вы? Почему вы остановились? Вам нехорошо? Что за слёзы? Всё ведь так красиво выходило… только в последние секунды появилось что-то странное. В цвет огненный замешался ещё какой-то чересчур красный…

Роуз лежала на кушетке и действительно плакала.

– Вот вы говорили, что если возникают какие-то неприятные моменты, но в то же время необходимые для продвижения во времени, я могу их, что называется, «прокрутить» в ускоренном режиме. Но я даже боюсь к ним подступиться. И потом, что значит в ускоренном? Это значит, что я затрачу больше энергии из сегодняшнего. Я вот помню у Тайши Абеляр как раз говорилось о возвращении энергии.

– Но так оно и есть. Если вы сможете воссоздать и прожить все ваши… как бы сказать, в общем, вашу сексуальную близость, вы вернёте себе энергию, затраченную тогда.

– А разве это не будет значить, что таким образом я отказываюсь от тогдашнего?

«Сейвер» не нашёлся, что ответить. Он предложил Роуз бодрящий напиток. И когда она уже отпила из бокала, то вспомнила, что как раз после этого напитка с ней произошло её странное путешествие по улице и в баре… Она ничего не сказала Нику об этом.

– А что же вас остановило, Роузи?

– По-моему, страх. Я увидела что-то страшное. Как будто смерть мне смотрела в глаза. Мне вообще очень часто снятся сны, где я встречаюсь со смертью. Это не какая-то старуха с косой. Это чувство. И очень тревожное «видеоизображение», выражаясь по-вашему. Что-то тёмное и вязкое как будто манит к себе, несмотря на то, что пугает до ужаса… Я пойду. Меня ждёт Мелоди. А то в прошлый раз без неё я потерялась… – Роуз оборвала себя. Она взяла свою сумочку – на этот раз пушистый меховой узелок с висюльками из разных цепочек и кусочков ткани. «Сейвер» с любопытством заметил:

– Какие у вас… занимательные сумочки. То с пёрышками, то вот меховая…

Роуз машинально сжала ремешок в руке, будто боясь, что он сейчас попытается взять у неё сумочку.

– Может быть, я была дизайнером-модельером… Мне всё время хочется что-то мастерить, шить, придумывать. Я иногда чувствую себя маленькой – рисую какие-то фасоны платьев… Ну ладно, я пошла. Никита. До завтра.

– Может, вы попытаетесь продолжить завтра то, что оборвали сегодня…

– Может быть…

17

Она задремала, положив голову ему на колени. И на её сари глубокого сиреневого цвета проявился рисунок – будто бабочки расселись на ней, приняв её за большую фиалку, а ночь, освещённую огнём ритуального кострища, за день.

На холме, где они сидели, – она, поблёскивая благородным опалом на указательном пальце, – казалось, устроены были Адонисовы сады. Пьяные подсолнухи покачивались, обмакнув свои головы в несмываемое вино. Совсем у земли стелились петунии и карликовые астры всех цветов. Чуть вдали возвышались бархатные кафедральные шпили амарантов. Розовая мякоть замечательно вкусного плода гарцинии и опавший, расцветший донельзя пион…

Тубы мои в той фуксии,

И волосы с плеч – фукусы.

Тремоло поёт горящий фюзеляж

Фуги на все лады.

Фуксом прибываю на фронтон,

Птичкой чирикаю «фу-фу…»

китайская декоративная капуста, подёрнутая инеем с розовой голубкой-сердцевиной. Ароматы кустов пачули. Где-то курился – не могли же кого-то бальзамировать! – сандарак. Гардении! Ещё Лепестков Гардении! снегопада лепестков, и тогда завершить можно рождественским венком из омелы… – будто нашёптывало всё вокруг.

– Ты никогда не дарил мне рододендроны! Никогда… Крикливая иволга и плакучая ива, она упала со вспоротым лбом, из которого потекла перебродившим соком индиго цезура и застыла аккуратным цветком иммортели.

Перебинтованная и зашитая, лежала она в Божьей обители. И пришёл прямо-таки гелиотропный негр и, сказав, что медбрат, сдёрнул с неё покрывало, собравшись её омыть. «Почему этот проклятый негр должен был прийти именно сейчас, вот так?! У меня были негры, но не так! Я не хочу иметь отношений с неграми вот так!»

Её повязка на лбу сочилась кровью, и голова её, казалось, треснет прямо по наложенному на раны шву на лбу. И череп её расколется, как гранат, оказавшись без прозрачно-светящейся мякоти.

18

Красивая танцевала теперь в индийском клубе на левом берегу Сены. А Прохлад играл в ресторане «Кан-чипурам». И ночью приходил за Красивой, и её звали из зала: «Матисса, за тобой Прокоп!» Она к его приходу обычно сидела, приглашённая компанией каких-нибудь завсегдатаев, выпивала с ними, смеялась… Он покусывал свой ус: «Головы бы всем отрезал», – глядя исподлобья, гася в себе порывы ревности, зависти. Потом они ехали на такси, часто ещё с двумя музыкантами, что очень не нравилось парижским таксистам. Не любили, чтобы кто-то сидел на переднем сиденье, рядом с шофёром.

– Я с тобой, я всегда с тобой, – шептала она ему ночью. – Я всегда жду тебя…

И действительно, когда она не работала, то ждала его при свете настольной лампы в своих странных очках, читая книгу, сидя на коврике, вытканном слепыми паломниками Бенареса. И он, вбегая бесшумно в комнату, будто пытаясь застать её врасплох, замирал на пороге, очарованный ею. Её покоем в ожидании его… Это был обычный парижский особняк с подворотней, сбоку прилепилась стеклянная сторожка с подъёмным оконцем… И, конечно, тюлевые занавески, чтобы не быть совсем уж как в аквариуме…

Но она ждала от него чего-то большего, чем просто зачарованности ею. «Спящий должен проснуться, – говорила она ему. – Тем более, что опиума здесь нет, гашиш совсем другой, а героин – это тормоз. Нам надо двигаться». Она счастлива была его восторженностью, любованием ею, но ей хотелось вдохновлять и на великие дерзания, подвиги. А он, наверное, трусил перед жизнью, тем более такой непохожей на все предыдущие. В Кишинёве, Москве, Варшаве, в Бенаресе – уже с ней. В Дели всё было привычно его представлению о себе самом – он чувствовал себя удобно. А здесь, в этой европейской метрополии, где каждый, казалось, изрекал цитаты великих мужей Пантеона… Это было не гармонично с ним. Недаром Красивая в шутку, хохоча, называла его «дикарём», «диким». «Ну, если Индия дикая страна, то я принадлежу к дикой цивилизации. Только мне сдаётся, она подревнее будет всех этих ваших финтифлюшек…» И она в ответ, успокаивая, просила его: «Древний мой Прохлад, сыграй мне, спой песенку на своём древнем языке». И Прокоп, становясь серьёзным, напевал хрипловатым голосом, неожиданно иногда беря высокие ноты.

Сердце бьётся быстрее стрекочущего в траве кузнечика.

Четыре камня в часах подстанывают движению стрелок.

На дне души недвижимый мрамор из Тадж-Махала в Агре.

И как будто любовь – сокровище, которое можно растратить.

Так, когда я не вижу лица твоего, Матисса.

Облака налитыми сливами разламываются сочные.

Растекаются кровавыми реками над синевой леса.

Солнце янтарной каплею падает в туч прах.

Замирает, стынет душа перед отлётом.

Это, когда я не вижу лица твоего, Матисса.

Онемевшие кончики пальцев не чувствуют боли,

Когда кисть руки причесать огонь стремится.

Осока их режет тонкими струнами, будто

Неподвластного инструмента, ускользающего от постижения.

Всё это, когда я не вижу лица твоего, Матисса.

Она грустно улыбалась, сидя на коврике, при свете лампы, рядом с которой странно тикал большой будильник и лежала миниатюрная копия огромного храма в Агре из белого мрамора.

Она понимала, что этот город не даёт его мужественности проявиться. Что здесь он избрал всё те же окружение и обстановку, близкую его духу, не требующую усилий над собой. Что вроде они здесь, чтобы поменять жизнь, но живут всё той же, и его любимым занятием остаётся всё то же – играть на ситаре, глядя на Красивую, заниматься любовью, гулять с нею, слушать, как она читает ему, восхищаясь её лицом, курить гашиш и снова заниматься с нею любовью, до изнеможения поглощая её глазами…

Ей удалось продать несколько репортажей, и она заключила договор с «Фигаро Мадам» для эксклюзивного очерка – ей оплачивали перелёт первым классом, гостиницу и суточные. «У нас достаточно денег и на его билет, и на жизнь в первое время…» Она уже собрала индийские вещицы, которые можно было выгодно продать в Париже, но что-то смущало её в собственной затее.

Отмечали юбилей «Канчипурама». Ресторан был закрыт для посетителей и собрались только друзья хозяина, давние клиенты и, конечно, музыканты. Она приехала ошеломляюще красивой – в чёрном платье с золотым шитьём. Её волосы, гладко зачёсанные назад, напомаженные ароматным маслом, открывали лицо – как он любил. На её лицо была нанесена сиреневая пудра с блеском, губы её походили на лепестки бледно-сиреневых маков. Она много выпила, танцевала и почему-то пыталась уколоть Прокопа. Подначивала его шутками и всяческими задевающими замечаниями. «Цыгане и звери одинаково дышат», – вспомнила она где-то прочтённое и стала называть его диким зверем в храме культуры. Мало того что она прилюдно смеялась над его малограмотностью – он плохо писал и читал очень медленно, – она высмеивала какие-то его качества, которые её же умиляли, которые она же и подметила, восторгаясь его естественностью, наивностью и какой-то настоящестью, отсутствующей у людей европейских метрополий, стран… И был какой-то ужас во всём этом. «А ночь пришла – она плясала! Пила вино и хохотала!» – как пел Фёдор Шаляпин. Она спустилась в подсобное помещение, служившее музыкантам гримёркой, где они хранили инструменты, костюмы, прочее, и, видимо, там она что-то сказала ему, и это стало последней каплей в его чаше терпения обид. Конечно, он был варваром, дикарём! Но надо было ещё суметь вызволить наружу этого зверя.

Из всей кровавой сцены, происходившей в подземелье, ввиду своей нетрезвости, она помнила только, что постоянно защищала рукой лицо, отчего и раздроблена кость руки… Он схватил какой-то инструмент – пассатижи, отвёртку? – со стола и, не глядя, наносил удары.

Он увидел кровь,

Он услышал крик,

Он схватил топор,

Он уже не вор.

Он уже не врун,

Он уже как гунн,

Сердце тихо в плач,

Он уже палач.

Он проткнул её левый висок отверткой, и она тихонько лежала в углу, на полу, у ножки столика. В кровоточащей ране билась артерия. Ещё несколько миллиметров, и он задел бы её, и та уже бы не билась… Наверху веселье заканчивалось. Но звенела музыка и слышались голоса. И вот он схватил её за волосы. Ах! Волосы, которые он так любил собирать вверх, делать из них невероятные причёски-гнёздышки, утопать лицом в них же… он схватил эти волосы и потащил её наверх, в зал. Там прямо в проходе, на столике стояли подносы с бокалами, столовыми приборами. И он взял один бокал, ударил им о край стола, оставив в руке угрожающе-острую «розочку». И поднеся эту «розу» к горлу Матиссы, он стал выволакивать её в зал. Там, у небольшого бара, оставались уже только хозяин, администратор и пара музыкантов, да ещё бухгалтер с подружкой. Они все замерли на секунду, кто-то вскрикнул, но Прокоп тут же заорал нечеловеческим голосом, что, если они приблизятся, он убьёт её, чтобы они отошли и дали ему возможность выйти. Вместе с ней! Он ещё хотел её забрать куда-то! Она от крови, заливающей ей глаза, текущей откуда-то со лба, даже не могла как следует увидеть что-либо. Когда он, наконец, попытался продвинуться вперёд, с нею, кто-то из музыкантов схватил стул, ударил им его по голове сзади, и Прокоп, потеряв равновесие, покачнулся. Она тут же вырвалась и бросилась к туалету, где и заперлась. Через несколько секунд из туалета донёсся истошный крик-вопль: она увидела себя в зеркале. Кровавый кусок мяса и рука, которую она поднесла к лицу, – вспоротая и висящая как неживая. Она упала, потеряв сознание… туалет долго не могли открыть вызванные охранники и «скорая помощь». Ему удалось убежать. А может, хозяин дал ему возможность скрыться.

Она нашла его уже в России, уже не в Ленинграде, а в Санкт-Петербурге, но на Обводном же канале. Исторически довольно бандитском месте. В бывшей бройлерной, в которой более не было отопления и тепло шло от постоянно включённой газовой плиты. Прокоп был законченным джанки. Он лежал на тюфяке в чёрных от грязи простынях, вафельное, чёрное же, полотенце было замотано вокруг шеи. Спутанные волосы ниже плеч, щетина, сквозь которую виднелись язвы. В нём жила какая-то зараза. Может, вши или клещ разъедали его. Глаза еле открывались. Он даже не узнал её. Её рука была с длинным, но аккуратным шрамом. Шрамы были и на лице. Но тоже довольно искусные, почти незаметные… Он бредил. Она не понимала. Её привела к нему восьмилетняя дочь Прокопа – Красивая цыганочка Лили.

– Что он говорит, о чём он бредит?

– А он всё время поёт песню. Он, когда вернулся, всё время её играл и пел. Про какую-то женщину: «А, Матисса! Когда я вижу лицо твоё, о Матисса». Да-да!

– Ты уверена, что там «когда я вижу»?

Лили подняла ситар, запылённый, заваленный тряпьём, и взяла на нём нестройный аккорд, тихонько пропев: «И как будто любовь – сокровище, которое можно растратить… Так, когда я вижу лицо твоё, о Матисса!»

19

– Когда я открываю холодильник и вижу эти блюда с овощами и фруктами, я всегда вспоминаю картины Арчимбольдо. Это ты, Мелоди, стараешься для меня?

– Ну, скажем, что я принимаю в этом не последнее участие. Мне хочется как-то вас развеселить, что ли. У вас такие мрачные воспоминания. – Мелоди будто вглядывалась в лицо Роуз, пытаясь найти на нём какие-то изъяны, дефекты. – Вначале мне неизбежно приходили в голову картины Бэкона.

– Ужас какой! Я должна была бы есть жилы и мышцы! А так, может, я должна стать одним из этих блюд-портретов…

– Да-да, поэтому я быстро переориентировалась и перестала, пардон, обращать внимание на ваши «картинки», а посмотрела несколько фильмов вашего времени. Гринуэя, про чудовищного обжору, и ещё один – французский. Мне хотелось создать некие произведения… для вас, Роузи.

– Я так признательна… но когда это всё попадает в мой холодильник? Вот в чём вопрос. И ещё – здесь вроде бы я живу, а совершенно очевидно, что кто-то приходит и убирает в доме.

Мелоди кокетливо повернулась и встала, будто позируя камере: «А зачем вам их видеть? Пылесосящих, подметающих, вытирающих…»

– Пыль.

– Что?

– Вытирающих несуществующую пыль. Подметающих… свою тень. Здесь нет ничего такого, что надо было бы пылесосить и вытирать! Понимаете?

– Роуз… не лезьте в… в это, ну…

– Бутылку! Вас всё-таки плохо снарядили лингвистически. И вообще, мне кажется, что вас готовили в актрисы… Да, вы производите впечатление известной актрисы, Той, что явно напоминает: у всех на слуху, только вот имя забыли! В любом случае – некая глянцевая обложка журнала. Посмотрите на себя в зеркало, вот так, как вы только что стояли, – просто обложка!

Мелоди засмеялась, но посмотрела-таки в зеркало. К своему удивлению, Роуз отметила, что отражение девушки в зеркале ей не слишком понравилось.

– Как странно… А вот Ирэн напоминает мне такую вездесущую… как бы это сказать не очень грубо… ну ладно, сучку! Такие работали в модных журналах, в редакциях. Ужасно противные по натуре, но чудовищно любезные внешне. Искусственные до тошноты. Некоторым, правда, это нравится. Нику, например. Они любовники?

– Ну конечно. Они работают и… и они любовники. Это ведь так удобно. И мы с Николсом работаем и любовники.

– Да, я понимаю. Ни секунды, потраченной впустую. Всё очень логично и рационально.

– А по-вашему, Роуз, всё должно быть чудовищно сложно, иррационально, алогично. Жуть какая-то. Да? И это вы называете борьбой. Так?

– Конечно, в человеческой жизни есть что-то абсурдное и бессмысленное… а у вас даже пыли нет. И возраста. Вы ведь не стареете. У вас запрет на старение. И мы – я – как персоны нон грата. Но разве это не абсурдно? Умереть молодым?! В расцвете сил… – Роуз остановилась, потому что Мелоди, улыбаясь, смотрела на неё как-то снисходительно, жалея будто. Говоря, словно: «А кто вам сказал, что мы умираем?»

20

На пересечении Вентура фривей и Голден Стэйт, прямо над лос-анджелесской усохшей рекой, в пробке столпилось чудовищное количество автомобилей совершенно невероятных марок и внешнего вида. В каждом из них сидел мужчина. Один. Машины едва двигались, и будто марево дрожало над ними. Казалось, воздух был двойным. Машины двигались в сторону Бюрбанковского аэропорта. Гигантский кадиллак, из 70-х добензинового кризиса. Маленькие «Тойоты» – послекризисные. Неизвестной марки машина, «задрапированная» в ворсистый палас, с рогами оленя на капоте. Разрисованный «жук», серебристый «Мерседес–350-дизель», старый недокрашенный «Мустанг» с оторванной выхлопной трубой, ревущий. С никогда не опускающейся крышей «Фиат». С неподнимающейся крышей «Файяр Бёрд». «Мерседес» со снятым пассажирским креслом. Дымящийся закипевшей водой «Олдсмобиль». И вместо указателя выезда к аэропорту на гринписовском щите ярко-акриловой белой краской было написано «EXIT».

…непрерываемые в своём беге плотинами, реки, не высушенные болота и бескрайние девственно-васильковые поля – для вольных Рубина вороного крыла и рыжей, с пшеничной гривой, Марли. Небо сияло и земле не было конца. Вот облака налитыми сливами нагоняли монгольское лицо Луны. Рубин и Марли застывали на мгновенье, слившись с воздухом, и будто подстёгнутые молнией, разрывающей небо над ними, неслись, вторя грому, вырывая земляную плоть копытами. Лавина воды затопляла овраги, ложбины. Ударялась в жестяные листы крыш и струилась в выставленные вокруг домов тазы, вёдра и бидоны. Ветер неистовым порывом менял направление и подбрасывал кусок жести на крыше, и тот с грохотом грома падал на прежнее место. Опять молния вспарывала небо, и молоко сворачивалось. Маленькая девочка на большой постели куталась в шерстяное одеяло, как в раскаты грома, и думала про корову – её молоко, должно быть, сворачивалось, и тётя Тоня не подоит её, чтобы принести девочке молочка… Беременная персидская кошка мяукала за дверьми и ложилась на шерстяной коврик под ними, не дождавшись, когда её впустят. Лётчик Пауэрс закуривал «Кент» и проверял в своём вещевом мешке уложенное в самом низу тёплое бельё для зимовки. Обмороженного Бейза обмазывали салом и закутывали в войлок. Рубин прислонил свою голову к шее Марли, и та, тряхнув гривой, нежно коснулась пшеничным волосом его морды. Стояла тишина «Ста лет одиночества», присущая странам третьего мира с недоразвитой техникой, шум которой заглушил бы цикад и кузнечиков, мысли о смерти и перерождении и вздохи белотелой девы с розовой пяткой в небо…

– Обвинитель, обвинитель! Ты умрёшь в Руанской клоаке! А ты, председатель, тебе отрежут бороду, и кровь затопит твой мозг; ты же найдёшь свою смерть на голубятне, где так и не отыщешь серебряного голубя.

– Дочь русской Гали и югослава (серба), отбывающего срок в лос-анджелесской тюрьме, Милла Йовович была красивым ребёнком. Мама – бывшая манекенщица – гримировала её в младенца-проститутку и готовила к покорению Голливуда: учила скакать на лошади, играть в теннис, прыгать с трамплина на лыжах и с вышки в воду.

– Почему вы плачете, Роуз? – Ирэн ассистировала Нику в очередном сеансе. – Вы были Жанной Д'Арк? Ведь это её слова…

– Почему она обязательно должна была ею быть? Она могла читать о ней… И потом, это из фильма, нет? – заметил Ник, а Роуз, ничего не ответив, продолжала пребывать в своём «мемо-театре», который со времени её встречи с людьми из андеграунда всё больше превращался в фантазии без тем, чем в воспоминания…

– …Я ненавижу всех этих людей, которые растаскивают меня на куски! – кричал писатель, стоя под проливным дождём посреди поляны недалеко от дома, наполненного народом, прячущимся от ливня. – Вы засоряете мои драгоценные мозги своей ничтожной чепухой, обмусоливая ничтожные же впечатления, повторяя друг за другом всякое нищенское наблюдение, приходя в свинячий восторг от убогих аллегорий и словоблудств. Вы думаете, что я пирог, лежащий на столе, к которому можно подходить и тыкать в меня своими алчущими пальцами, отщипывая по кусочку. Как вы надоели мне.

Он упал в мокрую траву, сам насквозь мокрый, и стал по-детски рыдать. В доме гремела музыка, орали парни, плакал ребёнок в коляске, собака рвалась из коридора в комнату, где музыкант, недавний землевладелец, апробировал включенный на полную громкость гитарный комбик. «Пьяная деревня. Пьяная деревня», – неслось из колонок засемплированное высказывание местного алкаша с перекошенным рылом и перманентным синяком под глазом. Самозваный хозяин дома орал на приехавшего с кучей рюкзаков джанки. Он орал, заглушая кассету: «На хуй отсюда! На хуй!» Джанки «ломало» и «кумарило», самозваный хозяин «соскочил» и поэтому презрительно орал ему: «Мудак! Ты мудак! На хуй отсюда. Из моего дома на хуй! Собирай свои манатки, ставь палатку, где хочешь! На хуй отсюда!» Ему нагло вторила его подруга, тоже «соскочившая», всё увереннее вживаясь в роль. Они все, видно, ощущали себя хозяевами жизни. Все, кроме писателя, так и лежавшего в траве. «И ты еби меня лично! Вот и вали отсюда. На хуй», – продолжал «дарвалдаить» самозванец-хозяин. И никого уже не было слышно и ничего, а только этот псих – хозяин жизни – орал на всю «пьяную деревню», застывшую после дождя и отрезвевшую будто.

– Неужто это мой родной язык?! «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…» Анна Андреевна, вы такого сора не слышали и не видели, вас мотало от часовни к будуару, как заметил полицай культуры новой России Жданов, – плакал в траве писатель.

«…Америке не нужна поддержка и одобрение Европейского союза для разработки новой системы ПРО. Но они недооценили значение русской национальной идеи о всемирном счастье. Помимо водки-колбасы, это именно всемирное счастье. И когда водка+колбаса в достатке, всемирностъ счастья особенно становится очевидно недосягаемой и тут начинается внутренний разлад. Психологическо-эмоционального порядка. Всемирного им надо, всеобъемлющего. Поэтому они и отвергали всегда идею достоинства бунта одиночки, а в эпоху утопической всеобщности Европы это стало особенно очевидно…»

– Может быть, она работала в Американском Институте изучения России? – неугомонная Ирэн хотела всему дать логическое объяснение, обоснование.

– Обзывайте меня как угодно! Вы всё равно не сможете остановить меня, и я буду вспарывать брюхо человека-скота и трясти его кишками у вас перед носом. Особенно прямой кишкой, – заорала вдруг нечеловеческим голосом Роуз. – Вываливать на вас её содержимое!

В отличие от Ирэн, Ник старался мыслить более абстрактно и собирал истории Роуз в некие зарисовки-миниатюры. «Коллективное заболевание психологического характера: пьяная русская тоска», – озаглавил он этот фрагмент.

21

Женщина сидит на низкой постели, откинувшись на большую велюровую подушку. На женщине юбка яркой расцветки – тонкая индийская гофрированная марля, закрывающая её ноги. «Скин» сидит на обогревателе. Над его головой картина под стеклом. Портрет сангиной. Искажённые черты лица, маленькие, будто зёрнышки, глазки, тонкие губы. Женщина смотрит на «скина». Он говорит, начав с неизменного «Миди – фу ди фу». Он в такт словам отбивает ритм ребром ладони. У него довольно длинные пальцы. Аккуратные ногти. Женщина закрывает глаза. Из правого уголка глаза её медленно вытекает слеза и прокладывает себе дорожку вниз по скуле. Оставляя на ней, слегка загримированной коричневатыми румянами, светлую полоску. Она открывает глаза. «Скин» снимает очки и надавливает на углубления у переносицы. Встаёт, подходит к женщине и, присев, просовывает руку под тонкую марлю, задирая юбку и оголяя длинное бедро. Кладёт очки на пол. Женщина обнимает его за шею и смотрит в окно. Черноволосая в доме напротив что-то готовит на кухне. Толстый мужчина достаёт с полки книжку. Что-то говорит. Черноволосая на кухне смеётся, взмахивая рукой с пучком редиски. В другой руке у неё нож.

22

– Опять у нас получается странный портрет. Не геройский какой-то… – Ирэн легко оттолкнулась от подлокотников кресла и, оставаясь в «сидячей» позе, зависла в метре над пультом, покачивая шлёпанцем на ноге. – Им всем чего-то не достаёт. Если один рационален, то ему обязательно не хватает сантиментов. В другом талант и отсутствие всякой логики. Они все не до… НЕДО! Но нам их надо объединить!

Ник протянул руку и надел шлёпанец на ступню Ирэн:

– Да-да! Слияние всего в одном. Гармония и баланс. Синкретизм… Но может получиться, что таким образом мы лишим его чего-то… не знаю… человеческого, что ли…

Ирэн поменяла позу и лежала теперь на боку, вытянувшись в пространстве и слегка вибрируя, волнообразно, плавно – от талии к бёдрам и дальше к икрам, и ноги её удлинялись:

– А человеческое – значит, с изъяном, Ники?

– Может быть. Но изъян нужен, чтобы было стремление с ним бороться. Сознавать его и двигаться по пути избавления от него. В этом заключается жизненный путь, может быть…

– Какая растрата… – Она лениво потянулась, вытягивая теперь, удлиняя, верхний торс и заполняя таким образом почти всё пространство в длину залы.

– Но это и даёт им возможность переживать, страдать. Мучиться. Испытывать себя и таким образом рождать эмоции. То, что мы, собственно, ищем.

– Я совсем не уверена, что хочу всё это ощущать. Это так тягостно. Тяжело. – Она, будто действительно почувствовав тяжесть, слегка опустилась и тут же, став невероятно маленькой, встала на столе у пульта, оказавшись одного роста с хромированным стаканом для ручек и карандашей. – Роуз с её слезами вызывает у меня полное недоумение. Неужели я бы хотела всё это ощущать?! Мне так прекрасно работать с тобой, отдыхать. Если мы считаем нужным соединяться… – Она уже превратилась в шёпот у Ника над ухом, и он не зло отмахнулся, будто от насекомого:

– Ирэн!

Она мячиком мелькнула над полом, отскочила от него и встала рядом с Ником в обычном своём размере.

– Ты, видимо, так ничего и не поняла. Они совокупляются не потому, что считают это нужным! И не потому, что считают!

– А почему? – Её глаза засветились янтарным светом.

– Потому… потому что это порыв! Потому что это любовь или хотя бы надежда на любовь. Надежда на встречу со своей второй половиной. Надежда увидеть своё отражение.

– Ник, но для этого надо просто взять зеркало! – Ирэн тут же материализовала красивое зеркало на ладони и показала Нику его отражение. Он ухмыльнулся, взял зеркало из руки Ирэн и, секунду помедлив, мельком взглянув в зрачки-насекомые её янтарных глаз, бросил его на пол.

Она подняла брови и отошла чуть в сторону от осколков. Затем пристально посмотрела на Ника и перевела взгляд на осколки. Они, будто намагниченные, сползлись с пола вместе, воедино, и вот уже опять цельное невредимое зеркало лежало у неё на ладони.

– Вот, – сказала она, улыбаясь и снова поднимаясь над пультом, поглядывая на себя в зеркало, поправляя прядь волос.

– Так ты не сможешь поступить с душой человека. С разбитым, что называется, сердцем. С покинувшей любовью. И так далее и тому подобное…

Ирэн опять растянулась по всей длине зала в пространстве и, лениво покачивая рукой, будто она свисала с воздушной кушетки, на которой девушка возлежала, вздохнула:

– Как это… примитивно. Неужели мы должны опуститься до такого уровня?! Мы! – В знак подтверждения значимости слова «мы» она приняла форму яйца, абрис которого светился, а само яйцо дрожало молочным газообразным дымом. Из центра его время от времени выступали тонкие светящиеся щупальца. Ник улыбнулся и сам принял идентичную форму, и их щупальца, как электрические змеи, встречались друг с другом и светились искрами электрозамыканий. Затем они соединились в одно, подрожали немного в пространстве и снова приняли свои прежние формы:

– Так было в одном из снов Роуз? – смеясь, спросил Ник. – Надеюсь, она видит эту кастанедовскую интерпретацию.

– Было бы обидно потерять Роуз, как других. На неё уже составлен такой объёмный файл. Осталось совсем немного. Мы уже могли бы вводить её героя в её реальность, чтобы она наконец встретила его, отреагировала бы… Как ты думаешь, Ник, она точно его узнает?

– Нам надо переговорить с шефом. Что он думает…

– Как будто он не в курсе! Он всё отслеживает.

– Разумеется. Но он может дать какие-то дельные советы. Особенно, что касается аспектов человеческого. Он хорошо разбирается в этом «человеческом факторе»… Помнишь этого ушедшего парня, у которого уже почти появилась «возлюбленная» – почему-то он отверг её, что-то мы не так рассчитали… он называл шефа Достоевским и объяснял это каким-то образом связью со словом «доставать». Видимо, шеф умеет что-то доставать из них…

23

Когда звук шагов поравнялся с песочницей, она обернулась и увидела высокие бутсы мужчины. Она закинула голову, сняв очки и положив их на песок. И солнечный зайчик от изумрудного стёклышка пришёлся как раз на лицо молодого человека. А само солнце стояло за ним, чуть над его головой создавая ореол. И получалось, что она почти не может разглядеть его лица. Казалось, солнце отражалось в нём, и ей было больно смотреть на него.

24

Не ощущение проснувшегося тела, а звук качелей под окном означали пробуждение. Качели под окном на заснеженной площадке заскрипели. И сквозь закрытые ещё глаза, чуть дрожащие ресницы пробивался свет комнатной лампы – было пять часов вечера. И качели скрипели. Жизнь.

Его сестра как раз шла из магазина по тропинке. Как раз под окнами дома. Мимо качелей. И какая-то женщина – она увидела её бесформенным мешкообразным тёмным пятном издали – пыталась сесть на детские качели. Были уже сумерки, но пока только снег освещал пространство за домом. Свежий, хрустящий, как капуста для квашенья… А может, эта женщина пыталась встать с качелей? «Вам нехорошо?» – спросила она приблизясь, уже даже оборачиваясь. «Хорошо!» – сказала женщина, слегка раскачиваясь, подтягивая повыше ноги в сапогах. И мешочек полиэтиленовый рядом в снегу лежал с продуктами. Его сестра подошла к скамейке, смахнула перчаткой пушок снега со спинки и села – ноги на сиденье. «И мне будет хорошо», – подумала она и почувствовала слёзы, наполняющие глаза. «Тётка, наверно, прикупила продуктов домой. Там у неё муж, дети, собака, и она вдруг решила „убежать“ в детство… Эта плаксивость и жалость – от рябиновки…» – и она закурила сигарету, глядя на женщину, неудобно сидящую на досочке.

Когда она была здесь летом, они с братом стояли в его комнате у окна, смотрели вниз и слушали скрип. Монотонный занудный звук. И они ещё улыбнулись – вот пойди, смажь их, может, кому жизнь испортишь. Может, для кого-то этот скрип, как ходики, как маятник старинных дедушкиных часов, то есть нужных: связь с прошлым, непрерывная нить жизни… Но брат её не помнил этого наверняка. Он ничего не запоминал из того, что происходило в настоящей жизни.

Он долго не мог запомнить адрес, а когда ему говорили, он всегда воодушевлялся: «Пархоменко был партизан. Поэтому улицу эту никто не может найти. Не я один!» – смеялся он всё тем же громким смехом. Смехом молодого мужчины, даже парня. Которому всё нипочём, всё подвластно. Который всё может и сможет. Ему было уже пятьдесят. Но он не помнил свой юбилей. И дни недели он не помнил, и год иногда переспрашивал. У него была инвалидность второй группы. Его никуда не могли устроить на работу, хотя он был специалистом в области электроники. Когда-то он даже служил на подлодке и был засекречен. Это было давно, и это он помнил. А вот что Люда умерла – нет. Не жена, а та, что после, с которой он жил напротив Смольного, с которой много пил. У неё оказался рак. И другую Люду, от которой привезли его мать с приятельницей – вшивым, с отмороженными конечностями, – он помнил как-то смутно и никак не мог поверить, что пробыл там, в Весёлом посёлке, два года. Ему казалось – месяца полтора…

Вместе они могли вспоминать только далёкое прошлое. Её детство. Говорить о том, каким было её детство. И о важной роли его в нём. Вообще её удивляли люди, помнящие себя аж с двух лет. Слушая его, она очень напрягалась, пытаясь при помощи его слов создать картинки и почувствовать их, вжиться. Оживив, сделать своими. Но как-то плохо получалось. То есть она очень красочно видела, рисовала в своём воображении сценки, описываемые братом. Но они не становились её родными. И потом, он помнил совсем не то, что она. Её воспоминания, с возраста лет шести, совсем по-другому рисовали его же, например. Она всё время слышала музыку. Вот он сидит с гитарой, выбивая тревожные аккорды, и насвистывает мелодию из фильма «Родная кровь». Какая-то латиноамериканская музыка. В фильме герой показывает кино жителям захолустного городка. Выходила очень запутанная картинка-история. Получались как будто три киноленты – «Родная кровь», мексиканский фильм и её собственный. Она видела уже свой фильм с братом в главной роли и с собой… Или он представал в воспоминаниях похожим на Стива Мак-Куина. Тоже из кино, разумеется, того, с Натали Вуд. Где они пытаются найти возможность сделать нелегальный аборт, то есть ещё до 73-го года. Он в нём такой коротко стриженный, со светлыми глазами, в плаще, как у брата… Или это брат был в таком плаще, как Мак-Куин… Самое же яркое воспоминание брата было о цирке. А точнее, о том, как она описала его в цирке, сидя у него же на коленках, и как он не знал, что делать, и вынужден был бежать с представления в мокрых, описанных ею, брюках. Она абсолютно не помнила этого. Но, видимо, в её бессознательном такой случай оставил след, и поэтому, может быть, она не любила цирк. Вернее, цирк вызывал чудовищную, плаксивую тоску. Может, бессознательное хранило образ плачущей девочки в цирке? Она помнила, как он обзывал её дурой, потому что она не могла понять, зачем переливать воду из одного бассейна в другой… всё равно у них не было бассейнов. Или какой поезд придёт быстрее, выйдя из пункта А в пункт Б, следуя со скоростью… Ведь были расписания поездов!.. Но больше всего в воспоминаниях о нём ей нравилось просто вспоминать, воссоздавать его облик, видеть его. Когда он был рядом, что-то делая, а она с любопытством смотрела, широко раскрыв карие глаза. А у него серые, голубовато-серые… Правда, сейчас они уже были водянистыми, размытыми.

– Откуда все эти часовые механизмы?.. Сколько маленьких часиков… Это вот красненькое – то, что называется камнями? – Она очень любила разбирать безделушки, одежду, ткани в чемоданах, нитки в мотках, пряжу… всё это хранилось годами и не убавлялось.

– Да это ты и разломала, маленькая. Ещё медали отца. Любила с детства блестящее, как сорока.

Он ещё не женился, а его невеста была беременна. Она это увидела, когда та начала расчёсывать волосы и, наклонившись, «бросила» их вниз, и очень заметен стал её кругленький животик… А другая его девушка была с неимоверными грудями и крутыми бёдрами. И ей не нравились его женщины. Ни одной не было похожей на неё! А ей нравились мужчины, как он – остроумные, музыкальные, поющие низким голосом, таинственно молчаливые иногда, одарённые во всём, за что бы ни брались. С длинными пальцами, перебирающими струны или держащими кисть, рисуя акварели. И с мощной мускулатурой, тягая гирю и самодельную штангу… колющие дрова на студенческих сборах. Пахнущие табаком слегка, и потом, и немного алкоголем, хорошим порто…

– …Мальчики теперь умненькие, хитренькие. Они прочли книжки, какие надо, благо их написали, потом поглядели на загибающегося от ломок брата друга детства, потом сходили в кино, а потом уже на похороны друга детства… Им всё показали. Тебе, правда, тоже что-то показывали, но ты ведь хотел всё сам, сам…

– Это так всё и кончается? – Роуз была будто разочарована. Словно ей не показали главного.

– Там ещё немного… Вы ложитесь в постель… как это – валетом – и спрашиваете, почему у него никогда не было такой, как вы, похожей на вас.

– А он что? И почему мы в одной постели?

– Умерла ваша мать, и вы боитесь спать в той же комнате, где она раньше… А он вам говорит, что вы ведь у него были.

– Моя мать? Наша… Но ведь и он у меня был! Если это мой брат… почему же мне хотелось такого, как он? Зачем? Отчего это желание? От какой-то недостаточности близкого человека?

25

Группа мужчин толпилась в отсеке, называемом на разных языках накопителем, зоной ожидания, предпосадочным залом. Да, они ожидали впуска пассажиров в самолёт. Вот двое из страховой компании 80-х: костюмы-тройки, пластиковые стаканчики с водкой-орандж. Вот заспанный, волосатый, в ярко-клетчатых брюках, ещё один музыкант-неудачник. Тощий, с узловатыми пальцами и очень маленьким лицом, укутанным растительностью бороды-усов-волос-бровей-ресниц с блокнотом и карандашом, рисующий. Ещё какие-то мужчины неопределённого возраста в такой же невнятной одежде. Здоровенный, покусывающий губы, нервно озирающийся – жулик. Другой «криминал» – более уверен в себе: спокойно листает проспект. Какой-то совсем маленький мужчина с очень выразительными глазами. Определённо человек с достатком – гладкие шёлковые носки облегают лодыжку правой ноги, закинутой на колено левой, суперкейс из лайки рядом. Байкеры из Эл Эй, выжившие «Хелл Энд-желз». Весь взмокший, явно переживающий чудовищную ломку джанки. Какой-то японец, несколько негров, арабы и евреи, армяне, человек с костылём, косой. И все они ждали посадки в один самолёт, виднеющийся за стёклами отсека – розоватый в звёздах «Боинг». А там вдали, за самолётом и взлётной полосой, простирался аккуратный луг. И у самой кромки горизонта, где стереоскопически дрожало небо, трава в виде стрелки, выкрашенная акрилово-белой краской, указывала путь вперёд, дальше, и под ней слово «EXIT».

26

Платье цвета молоденьких листьев липы плавно раскачивается приливами-отливами вдоль тела, от талии до щиколоток. Тонкие-ломкие, они схвачены серебристыми ремешками босоножек на высоких хрупких каблуках. По линии декольте серебрится пушок искусственного меха, будто игрушечные зверьки спрятались у неё на груди. И тело её под платьем, под этой зелёной массой, бёдра, зад, тоже будто зверь, живущий отдельно, в зелёной чаще листвы, сам по себе, – всеми своими изгибами, уворачиванием от ладони, к нему стремящейся, оттопыривающийся, сворачивающийся, вылезающий: словно говорящий – меня голыми руками не возьмёшь…

Он – вплотную к её бедру, к ягодице; прижимаясь к ней пахом, касаясь её груди рукой, держа обе её руки с пистолетом, помогая навести на цель – цветок на балконе дома напротив. Они стреляли в честь дня её рождения. В небе проносились эскадрильи сверхзвуковых самолётов – в честь национального праздника. Тяжёлыми чёрными кляксами надвигались грузовые вертолёты – медленно, гнетуще заполняя пространство звуком. И казалось, что можно дотронуться рукой до чудовищных лопастей их пропеллеров.

Он всё время хотел сфотографировать её. Когда она спала, например. Или сразу после. Проснувшуюся. Или сразу после оргазма – умирающе-рождающуюся. Но он только «записывал её». Он везде умудрялся записывать её голос.

– Шпион, я уезжаю завтра.

– Да. Мадам Мариньяк уезжает.

Она уже давно не была мадам Мариньяк, хотя снова была мадам, но французская фамилия звучала лучше. И ей больше шла. Так ему казалось. Ещё, казалось ему, ей шло носить облегающие брюки с маленькими трусиками под ними. Чтобы видны были под тканью брюк их линии, обнимающие её ягодицы. И когда он долго смотрел на эти линии, ему чудилось, что ткань брюк начинает дымиться и сейчас он испепелит её, прорвёт и просунет руку под этот маленький лоскуток на её попке. И крепко сожмет её, сдавит в руках, как сочный фрукт.

– Вот моей маме точно надо было жить где-нибудь в южной стране. Где море, солнце, фрукты и жара. Она так живо, просто плотски как-то описывала, как бы она там поедала фрукты. Я просто вижу эти опустошённые половинки апельсина, из которого она выдавила сок!

У неё был муж, который всё время отсутствовал. Или просто когда отсутствовал муж, она находила его. Они любили гулять и особенно сидеть у реки. На носу корабля-острова. Пить там вино. Есть апельсины. Когда появлялся муж, он писал ей письма. «Мадам Мариньяк. Я скучаю. Где вы ходите, мадам Мариньяк?..» И ещё там было что-то очень печальное об ожидании. Но как-то безличностно. Не направленно. Будто не о ней. Не её будто он ждёт. А просто. Ждёт… Ждёт, когда снимут гипс с ноги, лёжа в госпитале, и поэтому, от тоски и скуки, пишет. Разглядывая осу в сложном рисунке тюлевых занавесок на окне. Луч солнца её пронзает, как игла, а она не погибает, перебирает лапками по нитям тюля, запутавшись, пытаясь выползти и, не находя выхода, снова и снова делая попытки, перебирая лапками, и так до бесконечности. Она смотрит в окно. На ней платье цвета мокрого кирпича. На балконе дома напротив лежит мокрый снег. На улице снега уже нет. Там лужи и тоже мокро. И в носу у неё становится мокро, и между ног она ощущает влагу, и будто запах подымается оттуда. Ей становится страшно, она быстро идёт в коридор, накидывает пальто и, схватив зонт, кричит из коридора в комнату, мужу: «Я сейчас вернусь!» Она быстро спускается по винтовой лестнице, открывает тяжёлую дверь. На улице ей сразу кажется, что у неё высокая температура. Она идёт на большой бульвар и понимает, пройдя немного, что ищет его.

– Но я не могу сказать тебе, чтобы ты бросила мужа…

– Почему? Почему-почему-почему?! – она закричала, как будто хотела, чтобы он понял, что как раз такое он и должен сказать.

– Потому что для этого надо быть отважным.

– А ты?

Его большие мягкие губы дёрнулись и слегка задрожали. Он улыбнулся:

– Я… я не трус, но я боюсь…

Она сузила глаза.

– Мне надо было выстрелить в тебя, а не в цветок.

Он усмехнулся:

– Ты тоже… не трус, но…

У него был статус политического беженца и совершенно непонятно, как он получил его, приехав из Америки. Это в Америку бежали политически и экономически ущемлённые. Вроде так было всегда… Но в Америке ему дали временный документ, хотя и ангажировали в Центральном Разведывательном Управлении. Когда она просыпалась, то видела его сидящим в наушниках, слушающим музыку через наушники, чтобы не будить её. И она думала о нём как о шпионе. В наушниках передающем сведения своей службе. Разведке… О чём? О том, как она прекрасна, когда кончает?!

– Зачем тебе эти записи меня?.. Как-то странно, ей-богу…

– Голос женщины – самое мощное оружие. Твоё лицо, тебя всю я могу представить… могу даже что-то «дорисовать», а голос… он есть, эти звуки, интонации, нотки…

– Да, это не дорисуешь, если только не пропустишь через какой-нибудь прибор для искажения… А внешний облик… Вот мужчина писатель видит себя лучше. Он, даже если клошар, получается лучше, чем на самом деле. Ярче. Выразительней. И даже кажется, когда видишь его в действительности, что он недостоин этого образа. Он, реальный, недотягивает!

– Ты иногда хуже, чем твой голос…

– А ты хуже в жизни, чем в постели. В постели с тобой, как в книжке. А в жизни, как… не знаю, не хочется.

Они и были в основном в постели. И вне её – тоже. На полу. И ей было больно-жёстко.

Когда он исчезал, потому что приходил тот, кто должен был быть, – муж, она прятала все свои вещи. Выбрасывала их. Разрезанные колготки, порванные мини-комбинашки, трусики… Он любил все эти женские атрибуты и просил её всегда одеваться: чтобы раздевать, срывать, стаскивать, разрывать. И проникать.

Под… в… за… Запрет разжигал, распалял. Запрет был нужен.

«Мадам Мариньяк, вы мне нужны…» – писал он, как будто говоря: «Ты мне нужна, чтобы преодолевать себя. Без тебя я ничего не должен, я всё могу, всё возможно, можно и ничего не нужно!» И ничего поэтому нет – вседозволенность лишала устремлений.

Он ходил по бульварам с плеером, в наушниках, и слушал её голос.

«Никто не делает это лучше…» – шептал её голос под отбойные молотки на бульваре Хороших Новостей. Он пытался вспомнить, откуда эти слова. Голос плюс звуки улицы. И дойдя до канала Святого Мартина, до отеля «Север», где снимался фильм с Габеном, вспоминал, что это из песни к фильму «Шпион, которого я любила». Но каким-то странным образом эти слова переплетались со словами из другой песни – «Мужчина, которого я люблю»: «Однажды он придёт, мой любимый…» Или ему это чудилось, было подтасовкой?..

27

Роузи могла бы назвать себя завсегдатаем этого бара. С той только разницей, что она никогда не знала, что её ожидает в нём. И кто.

В этот раз она легко определила его как калифорнийский, как сотни таких в её памяти на Западном побережье: Венис-бич, Санта-Моника, Малибу. Она даже уловила шум океана и хрустальные возгласы, которые можно услышать только на пляже, приходившие из окна вдоль всей стены справа от входа. Ей показалось, что это не застеклённое окно, что можно подойти и ветерок обдаст лицо приятным жаром песка и свежим запахом моря. У самой кромки воды Роузи насчитала восемь детских головок, склонившихся над строительством крепости из мокрого песка. В баре у окна за столиком, ссутулившись над ноутбуком, сидел седой растрёпанный мужчина. Располневший, но когда-то, видимо, спортивный, даже, похоже, чересчур, как многие невысокие мужчины, пытающиеся компенсировать рост за счёт накаченных бицепсов. За другим столом расположился человек, совершенно наплевательски относившийся к своей внешности, – сильно и давно пьющий, пузатый, с красным большим носом. Тоже седой и полулысый. Напротив него, спиной к Роуз, сидел кто-то хрупкий. Перед ним на столе были расставлены разнообразные ёмкости для алкоголя. Не считая банки пива в руке носатого. Он улыбнулся Роуз, когда она подходила к стойке:

– Хай, Роузи! Sweet heart.

И она узнала в нем Чарльза Буковски. Роузи помахала ему и погрозила пальчиком:

– О, you naughty boy, Чарли!

Тот хохотнул и прохрипел в сторону пианино в углу:

– Play the piano drunk till fingers wont start to bleed a bit!

Худенький его товарищ, подняв палец, пьяно произнёс:

– Всё должно происходить медленно и неправильно… – это был русский аналог молодого Буковски: Веничка.

Буковски махнул на него рукой и опять обратился к Роуз:

– Хани, может, ты сможешь отговорить этого «фрика», – он кивнул на сидящего с ноутбуком. – Он всё-таки надеется на нобелевку и катает речи! Говна пирога ему дадут! Пусть лучше пишет лозунги камикадзе-космонавтам! Или займётся воспитанием своих засранцев. Плодовитый Норман!

И Роузи сразу поняла, что он говорит о Мейлере, американском писателе, авторе речи первого человека, ступившего на Луну, Амстронга, что ли. Норман Мейлер, наверное, заслуживал Нобелевской премии, хотя бы за долгожительство в литературе. Ну и за семейное положение. Шутка ли сказать – восемь детей от разных браков, то есть – алименты!

За баром стояла компания татуированных. Как клейма на лбах, у них чернели надписи, определяющие принадлежность: «Поколение X», «Поколение Р», «Поколение NEXT». Заказав себе выпивку, Роузи подумала, что в общем-то сегодняшняя публика в баре больше подошла бы к Гринвич-Виллидж Нью-Йорка. (Хотя она с трудом представляла себе эту самую «Виллидж».) На большом экране над баром крутились сёрферы в соревнованиях из Лонг-бич. В заворачивающей воронке волны исчезали сёрферы. «Мистер Доценко!» – крикнул бармен, и из-за столика к бару подбежало сразу четыре негра.

Роуз не понимала, что хотят ей сообщить такой вот инсценировкой. Она только подумала, уже идя к туалету, что обстановка здесь и в подземелье мало чем отличаются в этот раз.

28

– Роузи! Где же вы… бегаете? Вы действительно – бегаете? – Мелоди стояла посреди комнаты Роуз. – Вы оставили всё открытым…

Роузи в спортивном костюме, с ленточкой вокруг головы, запыхавшаяся, вбежав в дом, плюхнулась на диван.

– Ах, Мелоди! Здесь всё равно никого нет. Никого! Я обежала весь район и не встретила ни одной живой души! И все дома, кажется, пусты. Вообще это всё похоже на декорации. Кукольного спектакля! И эти ваши чучела собачек и птичек стали мне просто ненавистны. Скажите вашему начальству, что это уже действует отрицательно. И ещё – запахи! Зачем-то окутали бар ароматом флоксов! Вместо дыма сигарет, алкоголя, чего-нибудь из мужской парфюмерии и пота. Да! И туалет. Я ведь заглянула и в мужской туалет, они в жизни обычно пахнут плохо. А у вас там запах карамели! Абсурд какой-то. И в моём шкафу… А вы… вы пользуетесь туалетом, Мелоди?

Мелоди подошла к холодильнику, достала пакет апельсинового сока и налила в стакан.

– По-моему, после джонгинга рекомендуется сок, не правда ли, Роузи?

Роуз посмотрела на неё и язвительно парировала:

– Да. Но лучше, конечно, свежевыжатый сок! Из живых апельсинов. Вы можете сделать живые апельсины, а? Вы ведь маг, Мелоди.

– Роузи, я ничего не собираюсь вам демонстрировать, мы не в цирке. А все свои вопросы вы должны адресовать в Академию. Нику. Я только помощница. Приставлена к вам.

– А зачем вы сделали мне такой дурацкий гардероб? Я теперь половину времени в воспоминаниях пытаюсь воссоздать какие-то реальные, мне свойственные одежды. А не эти тряпочки городской сумасшедшей. Я пойду приму душ. Приготовьте нам тосты с сыром, а? И кофе. Я мигом…

Роуз на ходу стянула с себя футболку, и Мелоди заметила, что её спина стала более гладкой, как у молодой женщины. Она улыбнулась, а когда Роуз вышла из ванны с полотенцем, завернутым чалмой вокруг головы, радостно засмеялась:

– Вы помолодели лет на двадцать, Роузи! Видите, как вам на пользу воспоминания и упражнения! – Она поставила поднос с приготовленными тостами и кофе на стол.

– Я вижу. И думаю – вот так я буду становиться всё моложе и моложе и жить мне здесь придётся всё дольше и дольше. И это ужасно. Потому что это не жизнь. Я совершенно не понимаю своего назначения.

– Вы меня извините, но разве в вашей жизни было не так? Разве все окружающие вас люди, да и вы сами, жили осознанно, сознательно?

– Даже если и нет, у нас все равно была жизнь. Наполненная тревогами, волнениями, радостями или огорчениями. И какими-то устремлениями. Пусть и мелкими на ваш продвинутый взгляд. Но они принадлежали нам. Мне! Мои устремления, поиски и потери. МОИ. А не ваш этот злосчастный рай, где ни черта не надо делать, а только обмусоливать своё прошлое. В нормальной жизни у меня бы был какой-нибудь старичок-компаньон, друзья…

– Да не было бы у вас никого! Что вы себя дурачите! Вы одиночка. Вы воин. Вам никто, собственно, и не нужен. Кроме вашего… вашей второй половины. – Мелоди с удовольствием отхлебнула кофе и смачно причмокнула. – Невероятно вкусно! Как это я раньше не догадалась об этом вкусе…

– Потому что все ваши предыдущие подопытные пили растворимый кофе по-американски. Три в одном! А я европейка!

– Но кофе никогда вроде в Европе не выращивали!

– Зато европейцы могли оценить вкусовые качества продукта, производившегося где-то там, далеко, в недоразвитых, так сказать, странах. И взять на вооружение. Зарабатывать уйму денег! Что вы, ей-богу, не понимаете, что ли? Европейцы, вообще белый человек, – вор. Как вы! Вы ведь воруете у нас эмоции. Вот и белый человек воровал всю свою историю… вот-вот! Так заворовался, что сам себя обокрал! Лишил себя всего человеческого. И вы тому подтверждение. Особенно в этом преуспели. Две страны, в которых я жила. Америка и Россия.

– Может быть, вам не стоит пить кофе. Вы так возбуждены, Роузи.

Роуз встала с дивана и, выйдя на середину комнаты, села на шпагат.

– Видите?! Оказывается, я умею делать такие вот вещи. И я вовсе не возбуждена в отрицательном смысле.

– Почему вы называете платежеспособную Америку вором?

– Вот-вот! Под видом оплаты они, тем не менее, обворовывали людей и страны. Они скупали все лучшие потенциалы, таланты и способности и, разумеется, оплачивая их, могли уже диктовать свои условия. И кто же удержится на своём уровне, не сдаст позиций, когда вам платят. А Россия никому ничего не платила, вообще. Никаких авторских – просто нагло воровала. В конце двадцатого, в двадцать первом веке она не производила ничего своего. За исключением, может быть, новых способов воровства на государственном уровне.

Мелоди встала и прошлась вдоль металлических этажерок, заставленных книгами Роуз. Книгами, воспроизведёнными по её воспоминаниям.

– Как странно, однако, Роузи, что вас так волнует социальный аспект вашей прошлой жизни, хотя вы даже толком и не помните, к какому времени принадлежите. И вот, глядя на вашу библиотеку… Ваша потерянность происходит от того, что вы не узнаёте окружающей вас реальности. Она вам непривычна. Потому что вы привыкли действовать и воспринимать что-либо только в ограниченном социальном мире. Это социум, то есть рама, – как у картин, что на стене у вас висят, – из вашей прошлой жизни заставляет вас ограничивать себя, диктует вам то, как вы должны себя вести, что ощущать, чувствовать и как реагировать. Но ведь той реальности, где был этот социум, некое негласное согласие всех и вся, её нет. И вы не хотите открыться, пробудить в себе иные возможности, вы цепляетесь за тот мир, те законы, которые, в конце концов, были вам навязаны, даже ещё до вашего рождения. Было такое выражение – это я где-то прочла, в каком-то словаре: из себя не выпрыгнешь. Но это неправда. Надо именно выпрыгнуть из себя той. Как рыба из воды. Чтобы открыть себя и окружающий мир по-иному.

Роузи во время монолога Мелоди как-то автоматически принялась за вязание. Чего-то нежно-розового и пушистого.

– Видите, вы и сейчас прячетесь от непонятного вам. Убегаете… Что это вы вяжете?

– Мелоди, самое простое средство для «выпрыгивания из себя», эффективное очень – наркотики.

– Ошибаетесь. Это как раз для неполноценных. Цельному человеку достаточно, один раз попробовав некий препарат, понять, что это всего лишь искусственная помощь и всё, что она даёт, есть в самом человеке. Начиная от алкоголя и кончая морфином – всё присутствует в организме человека. Вырабатывается им. Человек просто ленив и не желает пробудить в себе свои возможности. Ах, зачем я вам читаю лекцию. Всё это вы можете прочесть в своих же книжках и услышать от себя самой, если захотите прислушаться…

– Я-то хочу. Но вы, Мелоди, меня не слушаете. Вы вот выпрыгнули из воды, как рыбы, которым надоела водная прелесть и захотелось трудностей. И теперь вы насыщаетесь нашими эмоциями. Сами же вы не умеете чувствовать. Вы уже, можно сказать, насытились. Или вот-вот. И что тогда? Ведь чтобы ощущать, надо испытывать жажду! А вы уже усталые, как законы-иконы.

29

Неожиданно, вдруг весь сжавшись, съёжившись, будто что-то кольнуло его, сильно и остро, будто пуля, выпущенная невидимой рукой из пистолета с глушителем, вонзилась ему под лопатку, он стал падать. Медленно и плавно и в то же время неукоснительно быстро. Ничто не задерживало его падения, ничто не контролировало тело. Он уже будто не был. Он свалился со стула, ударившись бровью, верхним веком, к счастью, о закруглённый угол старинного шифоньера, и вздрогнув, ударился ещё раз. Уже головой, затылком, и ладони его, как клешни, не распрямлялись, и он весь трясся, крючился в судорогах…

У него была какая-то странная манера сидеть на стуле на корточках, будучи довольно высокого роста, очень пластично складываясь – якобы из-за больной спины. Это походило на птичье восседание на скале. «Орёл на стуле». Скорее, голубь, потому что они находились в городе Москве. Хотя больше было ворон-бомбовозов. Громадных, орущих даже ночью, шныряющих по помойкам и чернеющих на белом снегу повсюду. Такое восседание можно было бы сравнить с манерой кавказцев, да и бывших зэков. Что те, что другие, они почему-то любили сидеть на корточках чуть ли не посреди улицы и, покуривая-поплёвывая, тихо переговариваться. Так, видимо, сидели на зонах. Так сидели в мусульманских горных районах, в азиатских местностях. Так сидели в курилках больниц… Вся эта страна была похожа на зону-лазарет с азиатско-мусульманским песком на зубах.

Маринна Дренч приехала на свою фотовыставку. И теперь она сидела в квартире этого странного типа, предложившего ей переехать к нему в квартиру, а её по дороге обокрали. Все её вещи, документы, билет, визы… Ей даже страшно было перечислять всё то, что у неё похитил частный таксист. Этот парень, Олег, предложил ей переселиться к нему, после того как хозяйка предыдущей её квартиры с недовольством высказалась о вечеринке, устроенной её новыми русскими знакомыми в честь вернисажа. Они пели, Маринна много выпила, хохотала, тоже пела с ними… Этот Олег оказался очень симпатичным, начитанным. И говорил на французском и английском вполне свободно. Остальные были телевизионщиками, снимавшими вернисаж.

В первую секунду она подумала, что он дурачится. В первую секунду его лицо не выражало ужаса, и она не почувствовала страха. Но, увидев на его лице кровь, увидев посиневшие его губы и сжатые оскаленные зубы между ними, она поняла, что это не увеселительный розыгрыш. Она подбежала к нему, а он уже бился в конвульсиях, и голова его стукалась об пол. В памяти у неё замелькали кадры из фильмов ужаса, фильмов о войне, со сценами раненых в госпитале, сцены на пляже с утопленниками, дыхание «рот в рот». На его синих губах пузырилась слюна. «Нельзя, чтобы человек закидывал голову назад, иначе он проглотит свой язык, задохнётся, захлебнётся слюной. Может, он сумасшедший, может, он будет сейчас душить меня?!» Его руки, согнутые в локтях, оставались напряжёнными, и пальцы будто окаменели. Ей казалось, что одна из них вдруг вытянется и сожмет её горло. Кровь текла из разбитой брови, и вокруг глаза уже ярко вырисовывался синяк. Рубашка его повлажнела – он весь покрылся испариной. Она схватила полотенце – вытереть кровь с его лица, и тут он открыл жуткие, чёрные глаза. Она отскочила, но взяла одеяло и подсунула ему под голову, не перестающую стучаться об пол. Она без конца повторяла его имя, будто пытаясь вызвать этого человека, вернуть из неизвестности, в которую он уходил, уплывал на её глазах. В смерть? «А если он сейчас умрёт? Я даже не знаю адрес, куда вызывать „скорую помощь“!»

«Судороги всегда лечили кровопусканием…»

Когда частный таксист медленно стал отъезжать от сталинской высотки, башни-замка на Баррикадной, они оба, неуклюже расставив ноги на заледенелой земле, провожали недоумёнными взглядами машину со всеми её вещами. Олег, наконец очухавшись, побежал за машиной, но даже не успел запомнить номера. Олег вышел из автомобиля около этого дома, где жили его родители, потому что хотел сделать приятное Маринне – взять у матери яблочный пирог и затем отправиться в свою квартиру. А она, почему-то вдруг испугавшись этого частника, тоже вышла из машины. Тот, вероятно видя, какое несметное количество увесистых сумок у этой иностранки, решил испытать судьбу – в случае чего, он бы сказал, что разворачивается… Они побежали в милицию, совсем рядом. Там было чудовищно темно и ещё страшней, чем на улице. Менты были пьянее посаженных в какой-то закуток за решётку получеловеков с перекошенными лицами.

На втором этаже, в таком же мраке, милиционер от руки почерком двоечника записывал её показания. Она даже не плакала, несмотря на то что среди украденного была аппаратура, драгоценные украшения, чудесные снимки, сделанные уже в этот приезд… Они в полном каком-то обалдении вышли из отделения милиции. Олег, казалось, тоже был потрясён и подавлен, хотя должен был быть привычен к местным традициям.

«Купим вина, напьёмся от несчастья и будем любить-жалеть друг друга всю ночь», – сказала она ему при выходе из подземного перехода, над которым стояла громадная луна. Маринна вплотную подошла к нему, прижав к стене, и они сильно поцеловались, как-то неистово отчаянно.

Он был уже тихим, уже будто достигнув цели, места прибытия. Он уже побывал где-то там и лежал на полу, медленно дыша.

– Неправда, будто ты видишь что-то. Если ты теряешь сознание, то у тебя образуется дыра в памяти.

Спустя несколько минут он сидел на стуле, придерживая намоченное полотенце у глаза.

– Это не совсем верно. У меня нет воспоминаний о приступе, то есть о том, что происходит потом: некое путешествие в какое-то другое измерение. Это сложно словами объяснить. Но, наверное, это так называемое слияние тела и души. Воедино. Это болезненно прекрасно. Такая сладкая боль. И так бесконечно долго. Я иногда думаю, что переживаю в эти моменты целые месяцы жизни. Поэтому потом такая слабость, когда возвращаешься…

– Похоже на состояние под ЛСД.

– Я не пробовал… Я увидел в зеркале, когда встал, такой дикий ужас…

– Я думала, ты опять упадёшь, так тебя качнуло.

– Да, потому что это как бы наоборот. Будто не я смотрю в зеркало, а из зеркала на меня смотрит он – настоящий. Я, действительный.

– Знаешь, такое ведь с тобой может произойти и где-то в незнакомом месте, среди… чужих, недоброжелателей. Среди врагов.

Как многие высокие худые люди, он был подростково неловким. Когда не знаешь, куда деть руки, такие они длинные, тонкие. И походка у него была странная. Он, конечно, сутулился. А когда пил, что делал в общем-то постоянно – «всё равно на морозе выветривается», – казалось, что он хочет облокотиться, прислониться плечом к стене в подворотне, которую всё время надо было проходить, идя к нему домой. Он сопровождал Маринну по Москве, они назначали друг другу свидания в метро или он шёл уже к метро, встречать её, потому что ей было страшно в темноте, так рано обрывающей русский день. Она чуть ли не кубарем спускалась со снежной горы, на которую взбираться, чтобы попасть в сберкассу, тоже надо было почти ползком – лесенку замело. И потом, идя мимо Уголка Дурова, где пахло лошадьми, сеном, навозом – каким-то деревенским летом среди зимы, – она шла через парк, разделяющий улицу белой снежной полосой, с голыми чёрными деревьями и чёрной же огромной собакой. И ей казалось, что она уже знала всё это раньше, ощущала это, чувствовала нежно колкий снежок у щеки, как и его щёку, ближе к вечеру – синеватую, с уже отрастающими волосками.

Он оставлял ей странные записки, пока она бегала в консульство, МИД. «Во времена Петрарковы, столь смежные с временами рыцарства, любовь не утратила ещё своего владычества над людьми всех состояний. Во Франции, от короля до простого воина, каждый имел свою даму: „Мадам и Сен-Дени!“ – восклицали французские рыцари в пылу сражений и совершали неимоверные подвиги… Не пугайся грязи на кухне. Вино на столе – для тебя. (Свет в комнатах – тоже)».

Ей хотелось, чтобы он, как во времена Петрарковы, был мужественным, целеустремлённым – со всеми его знаниями, способностями. Полупустые книжные полки свидетельствовали о его образованности. Книги о театре, кино, Жан Луи Барро, Арто и Куино. Папки со страницами переведённых глав… Борис Виан – конечно, «Я приду плюнуть на ваши могилы» и рассказы… «Красная трава» в переводе его знакомой, почему-то ставшей наркоманкой и забросившей французский… Сам он жил журналистикой. Не постоянной. Писал очерк о Менделееве. И о том, что, может быть, водка и смертная казнь пришли в Москву в XVI веке в один год. Что Менделеев всю жизнь возглавлял комиссию по производству водки и мог бы сделать другую таблицу: на сколько, в зависимости от дозы, больше ударов в сутки делает сердце. От рюмки в сто грамм – на несколько тысяч…

«А от меня твоё сердце не совершает больше ударов?» – хотелось ей спросить его ночью, когда они лежали в большой комнате его квартиры, на кровати, свернувшись и обнявшись, и ей казалось, что они лежат в центре мира, занесённого снегом. А от мира осталась только Москва. И её охватывала необъяснимая тоска. Ей хотелось забрать его с собой в Париж, где она, как многие американцы, жила уже долгие годы. Увезти его в мир, где ему так нравилось, судя по книгам, высказываниям, цитатам. Где он бы мог жить среди людей, использующих свой интеллект и чувство эстетики, а не пустой желудок, для определения добра и зла. Было какое-то дурное противоречие во всём. Это здесь, в Москве, жил-был он, такой, но его надо увезти отсюда, где его не ценят, не культивируют и не заботятся о нём, как о редком растении. Увезти туда, где сытно, вульгарно, вольготно – опустошённо… чтобы сохранить. «Ты бы мог надписать мои фото для книги… с твоими новыми впечатлениями от Парижа, из того, что ты читал… могли бы получиться интересные комментарии…»

Он с усмешкой рассказывал о своём путешествии в Лондон, где якобы и заработал себе эту болезнь «падения орла со стула». У Маринны не укладывалось в голове его объяснение, из которого было ясно, что он то ли что-то опускает, то ли просто не помнит. А может, вообще придумывает?..

– Мне не понравились картины Берроуза. Я к тому времени прочёл почти все его книги, и его воображение, воплощённое в словах, оказалось куда богаче, чем на холсте. Хотя, может, я не знаю, что даёт героин… Жёлтое масло, какое-то грязноватое, жёлтые кресты на жёлтом же, распятия?..

Он забрёл в галерею недалеко от Пикадилли. Не помнил ни названия улицы, ни галереи. Он был в Лондоне со съёмочной группой. Все они, через какое-то время, погибли. Правда, уже в Москве. Он пошёл в Сохо к каким-то китайцам. «Может, тебя закодировали или ты накурился опиума и тебе что-то внушили…» – предполагала Маринна. Но он говорил, что ему должны были там выправить позвоночник, у него были чудовищные боли в спине… Потом, на вечеринке у английских лордов, финансирующих совместный проект съёмок фильма, он, «онемев от напряжения, наблюдая за шестнадцатью вилками и светским обществом», впервые упал в припадке эпилепсии и… потеряв работу, немедленно был отправлен в Москву.

«Твой поезд на Ленинград в 22 часа. Я выехал за билетом – его срочно надо выкупить. Позвони о самолёте в Париж. Буду с билетом в 19 ч.».

Записка лежала в книге «Хрестоматия по истории театра».

Она уже зашла в вагон, а он вдруг помчался куда-то – «на секунду!» – по платформе, скользкой, точно для коньков. Она стала нервничать, что он может и не успеть, не вернётся, она его больше не увидит. Ей стало так же страшно, как в ту ночь, после ограбления, когда они лежали в постели, прислушиваясь к шорохам, думая, что, может, вор вернёт хотя бы документы, подсунет под дверь. Потому что в машине оставалась и его сумка с паспортом, адресом места жительства… Она ему так и сказала: «А ты не хочешь поменять своё место жительства, свою жизнь? Сен-Жермен, да и вообще левый берег, уже, конечно, не те, что во времена Виана, но всё-таки…» Она вспомнила классного типа, издающего «Кассет-газет», здоровенного Джима Хейнса. «Как кетчуп, ха-ха!» – представлялся он, будучи совсем не «кетчупом», а в некотором роде американским общественником Парижа. Стихи Буковски были когда-то изданы на одной из кассет. Кэролл, американка, помешанная на русской литературе. Русский фотограф, похожий на клошара, Валентин-Мария Тиль, с его оригинальной техникой печати фотографий: цветные они получались акварелями почти… Книжный магазин «Вилладж Войс» и, конечно, «Шекспир и Ко»… Вот он подошёл к вагону – сиреневые цветы трепыхались под ветром, снежинки таяли на хрупких лепестках. Она чуть не заплакала. Конечно, он совершал подвиг. Он никогда ни за кем не ухаживал, не нёс ответа. Это за ним ухаживали – мама, друзья, девушки, меняющиеся, как погода и позволяющие ему пропивать жизнь… Поезд тронулся, и она ещё какое-то время видела его в окне, идущего навстречу ветру и снегу, почти в темноте, за поездом. За ней будто…

Очень часто во сне она видела свои фотографии, валяющиеся в грязном московском снегу, выброшенными у дороги. Она ходила по Парижу и ловила себя на том, что ищет его. Ей иногда казалось, что она его видела: вот сейчас там, на набережной Селестинов… Она ездила на блошиный рынок и вспоминала рынки Москвы. Арабы не вызывали такой странной неприязни, как кавказцы на Центральном. «Может быть, из-за цен… из-за товара. А может быть, потому что я сама иммигрантка?» Она проявила и напечатала фотографии – он стоял в её громадном, «для России», пальто, а она в его полушубке. Они курили «Беломор». Она улыбалась. Она вспоминала их встречи, – будто кадры из фильмов. И получался странный монтаж – они на лестнице перехода, это сцена Габена и Мишель Морган из «T'as des beaux yeux» («У тебя красивые глаза»). И собака – из фильма Лелюша «Мужчина и женщина», только на снегу, а не на песке пляжа…

«Школьником, с Центрального телеграфа, я послал поздравительную телеграмму Барро, восхищённый его книгой, где он настаивает, что танцевать надо учить с детства и ничего не воспринимать слишком всерьёз. Способность удава „менять кожу“, вера чёрной кошки в „любовь с первого взгляда“, отношения между волками и сама „история с человеческим детёнышем“ несколько раз избавляли меня от дурного и тоски, их и посылаю в ответ на твои письма. Свеча – подарок из церкви с картины, от всадника на белом коне, на чьём указательном пальце сидит птица-почтальон. Кстати, когда получил твои письма, весь покрылся странным лишаем и вот чешусь уже вторую неделю… Чем меньше кто-либо будет знать о нашем знакомстве, тем лучше». Маринна получила от него посылку с трёхтомником Киплинга. «Маугли», «Книга джунглей».

«Короткометражная любовь»… – думала она с грустью и хотела превратиться в Багиру, чтобы забрать, утащить человеческого детёныша из его нечеловеческих московских джунглей. Но кто-то другой сделал это за неё, он отдал себя кому-то другому. Его приятель написал в коротком письме, что сначала Олега положили в больницу, а потом увезли в деревню, куда-то на Валдай. И она мысленно продолжила письмо: чтобы он окончательно спился там на местном «вине», самогоне, и забыл бы французский язык, как что-то привидевшееся в пьяном сне…

30

– Ты что, с ума сошёл, да? Оставь его в покое. Он ничего не понимает. Будь снисходительным, хотя бы ради меня.

– Он… строго и последовательно сумасшедший…

– Как и ты.

– А может, мы одно? Абсолют и Единственный. Неповторимый. И вместе с тем – множество, легион, Вселенная.

– Ты хуже дьявола!

– А ты кристальная девица?

– Ах, перестань!

Из ниши, где находилась кровать, раздался сиплый голос:

– «…таким образом ломаются контакты с конкретной реальностью, и математик удаляется, будучи на „ты“ со своей моделью, чтоб анализировать, изучить её, упростить и разрешить затем возникшие аналитические проблемы…» Валери был математиком.

– Это и есть самое волнующее мгновение. Самое поэтическое.

– Лучше бы ты ответил на вопросы анкеты!

– Какой именно? Что постоянно лежит у меня под подушкой?!

31

– Роуз, мне кажется, что вы стали подстраиваться под свои собственные воспоминания. Какие-то продолжения, вариации на тему того, что вы уже вспомнили…

Роузи, традиционно сидя на кушетке, болтала ногами, не достающими до пола. «Полоумная» или «девочка», говорила она о себе такой. Когда она делала вид, что не понимает. Но время от времени ей хотелось парировать…

– А вы разве не подстроили всё?! Вам надо было только заручиться моим беспрекословным повиновением. То есть быть уверенными, что я не буду, например… лезть к тем же людям из бара, не стану пытаться вывести их на чистую воду. А для этого вы должны были просто вычислить спектр моих реакций, моё поведение. Мой характер! При ваших-то возможностях!

– Я вынужден вас огорчить, Роуз. Все те люди – это плоды вашей собственной памяти, ваших, может быть мимолётных, мыслей. А мы их спроецировали в реальность. Это не мы создали, а ваша память. Это всё то, что наполняет вас. Как других наших пациентов, – Ник включил монитор, – наполняет их память. Вот смотрите, чем живёт ваша соседка по Полянке.

Роузи узнала женщину – пару раз видела её из окна. Та сидела в большой комнате, в кресле, и вокруг неё просто шагу ступить было негде. Всюду были кошки. Они прыгали со шкафов, бежали с улицы в специальную дверцу для домашних животных, вылезали из-под дивана – к мискам с едой. Невероятно белоснежная кошечка постоянно подпрыгивала над стиральной машиной, ловя невидимую муху, застывала будто бы в воздухе, поблёскивая изумрудными глазками, опускалась и опять подпрыгивала. Сама женщина пила какао «Несквик» и мяла у себя на коленях шиншиллового окраса котёнка. Она прижимала его к щеке, целовала, вертела в руках, любуясь, и слёзы умиления скапливались в её глазах.

– По-моему, ей очень одиноко. Ей недостаёт тепла и ласки. Нежности.

– Но почему-то она не вспоминает своих возлюбленных. Или хотя бы родных. Да просто – людей.

– Я где-то это видела…

– По ТВ. Это ведь из рекламы… А вот другой персонаж.

На экране появилась комната, с потолка до пола обклеенная вырезками из порножурналов, плэйбоевскими календарями, несколько телевизоров тоже демонстрировали порнофильмы. Сам мужчина лет сорока сидел перед одним из экранов и мастурбировал.

– Наверное, он не всё время этим занят…

– Нет, конечно. Но это его главная идея. Что бы он ни делал, всё идёт к этому, через это, для этого.

– А у вас нет каких-нибудь… нормальных людей? Пары супружеской, например… Семьи.

– Роузи, но ведь всё относительно. Не правда ли? Большое место в жизни людей занимали религиозные демонстрации. Может быть, знаете, в Лондоне было такое место – Гайд Парк. Так вот, они были повсюду. И кругом творилось что-то неописуемое. С одной стороны, шла колонна людей с воплями «Наш Бог лучше вашего!», навстречу им другая колонна: «Наш Бог победит вашего!» А третья орала: «Бога нет». Всё это кончалось драками, битвами, ну и как обычно, мародёрством.

Ник включил сразу все мониторы, и на них перед Роуз предстали три «семьи». Одна пара была занята вырезанием купонов из рекламных проспектов и подсчитыванием на калькуляторе экономии. Они будто соревновались. Другие читали детективы и беспрестанно ели чипсы. И ещё двое – совсем молодые и красивые – кололись каким-то препаратом, сходили с ума, дрались, потом девушку увозили в больницу, потом они спали, потом… Ник словно прокручивал кадры их жизни в ускоренном режиме, и всё повторялось вновь и вновь.

– Ник, скажите, а откуда у меня эти часы?

– Как откуда? Это же вы… ваши… То есть из ваших собранных воедино переживаний. Мы вычислили, что самое дорогое для вас – время. Самое ценное. Поэтому и часы драгоценные…

– А почему вы хотели их забрать у меня? Мою сумочку, я имею в виду…

– Но вы-то не знали, что я знаю, Роузи! Нам нужна ваша реакция!!! Чтобы освободиться от власти прошлого, вам надо всё вспомнить. Прокрутить жизнь назад, как стрелки этих часов, которые вы не можете открыть. Когда вы будете на нуле, то есть у начала, они…

– Пятьсот дней, восемьсот! Пятилетка! Вы с ума сошли, что ли? Я как подопытный кролик. И они все… Почему вы не помогаете людям? Этой вот паре колющихся, например. Смотрите, смотрите! У него пожелтела кожа и глаза! У него гепатит. Желтуха! Их надо остановить. Вылечить! А вы?! Вы только пользуетесь!

В залу вошла Ирэн, и Роузи как-то сразу смутилась, стихла. И как всегда в таком состоянии, стала поправлять на себе одежду.

– Вы разве не помните высказывание одного писателя девятнадцатого века о том, что человеку надобно одного его личного хотения? Чего бы это ни стоило.

Ирэн села в кресло у пульта, закинув одну ногу на другую, и халатик её, не застёгнутый на нижнюю пуговицу, раскрывшись, обнажил часть внутренней стороны ляжки. Кожа там была необыкновенно прозрачная, и Роузи даже показалась она какой-то живущей отдельно, трепещущей, дрожащей и мерцающей искринками, будто её покрыли перламутровой пудрой. Она перевела взгляд на свои коленки и нервно потянула юбочку вниз, пытаясь прикрыть их.

– Мы не хотим что-то навязать вам. Мы даём вам полную свободу выбора. Как и этим молодым людям. Они могут попробовать избавиться от дурной привычки. У нас существует масса способов. Впрочем, как и в ваши времена существовало. Только одни хотели ими воспользоваться, а другие нет.

Ник включил мониторы, и Роузи увидела какие-то залы, комнаты, аудитории, наполненные людьми. В одной зале все были с приколотыми к нагрудным карманам табличками, содержащими их имена, и далее было указано, что он или она – наркоман. По очереди они вставали и объявляли во всеуслышанье о себе. Вот встал молодой лысый парень с блуждающим взглядом: «Меня зовут Андрей… Я наркоман». Он несколько исподлобья оглядел сидящих и сел… В другой зале все люди стояли кружком, держась за руки, хором прося Бога, каким каждый его для себя понимает, избавить от ошибок и научить отделять верное от неверного. В ещё одной комнате стояли кровати-каталки и рядом с ними капельницы – как Роузи догадалась, это было реанимационное отделение, час обхода главного врача, который останавливался у коек, и медсестра рассказывала о лежащих на них пациентах: «Двадцать семь лет. Наркоман. Передоз героина… Сорок три года – наркоман. Гангрена руки, по всей видимости, надо оперировать сегодня, пограничная зона – выше локтя. Нещелочной раствор, то, что называется «винт» у них… Мини-инфаркт, молодой человек передознулся кокаином… Герман… Тридцать два года… Сенеш, тридцать пять лет… Буцуг, двадцать девять лет… Зубов, тридцать семь лет, инфаркт от передоза кислотой, некий суррогат, заменяющий ЛСД…»

Роузи попросила остановить демонстрацию.

– Вы знаете, это даже не вызывает у меня эмоций, потому что всё так тривиально.

Ирэн засмеялась:

– Ну да! Это не художественное произведение, где всё сопровождается красивыми кадрами из жизни до того, как они попали в реанимацию, и все они, конечно, очень талантливы, способны, вот только, ах! какая непруха! – выражаясь на их жаргоне, не повезло беднягам!.. Будь моя на то воля, я бы всех их умертвила немедленно. Никчёмный материал.

– Как вы можете говорить о людях «материал»?! – возмутилась было Роуз.

Но Ирэн, опять засмеявшись и глядя прямо в глаза Роуз своими янтарными, резко остановила её:

– Вы сами думаете о них так же. Я знаю. И вы только что представили себе их всех сидящими на унитазах, их любимом месте для инъекций. Тут же вы перенеслись мысленно на кладбище и на могиле у каждого из них поставили вместо креста символ их жизни: крышку от унитаза. Вы сами презираете их. «Смотрите, как люди боролись за то, чтобы быть людьми!»… – И Ник опять включил монитор.

Толпы молодых людей – по виду супружеские пары, влюблённые – находились на площади с плакатами и скандировали всевозможные лозунги. Над ними развевались флаги, стаи воздушных шаров то и дело запускались в небо. «Банду доктора Райта под суд! Банду доктора Райта под суд! Мы за натуральное рождение! Мы за настоящих детей».

На другой площади стояла такая же толпа, не менее многочисленная, и требовала отдать под суд банду доктора Леви, разрешить клонирование и тоже запускала шарики.

– Ну, хорошо. Да, я их презираю, но помимо этого чувства, я всё-таки испытываю и жалость к их растраченным судьбам, жизням… По-человечески. А вы вообще как нелюди…

– Мы – чистая энергия, освобождённая от всей этой мелкой суеты. Эти люди, впрочем, как и вы частично, не хотели использовать опыт и знания. Я могу вам прокрутить жизнь каждого! Смотрите, какую литературу читал этот молодой человек. Он ничего не вынес из неё.

На мониторе замелькали кадры с молодым человеком в комнате, уставленной музыкальной аппаратурой и полками с книгами. Книги лежали всюду. Какие-то немыслимые авторы – десять томов Кастанеды и маленькие книжечки с его же интервью и комментариями, книги по Дзен, Дао, суфийские книжки, «Аюрведа», «Учение толтеков», психоанализ, медицинские энциклопедии, «Лечебные растения», книга о травах, «Притчи дервишей…»

– Скажите, а у вас были… родители, родственники? Ведь в формировании личности очень важное значение всё-таки играет среда. И семья тоже. Это ведь самые первые люди, которых человек узнаёт и, в общем-то, по подобию которых, в начале жизни, себя «строит». Мальчики смотрят на отцов и либо хотят им подражать, вдохновляясь, очаровываясь, либо презирают их за какие-то слабости или из-за чего-то, что они не смогли сделать. Или ревнуют к матери – первой в жизни женской фигуре…

– Ну вы тоже, Роузи, начитались определённых книжек. Фрейд, Юнг…

Ник прервал Ирэн, как-то по-особенному посмотрев на неё, и Роузи сразу почувствовала некое успокоение, будто воздух комнаты наполнился чем-то приятно-умиротворяющим. И сама Ирэн стала как-то мягче – эта её ляжка светилась теперь теплом.

– Один из моих предков принимал участие в знаменитой операции окрашивания метеорита. Вычислив траекторию полёта астероида, учёные пришли к выводу, что единственная возможность поменять его направление, дабы он не врезался в Землю, будет изменение его цвета. Поскольку только солнце влияло на его направление, надо было сделать его чёрным, чтобы свет не отражался. Таким образом он сбивался с направления и летел мимо Земли. Взорвать его не было возможности, да и неизвестно, взорвался ли бы он… В общем, эта фантастическая операция под стать той, в которой приняли участие вы. Как и сотни людей, вы добровольно дали погрузить себя в сон на неопределённое время…

– Нам, видимо, почему-то стала недорога жизнь…

– А может быть, наоборот?! Вам так хотелось ещё жить, что вы решили переждать, пока найдут препараты для её продолжения. Для её безграничного продолжения! – резко рявкнула Ирэн.

– А вы что, клонированные существа?

– Эта ваша идея о клонировании – абсурд. Как вы однажды правильно заметили, личность формирует среда. Недостаточно поэтому просто повторить генокод. Даже для овцы! Чтобы она стала идентичной той, чью копию делают, её надо поместить в абсолютно те же условия на всю жизнь. Воздух должен быть тем же, не говоря уже о пище и всём прочем. О! Такой абсурд мне даже лень обсуждать… Давайте лучше вернёмся к нашим… овцам! Или лучше – к вашим баранам. Мне действительно кажутся ваши мужчины слегка туповатыми.

Роуз покраснела и впервые посмотрела на Ирэн как на женщину-соперницу.

– К сожалению, я не могу их сравнить с вашими! И вообще, знали ли вы мужчин? Вы, может, девственница? Или у вас нет разницы между ногами – что у мужчин, что у женщин: пустота, как и в душе!

– Нам не нужна эта разница между ног. Мы едины. Наша энергия едина. Она то, к чему вы стремитесь всю жизнь.

– Вы всё врёте! Зачем тогда вам я? Мои переживания, а? Вы недоделки! Может быть, вернее всего, и я тоже. Но тогда мы равны в каком-то смысле. У меня не хватает неких «нечеловеческих» сил, а у вас – человеческого. Вот!

В залу вошёл мужчина, о котором Роуз не могла сказать, молод он или стар. Он был высокого роста, крупного телосложения. С очень светлыми глазами, голубовато-серыми, которые, казалось, и белки окрашивали в небесно-голубой цвет. Он излучал какой-то тёплый свет, вообще – тепло и мягкость, уравновешенность. Роуз почувствовала, как всё её лицо словно расправилось, освободившись от морщинок сконцентрированности и нервозности. Она будто вся разгладилась. Его голос был настолько мягок и приятен, что, казалось, он обволакивает всё пространство, растекаясь, как что-то нежное, и превращаясь в музыку. Роузи смотрела на него по-детски заворожённо и не понимала ни одного слова. Слова текли, окутывая её будто туманом из слигованных звуков. Она увидела, нисколько, впрочем, не удивившись этому, как Ирэн, приподнявшись в кресле, воспарила над ним. Плавно покачиваясь в воздухе над пультом, она улыбалась. И Ник тоже, улыбаясь, беседовал с мужчиной, и все они смотрели на Роуз – как бы смеясь, но по-доброму, видя её замешательство. Роуз, наконец, смогла расслышать слова. Но это был не их разговор – это была песня, которую она, безусловно, когда-то слышала, и ей даже показалось, что эта песня, слова идут откуда-то изнутри неё самой, будто это она поёт её.

One day he'll come along,

The man I love.

And he'll be big and strong,

The man I love

And when he comes my way,

I'll do my best

To make him stay…[156]

И этот доброжелательный мужчина каким-то необъяснимым образом одновременно уже был и девушкой, молодой женщиной, и опять мужчиной… Стереоскопичность видения позволила Роуз смотреть на него-неё, как в некоем сне или трипе.

32

Каждый раз, когда она поднимала руку, чтобы отвести от лица прядь волос, казалось, что за рукой следует светящаяся тень. Как шлейф света; как если бы рукав её был оторочен светящейся или, вернее сказать, наэлектризованной тканью – крылом. Помимо этих электрических повторов, она видела и какие-то тёмные, темнее ночи, сгустки-кляксы. И она чувствовала, что эти чёрные, лопающиеся шары враждебны ей. А электрические тени от взмахов рук – её родные. И будто бы они своими вспышками, светом уничтожают эти тёмные пятна, хаотично кружащие то здесь, то там.

Она выбросила руны, и ей выпала «Божественная Сила» – As – Уста, изречённое слово. И еще «Тёрн» – шипы, дерево с острыми шипами, что означало «сильный» и своего рода небесное покровительство.

Она взглянула на постель со скомканным одеялом. Там, в нише, было темно, но она ясно почувствовала, что кто-то лежит под покрывалом. Кто-то лежал там на боку, накрывшись с головой, и она поняла: что-то происходит там. Некто под одеялом отчаянно, истерично мастурбировал. Она закрыла глаза и резко открыла вновь. Но ничего не изменилось.

Когда она подошла к постели, то опять увидела очень яркую вспышку, будто молнию. Но не испугалась, а приняла её за благосклонный знак. Покрывало не двигалось. И она легла, закрыв глаза, и тут же увидела его. Он шёл по темному мосту. Снег крупными хлопьями облеплял ему лицо, волосы, вьющиеся из-под папахи, воротник пальто. Под мостом тянулись рельсы железной дороги белорусского направления. Ему надо было пересечь мост, и тогда он смог бы оказаться рядом со своим детством. Домом, где в полуподвале он жил совсем маленьким. Там, недалеко, полукругом шли трамвайные пути, ведущие на кладбище. Он хотел попасть на кладбище.

Она закурила сигарету и потушила свет. Теперь, когда она помахивала сигаретой в темноте, огонёк её образовывал такие же почти светящиеся шлейфы, как и движение руки без сигареты…

Девственный снег, запорошивший все кладбищенские тропки, одновременно и манил, и настораживал. Он оборачивался на свои следы. Но снег так неумолимо валил, что они недолго темнели за ним. Он будто исчезал вместе со своими следами. Заходя за стволы деревьев, сливаясь с ними, вновь отделясь и опять исчезая в деревьях и снегу.

Она увидела его на совсем заброшенной могиле с покосившимся памятником. Надпись была уже неразборчивой. Он как-то боком присел на эту маленькую могилку-холмик, будто вторя наклону надгробного камня, и стал отряхивать своей кожаной перчаткой снег с правого угла. Снег превратился в лёд, и ему пришлось долго и с силой тереть этот угол, пока не появился овал портретика. Это была фотография маленькой девочки, чёрно-белая, раскрашенная вручную, почти химическими красками. Такой психоделикой невероятной – от розово-ядовитой, жёлто-шипучей до ментолово-зелёной. Губы девочки были подкрашены тёмно-малиновым цветом жимолости. И она узнала себя. А он всё очищал и очищал овал её лица от снега, которое знал с детства, будто это была его сестрёнка.

Когда она потушила сигарету и подняла руку над пепельницей, она вновь увидела след-шлейф, и ей показалось, как будто некое её второе «я», её повтор, дубль её, воспарил над постелью. Сама же она оставалась лежать. А другая она, вторая – или первая? – оказалась там, на кладбище, рядом с ним. Лежащая на холмике-могиле и тянущая его за воротник к себе, вниз. «…Только ты можешь это сделать, пожалуйста. Ты же знаешь, что я уже не могу… Ну…» И она тихо, но уверенно вложила ему в руку опасную бритву. Он поднял руку, приблизя «опаску» к её лицу, разглядывая её прищурившись. Он подумал, что ничего не стоит сию же секунду полоснуть по оголившейся полоске её шеи этой вот бритвой, а она потянула его к себе ближе и горячо зашептала: «Давай только полюбим друг друга на прощанье, в последний раз…» Он отпихнул её и, сильно толкнув, выгнал с могилы, сам оставшись лежать на снегу, уронив папаху, глядя на овальное фото девочки. Она же пошла по едва заметным следам дороги кладбища, волоча по снегу длинный шарф, оставляющий кистями своими бороздки в снегу. А когда он оглянулся, её уже не было видно, хотя полоски от кистей её шарфа ещё не успел занести снег. Он вновь взглянул на лицо девочки, и ему показалось, что она шевелит губами цвета жимолости. Он протёр стекло перчаткой. И девочка дёрнула головой, зажмурившись на секунду.

Она лежала на постели – уже единая, цельная. Не разделенная. Но зная, что она была там. Только она всё же чувствовала, что это происходило не сейчас, и будто она частью себя вернулась в другое время. Назад? Если вернулась, то да, а если этого ещё не произошло? Если это предвидение…

Он снял перчатку и провёл голой рукой по её личику. «Только ты никогда не предашь меня. Ты навсегда такая. Неизменная. Вечная».

Она опять закурила сигарету и не увидела хвоста-шлейфа от движения руки. И чёрных лопающихся шаров больше не было. Включив свет, она встала и прошла в комнату, где висело большое зеркало. В нём она увидела своё отражение и удивилась до оторопи. На неё смотрела небольшая старушка в курчашках, в то время как там она видела себя совсем иной. Не этой «городской сумасшедшей».

33

Она оторвалась от своего рисунка на песке – не решила ещё, что это будет: циферблат или солнышко – и смотрела на молодого человека, видя его и в то же время будто бы не видя. Потому что свет вокруг его головы, этот солнечный нимб, был настолько ярок, и его голова так чётко совпала с солнцем, будто он наделил светило ликом. И этот детский рисунок её, с весёлым личиком, наконец-то воплотился, и девочка увидела лицо Света мира.

34

В баре всё было вверх дном. Перевёрнутые столы, стулья. Окурки, осколки разбитых бокалов… Не было ни одного посетителя. Только у широченного окна, тянущегося во всю стену, за столиком сидела женщина в мужском пиджаке и строгой коричневой юбке. Она пила кофе. Роуз сразу узнала запах, очень, однако, удивившись. За окном же происходило нечто странное.

В небе, невысоко, летали непонятные предметы – куски пластиковых пакетов, обрывки газет, ветки деревьев. И птицы натыкались друг на друга, швыряемые порывами ветра. Верхушки деревьев живыми существами неизвестной породы беспрестанно мотались из стороны в сторону, клонясь так, что вот-вот, казалось, послышится треск ломающихся костей и плоти. Слышны были громкие хлопанья форточек. Водопадом хрусталя пропело разбитое стекло, летя откуда-то сверху. Становилось всё мрачнее и мрачнее. Ветер холодел. Линия города за железной дорогой окуталась серой мохнатостью, но не тумана, а чего-то прозрачно-матерчатого. Где-то вдалеке виднелся коричневый холм. Песок скрежетал уже под пёрышком пишущей за столиком женщины и покрывал листы бумаги, разложенные прямо под окном.

– Ну чё вам – раки-пиво или сразу в туалет пойдёте? – почти рявкнула из-за барной стойки наглая рыжая девица с взлохмаченными волосами, в балахоне, скрывающем её тучные формы. Роуз никак не могла узнать её, и та, будто поняв, ткнула себя невероятно длинным ногтем в грудь: «Это Алла. Алла Пугачева».

– А кто это?

Рыжая махнула рукой:

– А, иди, иди в туалет.

– Полянский тоже там? – почему-то спросила Роуз.

– И Полянский, и Бжезинский, и усохший Киссенджер! И обе пьяные дочери Буша.

– Как обе? Только одна была… того-с…

– А другая отличница, да? Ха-ха-ха? Экстремизм не проходит. Ни в чём. Я всем это говорю. А меня не слушают. Думают, умнее. Да, может. Но…

Роуз уже шла к обшарпанной в этот раз двери, ведущей в туалет. Она на секунду задержала взгляд на пишущей, будто вспоминая, но тут же, испугавшись узнать, почти побежала.

В туалетной кабине плита за унитазом была отодвинута, и снизу доносился гвалт спорящих. Как только она спустилась и вышла к беспрецедентному сборищу, то, прорвавшись к так называемому «морскому волку» и «спасителю цивилизации», стала требовать объяснений.

– Как странно, право, что вы, мадам, ничего не понимаете. Вы, видно, совсем были отлучены от современного мира с его технологиями.

– Да у меня даже телевизора не было! Насколько я могу помнить. Не то что каких-то… как это… прибамбасов? Или я путаю – припасов?

– Компьютера. Вы не были в мире цифры! Сначала была ЦИФРА!

– А что, все были заняты какими-то подсчётами?

– Вот видите, вы даже не понимаете. Слово переводилось в цифру.

– Это разве не грех? А чувства, с ними что делали?

– Во! Вот тут вы попали в горячую десятку. Поэтому им и нужны от вас чувства. Потому что цифер до отвала! А батарейки сели! Эх! Ебать меня и резать! Они их и так и сяк тусуют. С нами чего сделали! С собой! В яйца какие-то перевоплощаются. Игра воображения, игра с цифрами! Помните, была игра с буквами? Математик ведь, не кто-нибудь! И к чему это привело? Диссертации на тему различия между «тру-ла-ла» и «тра-ла-ла», а? Ну-ка скажите, что такое: «Варкалось. Хливкие шорьки Пырялись по наве»?

– Ой, дайте я скажу! – заорал своим диким хлюпающим горлом Джо Дассен. – «Смеркалось. Хилые торчки ширялись по вене». Вот. Точно. Прямо про нас.

– За исключением слова «хливкие» всё остальное неправильно…

– Послушайте! – закричала в свою очередь Роуз. – Я ведь читала много книг, и Джойса в том числе, который был асс по части упаковки многих значений в слово. «Слова-бумажники» называлось.

– Видите-видите! Бумажник – цифры!

– Но здесь речь о чём-то ином. Мы что здесь, на каникулах? Нам кто-то подарил такие путёвки на каникулы ума? Да я с ума сойду от такого отдыха!

– Да кто же не сойдёт? – поддакнул старичок с бородкой дедушки Калинина. – Сумбур вместо музыки!

– И при чём здесь батарейки? Какие батарейки сели?

– Вот и кончилась любовь – это села батарейка, – засмеялся тип, похожий-таки на Киссенджера. И добавил: – Ба-бах! Бум! Бум!

– Блок питания, мать вашу!

– Я вам покажу мою мать!

С этими словами Роуз схватила «морского волка» и стала трясти его изо всех сил. Он и не думал сопротивляться, только лицо его сморщилось, а глаза округлились и покраснели. А Киссенджер всё бубнил про любовь и батарейки… Роуз всё трясла и трясла «морского волка», и он у неё в руках становился всё меньше… и мягче… и толще…

35

…и оказалось, что это просто подушка! С красными пуговками. Которые Роуз сама же и пришила.

36

– Мисс Стар, ау! Просыпайтесь, мисс Стар?

Роуз медленно открыла глаза и увидела склонившегося над ней агента страховой компании. Он тут же отпрянул, а она поняла, что только что видела сон во сне. Хотя он был таким явным… она бы всё отдала, чтобы увидеть, что же произошло с той женщиной на кладбище и с девочкой. И с молодым человеком…

– Вы что-то хотели мне рассказать в прошлый раз о людях, как вы выразились, из «подземелья». Не правда ли? – Агент уже вышагивал своей милитаристской поступью по комнате.

Роуз ужасно испугалась при упоминании о её встречах и совершенно не помнила, чтобы она хотела что-то рассказать этому агенту. Поделиться с ним?!

– Вы же понимаете… Я, может быть, всё это увидела во сне… Вы же понимаете моё состояние…

– Мы всё понимаем, мисс Стар! «Истории известны все сны в моём саду», – сказал дьявол.

– Простите?

– Я хотел сказать… Сны – это сады дьявола, вот. И нами они хорошо исследованы. Мы их сами посадили, можно сказать, ха-ха! Но это всё цветочки! А корешки? А?!

– Скорее уж наоборот, если вы их сажали, вам известны корни, клубни, а цветы… какие уж получатся, какие приснятся.

– Э-э нет, дорогая Роузи, миль пардон! Так у нас не принято. Нам всё известно заранее. Надолго вперёд. Навсегда! Всё просчитано!

Роуз вдруг почувствовала чудовищную усталость от этого притворства. Ей захотелось вытолкать агента вон из квартиры. Но тут же она вспомнила, что даже не знает, как оказалась в этой самой квартире. У неё резко заболела голова, и она подошла к стойке, чтобы налить себе воды, и увидела ненавистный аквариум с печёнкой.

– Я всё вам расскажу. Вам, клон бездушный! Я встретила людей – очень известных в моей жизни, знаменитостей, можно сказать, поэтому я думаю, что и сама была не обычная старуха! Так вот, они заверили меня, что всё это фантазия. Что весь этот мир – прихоть какого-то богача, либо нескольких. Компании уродов, но богатых! Все же возомнили себя творцами.

Агент тем временем уселся на канапе и достал маленький диктофон в виде ручки:

– Я весь внимание, мисс Стар!

– Давайте-давайте, записывайте, будто вам ничего не известно! Может быть, мы тоже уроды – решили избежать смерти, захотели жить вечно! Но мы, кроме себя самих, никого не обманули. А вы обманываете нас! Живых людей! Вы создали всё это искусственным путём. Мы наверняка находимся где-нибудь в Мёртвой долине в бывшей советской Азии. Или в Афганистане. Уже в мои времена некоторые нувориши маялись от одурения и не знали, чем себя развлечь, – их повара заказывали для них человечину какого-то племени, чёрных! Они скупали необитаемые острова, осваивали их, застраивали и потом рассылали своим друзьям приглашения – но не для посещения, а для уничтожения! Взрывали созданное! И это называлось творчеством! Чуть ли не перформансом! Я уж не знаю, что вы собираетесь сделать с нами, но то, что вы нас используете, это несомненно. Чем только завершится ваш перформанс?!

Роузи монументально стояла посреди комнаты, скрестив руки на груди.

– Так-так. Я слушаю.

– Да что же вы не реагируете? Я вас разоблачила!

– Так-так.

– Ну вот вам! – И Роуз спихнула со стойки аквариум. – Вот вам ваш Владимир!

Она даже не ожидала от себя такой выходки. Будто бы это не она сделала, а отделившееся от неё нечто. «Да-да, – подумала она, – как во сне!»

– Вам надо было дать мне сердце для выращивания! Вы даже не поняли. Самое главное – сердце.

В нагрудном кармане агента что-то засвистело, и он, достав мини-трубку, приложил её к уху. Как только он услышал чей-то голос в трубке, он тут же встал на вытяжку и отрапортовал: «Есть. Так точно. Приступаю к выполнению». Роуз на секунду съёжилась, представив, что под «выполнением» подразумевается её уничтожение. Но агент отдал ей честь и направился к выходу. У самой двери он обернулся и, как-то по-дурацки подмигнув, спросил:

– А кто вам всё это наболтал, а?

– Мне… мне… мне говорил об этом писатель Сорокин! Вот, да!

– Ну, понятно! А пельменей на ушах у него не было? Ха-ха!

– Что вы несёте?! Там была и Флоринда Доннер, если угодно.

– Ну, это известная банда проходимцев! Доставали из карманчиков донхуанчиков, да?! Роузи, деточка, ха-ха!

Агент стал таким отвратительным, что Роуз чуть не разрыдалась. Он просто весь исказился на глазах. Роуз едва не закричала от ужаса, но в этот момент в её спальне зажужжал телефон. Агент ещё раз отдал честь и вышел. Она закрыла за ним дверь поплотнее. «Будто это спасёт меня от этих… этих…»

37

На включённом мониторе светилась надпись: «ИНСТРУКЦИЯ. Выбери интерьер и ведущего». Предлагались ведущие – «Тигровые Лилии», Тарантино, Г. X. Андерсен, Бандерас, Чаушеску, граф Дракула, Марлен Дитрих, Алистер Кроули, Лермонтов, папа Римский Урбан II… Список был так долог, что Роуз остановила его, не обратив внимания на имя, и выбор пал на… Иисуса Христа. Это был Иисус с русских икон и в то же время из фильмов. Всё время чуть меняющийся. У него был очень мягкий голос, впрочем, как и внешность. Роуз казалось, что она могла бы протянуть ладонь к монитору и погладить его по волосам.

– Мы вынуждены были создать для вас знакомые ситуации, привычные для вашего разума. Начиная с той зелёной таблетки. Людям хочется, чтобы их обманули, – они называют это приятным словом «надежда». И получается, что людям надо что-то пообещать и показать какие-то трюки, чтобы они поверили… Хотя вы производите впечатление человека, видящего глубже, чем то, что на поверхности. Человека, который не стал жертвой разума. Рациональный западный ум с трудом понимает даже хокку – японское трёхстишие:

Бросил на миг

Обмолачивать рис крестьянин,

Глядит на луну.

Он переделывает его в «хокку плюс», добавляя: «Взор его опечален!» Только дети и глупцы надеются найти причину и следствие в одном рассказе. Помните? Вашему веку, бившемуся головой, как об стену, о предел мира, мира давно завершённого, в эту голову не приходило понимание, что, делая что-то якобы правильное, вы отметали другое, что могло быть тоже правильным. Чемпионство – или успех, по-американски – это не победа, а порода. А вы ощущали себя чемпионами мироздания, принимая его за футбольный матч… Присядьте. Вы что-то приуныли, мисс Стар.

– А что, если я вас выключу?

– Всё равно я буду с вами. Я всегда с вами. Вы ведь не случайно меня выбрали… Это только кажется, что случайно… вы меня ищете. Ждёте. Хотите. Пусть и не понимаете. Или понимаете чересчур по-своему, и вас это смущает.

– А вы мне не снитесь?

– Конечно.

– Конечно, не снитесь или, конечно, да, снитесь?

Иисус засмеялся. У него была такая нежная улыбка и невероятно приятный смех. И ещё растительность, щетина, так сказать, обрамлявшая нижнюю часть его лица, казалась Роуз просто шёлковой. Она как-то непроизвольно протянула руку к монитору, чтобы погладить его, но он неожиданно отпрянул вглубь!

– Давайте-ка я лучше покажу вам то, что вы не помните почему-то.

– Вы как-то странно рассуждаете, даже не по-христиански…

– А откуда вам знать, как я рассуждаю. Вы ведь не читали моего Евангелия. Евангелия от Иисуса Христа.

38

На экране Роуз увидела слегка видоизменённую комнату-залу под баром – «андеграунд». Она почти всех узнала. И по мере появления людей на экране – узнавала не мешкаясь. Да и сама она присутствовала в комнате! Роуз спросила:

– А вы разве не умерли?

– Кто? – не поняли оба Пелевина.

– Вы, Пелевин-писатель в палестинском платке.

– У него был кризис.

– У кого?

– Да у Коупленда!

– Нет, у Уэлша!

– У кого???

– Ну, у этого, писателя про наркоманов!

– У Берроуза?

– Да что вы, ей-богу! Это совсем разные люди. Как эпохи. Коупленда с его «Дженерэйшен» нельзя, например, сравнить с «On the road» Керуака, хотя у того тоже – поколение.

Девушка-пигалица в блестящей мини-юбке, едва прикрывающей каменные ягодицы, сделав чуть ли не сальто, похожая сразу на всех поп-звёзд, визгливо затараторила:

– Да это фигня! Вот Алик Шуршу – это писатель! Как это вы не знаете Алика Шуршу? Моё поколение «Зет в квадрате» тащилось только от Алика Шуршу! Его книги были инструкциями к жизни. Алик Шуршу!

Диаманда Галасе. И все они умерли, умерли, умерли… У тех было страдание, у этих сплин…

Оля Пантюшенкова. Исцелиться от сплина можно «шопингом и факкингом». Так написано в журнале «Оффисьелль».

Тайша Абеляр. Сплин – это кумар. Про факинг ты, милочка, что-то загнула. А кумар – нормальное состояние для обывателя, для тех, у кого низкое осознание. Это неудобство, связанное с климатом, экологией, атмосферным давлением, кишечным трактом, излишним весом, неправильным питанием.

Оля Пантюшенкова. Или с недостатком веса. Из-за работы моделью.

Клод Монтана. Из-за кокаина, дорогая!

Лиза Березовская. Мне рассказывал друг папы, из его поколения, что от пятновыводителя глюки круче, чем от ЛСД…

Мария Каллас. На самом деле, состояние при исполнении «Нормы» при правильном дыхании несравнимо ни с каким допингом. Дыхание – это полет.

Алсу. Улёт, по-нашему.

– Станция «Мир» начала гореть и разламываться на куски. Ювелирная работа! – закричал Абрамович-джуниор.

Диаманда Галасе. И все они умерли, умерли, умер…

Ник Кейв. О, фак! Смерть – это сон!

Леонард Коэн. Да, ты стольких отправил в бесконечный сон, парень…

Мария Каллас. Но вы, Леонард, тоже утанцевали себя в конец времени, в Грецию! Для меня это был конец! Греция…

Кейв. Это начало всех начал! Это Сократ!

Исламист. У нас в Багдаде его бы забили камнями!

Диаманда Галасе. Монолог Корана спасёт мир от Сатаны…

Роуз. А кто это? (обращается к лысому с круглым лицом пупса и ртом вроде куриной жопки).

Лысый. Это писатель Павич.

Роуз. А вы?

Лысый. Я Сенеша.

Роуз. А вы не могли бы мне пояснить о ловцах снов? И почему здесь нет прежних персонажей?

Павич. Ну, значит, они вам не нужны сейчас.

Сенеша. Вообще я бы на вашем месте не очень-то доверял этому типу и его телегам.

Роуз. Но я и без его, как вы выразились «телег», понимаю, что эти гады из Академии лазают по моим снам, всё там вверх дном переворачивают… Может, мне всех умертвить?

Павич. Слово стало мясом…

Сенеша. Да он хочет отомстить!

Роуз. Кому?

Сенеша. Да у всех есть кому отомстить! Нет, что ли?! Вставить по первой программе, что называется!

Роуз. А кому вы хотите… вставить?

Исламист. Здесь вам якобы представлен мир в микромасштабе. Глобализация! На одной взятой местности.

Павич. Воспоминания человек подстраивает под сегодняшнее. Настоящее. То Декабристов из истории выкинет, то «Молодую Гвардию» из Второй мировой войны. То Тито друг, то он враг. И в снах тоже – нет-нет да и встретишь каких-то, невесть откуда взявшихся. А уж рассуждения-то… всё подтасовки.

– Все ваши книжицы сошли на нет. В глобальной паутине можно было тако-о-е прочесть! Какие угодно телеги-теории-философии-факты и мнения. Как это предсказывали – синкретизм! Слияние поэта и толпы! – заверещала блестящая пигалица.

Роуз. Чего же тогда им надо, раз всё лживо, всё нечисто, всё ненадежно?

Сенеша. Чего, чего?! А то не понимаете?! Самого того!

Он весь как-то сморщился лицом и телом начал будто уменьшаться, становясь отвратительным. Да и остальные присутствующие смешались с телепомехами. Роуз оказалась опять на диване, хотя точно знала, что была там, в мониторе; в телевизоре. Это было похоже на раздвоение, уже однажды пережитое ею. А может, и не однажды.

– Это неправильно! Почему они исчезли? – закричала Роуз, обращаясь к монитору, на котором, она была уверена, вот-вот вновь появится Иисус. – По закону жанра они должны остаться как мои помощники! Во всех сказках актантная модель. Число семь. Вообще-то и в нервной системе человека семь звеньев. По Тимоти Лири… Эй! Мы же должны были заниматься гармонией, от греческого «собирать»… И перейти от хаоса к гармоничному порядку романа… Воспоминания так же ненадежны, как и сны… А реальность вот эта – это что?

39

Её юбка, скомканная на животе, задрана вверх, поднята.

Ноги – согнуты в коленях. Женщина лежит на полу около низкой постели, так что голова её и часть спины на ней. «Скин» лежит между её ног, без очков, приблизив лицо к её паху. Он водит рукой между её ног, разглядывая, изучая анатомию женщины. Он нюхает, вдыхая ртом и носом запахи. На столе дымится сандаловая палочка, лежит флакон «Нахэма». На отключённом обогревателе стоят тарелки после ужина: в одной – тонкий скелетик копчёной рыбки, салатный листок и «макаронинки» морской капусты… Водоросли… «Скин» протискивается в женщину – его лицо сморщивается, будто ему больно. Ей больно. Она закрывает глаза. Он говорит.

40

– Мы ведь не показали вам то, что было после вас. Вы всё равно восприняли бы это как фантазию. Но жизнь, какая-никакая парадоксальная, продолжалась…

Снег падал безостановочно. Мохнатые мягкие и большие снежинки беспорядочно кружились над городом днём и ночью. Вечером, в свете фонарей, они порождали сентиментальное настроение. Днём, липнувшие к лицу, летящие в глаза и за воротник, – злость и безысходность. Они никогда, никогда не переставали кружить. Лёгкие, невесомые – неотступно преследующие.

– Мужчины! На выход! – Голос вагоновожатой был засемплирован, и ей не надо было объявлять в микрофон на весь трамвай о том, что отряд бойцов по борьбе с автомобилями вновь должен сдвинуть машину, загораживающую путь.

Снежные заносы не успевали убирать. Сугробы высились вдоль проезжей части, и автомобилям оставалось слишком мало места для парковки. Они забирали часть дороги, иногда чересчур близко приближаясь к трамвайным путям. И отряды волонтёров, борцов с автомобилистами, выскакивали из трамваев и, подняв автомобиль, сотрясая его, сдвигали с дороги. Разномастные мужчины в русских шапках, надутых куртках, кто в милитаристских бутсах, а кто в русских же валенках, бросали машины в сугробы, иногда переворачивая. В некоторых случаях прямо вместе с сидящими в них женщинами, ожидающими своих мужей или спутников, вышедших из автомобиля «на минутку» и не вернувшихся вовремя. Были и трамваи со спец-черпаками, как у бульдозеров. Работать на таких считалось очень престижным. Вам давалось право сметать со своего трамвайного пути всё, что мешало. Обычно такие действия вагоновожатых сопровождались одобрительными возгласами пассажиров, улюлюканьем, свистом и аплодисментами в случае экзотичного перевёртывания автомобиля – «Так его! Давай-давай! Дур-ра!» – кричали особенно громко женщины с избыточным весом.

Нельзя было, конечно, не заметить, что в эти отряды бойцов входили довольно истеричные люди. Они будто все были в состоянии, близком к нервному срыву. Или же находились на дозе. Амфетаминов. Эфедриносодержащих смесей. Хотя это могли быть и довольно примитивные средства, типа «винта» – препарата, приготовляемого из первитина. Какие-то из этих лекарств можно было купить у пожилых женщин с рук, прямо в трамвае, нелегально, так как в продажу они не допускались. Известным среди бойцов с автомобилистами «варщиком» был тип по прозвищу Джо Дассен.

Сам бывший автомобилист, с вконец изуродованной машиной, он готовил препарат на Лодочной станции. Таковая в действительности существовала, это не было закодированное название. Из-за того, что город находился на семи холмах, в низинах его снег всё-таки таял и образовывал непролазные топи, по которым передвигаться можно было только при помощи байдарок, лодок. Прокатом их заведовал Лодочник. Ну а «варщик», друг его с детства, не имея своего личного жилья, разделяющий квартиру с престарелыми родителями – у матери его было причудливое имя Виньетта, а у отца Гельдинг, – предпочитал не заниматься «кухней» дома. Вообще они производили впечатление супружеской пары. Вне сексуального контекста – как прожившие вместе уже чёрт знает сколько лет, всё друг о друге знающие, лениво парирующие и не слишком злящиеся друг на друга.

«Оставь, оставь, Джо, я сам. Не парься. Оставь…» – отбирал Лодочник ломающийся приёмник у Джо Дассена и усаживался его разбирать. Они оба, конечно, «винтили». И если Джо предпочитал, ловя кайф, высматривать в «винтовых» видениях какие-нибудь «новые» образы, Лодочник обязательно что-нибудь разбирал. Какие-то приборы. Всю ночь. Да и вообще, пока не переставал действовать «винт». Холодильник мог разобрать. И собрать. Джо, конечно, тоже мог «зарубиться», что называется, и начать выдавливать некие воображаемые угри на лице. Это могло длиться часами, и лицо его в конце концов походило на одну большую рану. А тут ещё звонила подруга его, Шейна, похожая на еврейку-гречанку, с чёрными-чёрными волосами, разлетающимися бровями и массой браслетиков на тонких запястьях, в индийских тряпочках, и «плакала» кошачьим голосом: «Джооо-аа… нууу, пожааалуста-ааа, Джоооо… Нуууу, Джооооаа… ну немнооооожечко-оооо… Пять точек, Джоооаааа». И Дассену приходилось варить для Шейны, ну и самому «вмазываться». И если это был уже третий день, то его обязательно начинали преследовать некие «винтовые жучки».

Каким-то странным образом получалось, что кровь из вены обязательно капала на пол. На кафельную плитку в туалете. Почему-то, несмотря на то, что квартира и была предназначена для того, чтобы «винтить», сама «вмазка» всегда проходила в туалете… Привычка, пожалуй. Ритуал… Упавшая на кафель капля крови необычно быстро высыхала и трескалась. Эти растрескавшиеся кусочки крови и становились жучками. Они разбегались и прятались. Джо выходил из туалета и сидел в кресле голый, прикрыв глаза, а чаще накинув на голову трусы. От света. Потом он смотрел на свои руки, и ему ясно виделось, как под кожей у него что-то двигалось и – вот! – вырывалось наружу! Это были «винтовые жучки»! Он пытался схватить их, но они опять исчезали под кожей и преображались просто-таки в клещей, и в конце концов, нащупав, как ему казалось, одного из них, он начинал его выковыривать. Он давил кожу, зажатую между пальцев, начинал расковыривать её ножиком. При этом вскрикивая и кряхтя: «Ой, вот! Ну! Во! Э-э-э…»

Город-сказка! Город-мечта!

У всех машин отказали тормоза.

У меня нет ног, поэтому я ползу.

Поднимите над унитазом,

Не то всё обоссу!

Включи радио – услышишь меня:

Я в формате! Хоть и пустая башка!

Я в формате! Я ползунок!

Где мои пять точек?!

И на шею венок!

Город-сказка! Город-мечта!

У меня «орандж».

Он сыграет и без меня!

«Аааа, Лодочник! Выруби этого пердуна! – кричала Шейна, извиваясь-таки в такт песни. – Давайте слушать Хендрикса… Сексом надо заниматься на чистяке. Под кайфом любой может. А вот на чистяке… Вот это самое то! А? Джоооо, нууууу…» Последнее «мяуканье» не значило, что Шейна хотела заниматься сексом с Джо. У того были какие-то девицы. А вообще, очень просто было «подписать тёлку на винт», то есть соблазнить наркотиком, для того чтобы… «трахать чтоб!» А иногда он боялся это делать. «А вдруг она подсядет?» И у Шейны был парень – навеки возлюбленный. «Мы с тобой не расстанемся никогда!» или «Ты никогда от меня не уйдёшь!» – такие записки писала она Фломастеру, когда они в очередной раз ругались. А ругались они постоянно. Это тоже было, видимо, ритуалом. «Вмазаться», желательно нещелочным, чтобы «приход» был дольше. «Факаться», сколько возможно. А можно было долго! «Сорок минут вставить не мог!» – рассказывал Фломастер. Потом разойтись по комнатам, перед этим «догнавшись», и заниматься своими делами: Фломастер музицировал, а Шейна лепила из глины бусинки. То есть музицирование заключалось в бесконечной смене всех имеющихся в квартире инструментов. Вот потренькал на мандолине, вот отложил и взял бамбуковую флейту. Бросил и включил усилитель электрогитары. «Вау-у-у! Вау-у», – «проквакал» педалью. Тут и Шейна подскочила и поизвивалась, исполняя руками в глине некие «мудры». Она даже обучалась на курсах индийских танцев! «Фломастер будет играть свою прекрасную музыку, а я – танцевать». «Какая пара! – будут говорить все. – Волшебники!» Потом они ещё раз «догонялись» и опять играли-танцевали-лепили… выпивали, правда, тоже. И ещё Фломастер начинал «гнать» – говорить обо всём, переключаясь с одной темы на другую, слушая только себя. Сидя в кресле, оборачиваясь, будто сзади кто-то стоит, вертя руками, словно в них что-то есть, и гоня, гоня пургу.

– Чу Я ли ечу чтоб та втащ… Да! Я! Хо си жо Шей! Я! ДА! Неее шо пор комб алэн падХуя! Бррр! Я! Борман! Шта Да Я яя вот ты на Я Што? Me то спроч а я! На! При си е бу лы Щи Шей На Ху Яяяя!

А потом начинался ор. «Винта» больше не было, и они «гнали пургу» друг на друга.

– СууууууууууууууууууууууууА

– НааааааааааааааааааааааааИ

– Стаааа ааааааааааааааааааааааеР

– ЛеееееееееееееееееееееееееееА

– СууууууууууууууууууууууууууА

– МууууууууууууууууууууууууК

А потом дрались. До крови. И Шейну везли в больницу, или она сама туда как-то добегала, волоча пораненную ногу. И звонила потом: «Джооооооу!», и Джо Дассен сообщал, что у него ничего нет: «У меня ничего нет. Я торможу. Ничего нет», – орал он нечеловеческим голосом. Будто в горле его сидел какой-то жуткий карликовый монстр. Или, по крайней мере, ему только что воткнули в горло нож, и, захлёбываясь своей кровью, он неистово «булькает» словами… Тогда они доставали что-нибудь – хотя бы травы, и успокаивались на несколько дней. Впрочем, чисто внешне. В башке уже было столько дыр, что никакие передышки не могли восстановить мозги. А Джо Дассен шёл на работу – передвигал автомобили таких идиотов, каким он сам был когда-то.

– Джооооу, вы слыхали, что Герман был в реанимации? У него гангрена руки вроде бы. Даааа-а. Он вмазался нещелочным. Да представляешь – мимо. Вообще ужас, Джооооу. Я сама уже ничего не понимаю. Надо ехать к маме в Израиль, наверное. Но неохотааааа… Даааа, ну приезжаааааай, а?

Фломастер пил сидр из банки, сидя в мягком кресле:

– Правильно, вали в Израиль. Может, человеком станешь. Ни хуя не делаешь целыми днями. Только меня от дел отвлекаешь. Я творческий человек! Я работаю на вечность. А ты – вампир. Сосёшь из меня все мои… уж не знаю, как и сказать, ей-богу! Проститутка проклятая, прости Господи! Носишься тут со своей пиздой! Самое главное в мире твой – клитор. Да?! Хуй тебе в жопу! Как ты меня достала. Видеть тебя не могу. Аааа!

И он швырял в Шейну каким-нибудь предметом, находящимся под рукой. Она в ответ била его ногой, и драка возобновлялась. Когда они мирились, Фломастер так же неистово мог стоять перед Шейной на коленях, уткнувшись лицом ей в лобок, и повторять, что без неё он ничто.

– Я понял, что такое золотая вмазка. Я тут на приходе пошёл в ванну, и всё там было золотым. Всё-всё. Даже вода текла, как жидкое золото. Я обалдел просто.

– Дурак ты, Дассен. «Золотая вмазка» – это значит последняя. Это самый последний кайф! Почти как у Германа. Ему, правда, не дали улететь. Спасли. Реанимировали. А теперь вот руку – отрубить! – выше локтя ампутировали. Во как! Нещелочная – золотая!

У них у всех была повышенная тяга к прекрасному. Вообще к красоте. Они очень ценили всё красивое. Вот Шейна лепила из глины бусинки и делала эффектные, надо сказать, ожерелья. И сама она была очень соблазнительного вида. Правда, постоянно терзаемая избыточным весом, как ей казалось. У нее была молочная кожа лица и, когда она покрывала его пудрой, кожа становилась совсем бархатистой. Улыбчивая по природе, она обнажала ряд белых и ровных небольших зубов, и глаза её светились радостным ласковым светом. Теплотой и добротой. Она была иногда как маленькая, демонстрируя свои глиняные поделки или какие-нибудь одёжки. Тут же начиная кружиться на месте, закрывая лицо ладошками, стесняясь и смеясь над самой же собой… «Джо Дассен», конечно, не очень был похож на знаменитого эстрадного певца – его лицо было куда драматичней, экспрессивней. «Тень отца Гамлета» – как-то сказали о нём. С ввалившимися глазами, с тёмными кругами вокруг глаз, которые на самом деле были голубыми, светлыми. Не только цветом, но и состоянием в общем-то. Изнутри, по природе своей, он был светлым человеком. И Фломастер тоже – хохотун, весельчак. Артист разговорного жанра!

Он веселил компанию, всегда был в её центре со своими прибаутками; с жестами, смешными позами и дружескими шаржами. Высокий и худой, с чёрными волосами, которые путались у него в колтуны, сваливались, как войлок, – он был похож на экзотическую птицу! И вот они «ввинчивали» в себя этот препарат и становились бешеными и злобными, истеричными и уничтожающими всё вокруг, и в первую очередь самих себя, свою сущность. И так долго это длилось, что непонятно уже стало – а было ли в них что-то особенное… потому что всё приобретало какой-то искажённый смысл, утрированный. И что-то смешное так переворачивалось, что становилось злобным или просто чудовищно глупым. Из каждого своего мизерного наблюдения они пытались слепить целую концепцию, сделать открытие, задержав внимание всех на нём. Вот куколка серого цвета, малюсенькая, со смешными тряпичными косичками – о! Она стала главным персонажем их жизни. Девочка с землистым лицом. О! Или вот сучок смешной. Ну-у-у! Это глаз, глаз дракона! Всё это было так преувеличенно. До болезненности, до тошноты… Как прыщик на щеке превращался в «винтового клеща», так и лампочка под потолком, торчащая из осколков разбитого в очередной драке плафона, становилась чем-то другим. Им не надо было читать ни Берроуза, ни Уэлша, ни Пелевина, ни тем более Ширянова – они не признавали никаких авторитетов. У них у самих было «угаров на десять томов». Да и времена Берроуза давно прошли. И если защита его в суде могла аргументировать, что только ненормальный человек не почувствует ужаса при чтении его книг и не испугается и что таким образом они, книги, служат как бы предупреждением, знаком, то в творениях современников вообще никакого ужаса не ощущалось. Всё было запросто. Смешно. Как-то по-глупому смешливо. И никакой боли в сердце. И о них тоже можно было сказать порой: никакого сердца нет в их деяниях и уж тем паче – боли. «Ааааа мне надо похудеть! Меня никто не любит, потому что я толстая! Джооооа! Нуууу, пять точек!» Сидеть гримироваться три часа на «винте», шатаясь из кухни в коридор, в спальню за карандашом, снова в коридор, в кухню к зеркальцу – линию тонкую по брови, и опять в коридор, в спальню за кусочком ватки, чтобы стереть неправильно нарисовавшуюся линию… Ну и, конечно, заплакать над раздавленной собачкой-кошечкой. Как у Озона… над зайчиком…

– Слава богу, что только одна десятая процента генома наследственна. То есть получается, что мой сын только на… сколько это? На… ноль, ноль пять… да! сотых процента может наследовать наркоманию, то есть от меня. Мама-то у него нормальная! Надеюсь! Вообще-то была нормальная тогда… – размышлял Джо, попивая чай «караоки», как в шутку называли напиток из лепестков каирской розы каркадэ. – Да и вообще, у человека всего тридцать тысяч генов! Ммм, вкусненько! Сейчас ещё поеду на Лодочную станцию и водочки вкусненькой выпью с огурчиком и спать завалюсь… А что такое тридцать тысяч? Окружающая среда, по-моему, куда более влиятельна… Или кто – родители важнее? Как вот мои – единственный сын, и поэтому всё ясно: избалованный. А все мужики, вообще, трусы…

41

Роуз очнулась, как после долгого сна под азалептином. Глаза слипались и тело болело.

– Что же с ним стало? С этим…

– Он чуть не умер во сне от кошмара. Его всё последнее время тогда преследовали армии винтовых жучков. Я даже смонтировал из его снов видеоролик на музыку длинного Фломастера. У группы «Пинк Флойд» был альбом «Стена» и там шеренги молотков. А у него «жучки-винтики». Армия Винтов. Вообще же, я могу вам сказать, что это типичное поведение при маниакально-депрессивном психозе. Согласно учебнику психиатрии 1935 года! Представляете?! При депрессии больной испытывает глубокую тоску, угнетение. Слово «подавленный» особенно уместно. Состояние умственной заторможенности больные сами часто характеризуют как «тупость». А вот картина мании во всём противоположна.

Всё очень интересно и забавно. Самочувствие великолепное. Речь льётся из уст непрерывными потоками, хочется двигаться, петь, орать, мысль работает с непостижимой быстротой, перескакивая с одного предмета на другой (так называемая «скачка идей»). Он ни минуты не сидит спокойно, всё, вокруг него происходящее, он подмечает и на всё реагирует, иногда довольно остроумно и находчиво.

В поведении своём он крайне бесцеремонен, вступая в конфликт с окружающими. Он без конца говорит, поёт, декламирует, всем надоедает. От непрерывного напряжения голосовых связок он вскоре сипнет, но, несмотря на это, продолжает галдеть. Фазы маниакально-депрессивного психоза чередуются, сменяя одна другую, – и так на протяжении всей жизни. Тут вам и Фломастер, и этот, как его, Джо Дассен.

– Перескакивание… Очень похоже и на меня. На мои воспоминания.

– Так в этом-то и дело. Если подобное происходит бессознательно – это психический недуг. Если же вы сознательно используете такой приём…

– А как вы можете проверить?

– Что?

– Сознательно ли?! Может, я напиваюсь, накуриваюсь и «несу» всё, что в голову взбредёт, а?

– Важен результат!

– Какой?! «Пользительно» ли вам это или нет, что ли? Какой ещё результат вам нужен – материально ощутимая польза. Меркантильно всё очень, несмотря на то, что вы, вроде бы, выуживаете из меня чувства, эмоции…

«Сейвер» сделал вид, что не слышал последние фразы Роуз.

– …Получается, что вы не способны воспроизвести его лицо, хотя только что, может, видели.

– Да. Как я не смогла бы вообразить лица Господа Бога.

– Да что вы… ей-богу!

– А что? Если предположить, что это идеал, то его и увидеть невозможно. Это дух. А дух увидеть нельзя Его можно только почувствовать. Поэтому у вас ничего и не выходит. Вы ведь отказались от чувств. А это уже нечто большее, чем чувства. У вас, может быть, получается всё по правилам, вы – собираете, накапливаете… но я не участвую в этом процессе, сознательно не контролирую.

– Вот-вот, Роуз. Сознательно вы бы обязательно включили ваш цензорный блок. Вы бы себя, что называется, редактировали.

– Да. А так вы это делаете! Но ведь вы не знаете, что для меня значимо? То есть не в смысле знания, а в смысле ощущения… Почему этот «скин» бесконечно приходит в мои вспоминания? Я чувствую, что это кто-то важный в моей жизни… Может, он и есть этот самый Герой.

– Он несомненно Герой, он так себя сформировал, воспитал, сделал. Но он не ваш Герой. Хотя и вы тоже приняли участие в его формировании. Тем, что выслушивали его речи хотя бы. Давали себя. Инициировали его. Двигали… Вообще же, это только вам кажется, что вы выбрали, что вспомнить. Вы вспоминаете, помните только самое яркое, хотя, может, и странное, на первый взгляд. Ваш «шпион» может быть истолкован как ваша тяга к чему-то негласному. Недоступному толпе…

– Мне кажется в последнее время, что… хотя о времени не стоит говорить, но… Что вот если для воина, продвинутого, Смерть всегда рядом и не является чем-то ужасным, то и для такого человека, как я, простого, Смерть только и способна подтвердить Любовь. То есть, чтобы подтвердить бессмертие Любви, надо умереть? Вам этого не понять, потому что у вас вообще запрет на старение, на возраст…

– Мне ещё многие вещи с вами не ясны. Но вы торопитесь, по-моему. И в подтверждение моим словам – то, что вы очень часто видите этот знак на зелёной траве, стрелку. Это говорит о том, что вы должны двигаться дальше!

– Там, между прочим, присутствует слово «EXIT»! И это говорит мне о том, что пора уйти. Выйти из вашей игры.

42

В розовой юбке, раскинувшейся веером, женщина лежит посредине комнаты на шкуре зебры без головы, но с хвостом. Хвост неоднократно пришивался… Женщина лежит вниз лицом. Поворачивает голову и встаёт – медленно, сначала на коленки. «Скин» в пиджаке с закатанными рукавами, в остроносых ботинках активно артикулирует тонкими губами. На лбу у него пот. Женщина оборачивается полностью и широко раскрывает рот. Как в крике. У неё красное лицо и заплаканные глаза. «Скин» толкает её на зебру, но она сопротивляется и встаёт-таки. Мельком она смотрит на стол в углу. На столе листы бумаги, исписанные неровным, дикарским почерком: «Тётка схватила дядьку. Дядька ударил тётку. Страшно смотреть на это. В пятки душа уходит!» «Скин» ударяет женщину металлической трубой по копчику, и она тоже бьёт его ногой и, шатаясь, выбегает из комнаты.

43

Трамвай резко тормознул…

– Где же моя мука?

– Это они настояли – по 10 кило. Обалдели.

– Мы просто так не даём муку.

– Мы делаем списки. Всех ИБЛ.

– Был слух, что мука бракованная. С Америки.

– По всему городу муку давали… Заражённая. Ну, потом сказали, что проверили… А кто знает подробности?

– Так этот, который стал баллотироваться, захотел тоже.

– Чего? Муки?

– Власти он захотел и отвёз муку в свой округ.

– А пакеты чьи?

– Мужчины, на выход! – прозвучал засемплированный голос вагоновожатой.

– То ли из Германии, то ли из США.

– А всем не положено. Я проверила, вас в списке нет.

– А почему это?

– А у вас диабет. При диабете муку не положено. И вы одинокая. Даже внукам испечь ничего не сможете.

– Да моих внуков съели в голодный год!

– В какой-такой год?

– А в тот, когда у меня дети умерли. А раз дети умерли, то и внуков забрали. Не дали мне внуков дети. А теперь муки не даёте, сволочи. Я ИБЛ!

– Вы что это себе позволяете?

– А вот и позволяю! Я ещё вашу кошку отравлю, если она хоть один раз заберётся на мой балкон гадить. Я вашу канатоходку спихну вниз! У нас все ходы записаны!

– А у нас теперь будут улики ваших угроз. Мы подадим на вас в суд. В общество охраны животных!

– Мне это общество по барабану, как говорят нынче! Пусть они отвадят вашу кошку от моего балкона. Что он, мёдом, что ли, намазан?

– Да уже не знаем, чем вы его намазали, что за краски использовали…

На пластиковом зелёном коврике балкона белой акриловой краской было написано «EXIT».

44

Роуз открыла глаза и тихонько заплакала. Даже не заплакала, а просто почувствовала, что слёзы уже стекают ей в ухо. Она встала и с грустью обнаружила всё то же. «Почему я не могу проснуться по-настоящему?! Может быть, я эксперимент? Опыт…» И уже Академия представилась ей не какой-то там шик-клиникой, а гигантской макролабораторией. И она бы не удивилась, если бы сейчас ей сказали, что она находится на космической станции. «Сказали… Кто же мне скажет?! Станция „Мир“ – наша! Станция „Мир“ – наша!» – промелькнуло у неё в голове где-то уже слышанное. Она решила немедленно поехать в «андеграунд» и попытаться всё уяснить.

Роуз оказалась одна в вагоне. Не считая маленькой Девочки, сидевшей почти в углу. Роузи так долго изучала майку девочки с рисунком топора, что просто слилась с девчушкой, как ей показалось. А девочка обалдело смотрела на заскочивших в вагон за секунду до закрытия дверей. Он – встал над ней, держась за верхний поручень. Она – села. Девочка разглядывала их чересчур явно, пожирающе-вампирски. Он выдернул из внутреннего кармана книжечку. Раскрыв её на первой странице, севшая рядом с девочкой вложила книжку ей в руки: «Читай! Ты что, читать не умеешь?! Все читают в метро! Читай!» Глаза девочки опустились на страницу, и строчки замелькали картинками…

Город-время жил последние часы. Через несколько псевдочасов он умрёт, оставив лужи расплавленного и тёплого ещё металла в радужных разводах петроля, с искорками-осколками неких драгоценностей. Этот жирный блеск на камнях, замеченный ещё «слепым», как придумали античные ваятели Александрии, Гомером, будет мерцать, пока из останков не возникнет мутированное время-город. Населять его будут антропологически непохожие на известных существа, утратившие знания о различии реального и иллюзорного. И только двое, принадлежащие ещё прошлому течению города, который, пусть и терял своё лицо, но сущность которого оставалась вечной, хранили в себе истинное время. Если бы они последовали своду законов, составленных великими мужами прошлого, то, приняв время за сон и кошмар, – отчаялись бы. Поверив, что произошла катастрофа – погибли бы. Но зная, что всё это плод примитивистского мышления, навязывающего событиям их последовательность, – они выживали. Подобно сталагмитам, тянущимся вверх, они хранили огоньки теплящихся сердец. И будто окутанные в защитную плёнку многослойные особи, они берегли в себе искусство чувствования, Абсолюта. И должны были найти, обрести друг друга в фонетической зыби, опускающейся на останки.

Но нельзя было слишком долго располагать временем-городом, разгуливая по нему, словно по галереям музея. Не видя друг друга на расстоянии взмаха руки, они должны были сконцентрировать всю свою интуицию, оживляя её, потому что память их, как и сущность города, жила всегда. Стремление предков упростить мир и его природу, проставив на всех его проявлениях знаки «плюс» и «минус», создавая узкий туннель ценностей, – было отброшено. Мораль не имела ничего общего с выживанием Тем паче, что мораль уже издревле была заменена нормами общества. Оно умирало как нечто абсурдное, не имеющее никакой связи с тайнами Природы, Времени, Мироздания.

Они блуждали по сумеречным пространствам, натыкаясь на останки Века Власти. Иногда, ослабевая, они допускали к себе прикосновения погибающих мощностей, и тогда покров их подёргивался будто паутиной либо плесенью с вырастающим на нём «инеем-снежком», открывался проеденными отверстиями и бегущими дорогами в никуда.

Ей было дано знать, что XXI век принадлежит Женщине, всегда принадлежащей Мужчине. И, сделав движение в пепельно-мшистую пряжу-пространство, Она почувствовала Его руку на своём бедре, охваченном глицериновым шёлком. «Ничто не умирает, если любовь вечна», – прокатилось эхо по хаосу звуков, пронзая их сердца будто искусными брошами-булавками. И тут же они увидели, как сумятица возможностей рассекает глобальную паутину на миллионы зон, в которых живут по двое, трое уверовавших, что принадлежат Мирозданию и властвуют над Ним.

Не задерживаясь в веке под знаком «Я Сам», проносясь сквозь столетия-станции («Читай, девочка! Читай!»), они вылетали в «дальше». К выходу. Где только и возможно было счастье. И только дарованием имени можно было приблизить себя к друг другу и овладеть пространством и временем – запеленав его и свои сердца в любовь и нежность…

Роузи вновь открыла глаза и опять обнаружила себя «дома», в постели. Ущипнула себя за мочку уха. Ничего не изменилось. «Значит, я опять спала… Проснись, проснись, о спящий! Распространись! Главное сконцентрироваться, не теряться. Не поддаваться на их болтовню. Они меня втягивают в какие-то бессмысленные разговоры, темы, сюжеты. А у меня своя история! Надо быть твёрдой!»

45

Она доехала на подземке до Академии и пешком пошла, как обычно, обратно. Ей казалось, что она хорошо знает дорогу к бару. Улица, как всегда, была пустынна, и даже собачек – их чучел – возле экологических помоек не было. Роуз остановилась в том месте, где, как ей казалось, должен был находиться бар. Но даже здания не было. Невероятный пустырь с утрамбованной землёй. И только вдали что-то, казалось, выпячивалось. Она так долго шла, что всё её тело покрылось испариной, из-под шляпы, на глаза, струились тонкие ручейки пота. Чем дольше она шла, тем больше отдалялось нечто неровное на пустыре. Роуз резко остановилась. И тут же неожиданно оказалась совсем рядом с ямой, на краю которой, в землю, была воткнута табличка «Андеграунд». Ничуть не смутившись и немедля, она стала спускаться в яму. В своём прекрасном костюме а-ля Вивьен Вествуд, в шляпе с пёрышком, которое тут же и упорхнуло и осталось трепыхаться, зацепившись за ком земли. Эта земля была необычайного коричневого цвета. Скорее торф, чем земля.

Она достигла дна ямы и, посмотрев вверх, удивлённо заметила, что не так-то глубоко опустилась, хоть и спускалась очень долго. Она вся испачкалась и просто села на коричневую землю, раскрыв сумочку, чтобы достать зеркало. Зеркала в сумке не было, но, как всегда, лежал футляр с часами. Роузи вынула их из футляра и положила на землю. Невероятной красоты узор из драгоценных камней так выглядел на этой рыхлой почве. Не ценой каменьев, а некой иной ценностью – эти часы так влекли к себе, что она хотела обнять их, прижать к груди… Когда Роуз поднесла их к лицу и увидела скважинку для ключа, то попыталась открыть их просто нажатием на небольшой выступ-язычок. Но опять не получилось. Она вновь и вновь нажимала, трясла часы, закусывая губы; она дышала на них, целовала и, обессилев, упала, легла, сжав часы в руке. Потом пальцы её разжались, и часы выпали, откатившись чуть в сторону, ниже. И тут Роуз показалось, что она не одна в этой яме. Она начала было присматриваться к тому, что происходит на дне торфяной ямы, как сверху раздался голос:

– Мисс Стар!

Это мэр, наш господин,

Бум, Бум и Дзинь!

Он сегодня к нам пришёл,

Бум, Бум и Дзинь!

Чтобы, сударь, вас спросить,

Бум Бум и Дзинь!

Не желаете ли вы —

Бум, Бум и Дзинь! —

Нам налоги заплатить,

Бум, Бум и Дзинь!

Что должны давно, увы?..

Нас – один золотой миллиард, сожравший всех остальных!

– Убирайтесь вон, проклятый клон! – закричала Роуз, узнав голос агента страховой компании, да и песенку, которую сама же пела когда-то. И её голос зазвучал эхом «клону», как «Клоун! Клоун!»

В торфяной яме стало почти темно, но тут-то как раз она и увидела напротив мужчину, сидящего по-индусски. Он посыпал себя этой торфяной землёй. И она будто струилась по его локонам, по его лицу и плечам. Вот он взял в руку часы, посмотрел на них, опустив лицо, и исподлобья взглянул на Роуз. Она не видела его лица из-за свисающих волос, из-за земли и темноты, но она знала его. А он открыл эти драгоценные часы – откинув голову назад, тряхнул ею, словно очищаясь, – и Роуз увидела, как сквозь его пальцы посыпался, потёк будто, песок. Бесконечный и драгоценный. Ей казалось, что она теряет сознание от страха, что сейчас всё это закончится. Но драгоценный песок сквозь пальцы его ладони струился непрерывно.

– А где же мой брат Билли? У меня есть брат? – зашептала она.

Мужчина улыбнулся: «Я и есть всё, что ты так хочешь».

46

– Глядя на тебя, я всё-таки не могу избавиться от ощущения, что я чего-то не вижу. Вернее – я вижу, будто бы ты в скафандре, при всей амуниции, или ты в маске какого-то страшного бога-животного. Или ты в коконе. Ты куколка… То есть я не вижу тебя – тебя. Хоть и вижу тебя…

– Ты кристальная, хрустальная. А я грязный. Смотри, я весь в крови, грязи, земле…

– Это моя земля и кровь. Ты – Небо. Воздух и Огонь – это Небеса. А Вода, Лёд и Прах – Земля.

Я – Земля, я запускаю своих посыльных к тебе на небеса, к Солнцу. А ты забываешь отсылать их назад. Домой.

– Что это ещё за бред?! Хватит болтовни. Вы не ответили ни на один вопрос анкеты! Открывайте эти проклятые часы. Там код выхода! – закричала женщина в коричневой юбке и топнула ногой.

47

«Мы теряем её! Мы теряем её!» – это прозвучало как дежа вю – то есть очень «визуально». Роуз увидела себя перед экраном телевизора, смотрящей какую-то телесерию о госпитале. И только персонал был ей донельзя знаком! Ирэн, Ник, Мелоди и даже Николс, которого она никогда не видела, но знала, что это он… Под рукой она ощутила продолговатый предмет и поняла, что это дистанционный пульт переключения программ. Она нервно ткнула-сдавила его рукой, нажав, видимо, сразу несколько кнопок, и тут же закружилась в невесомости сгущающейся и затягивающей! В какую-то бездонную пустоту:

Ах, Бандерас! Ах, Бандерас! О! Бандерас! Ах, Бандерас! О, Бандерас!

Ахбандерасобандерасабандерасобандерасабандерасобанд! Ах, Бандерас! О, Бандерас! Аааа, Бандерас! Уу-у, Бандерас! Андерас! Ах, Бандерас! Аааа, бандерасууубандерасваубанде-росаабан…

Её тряхнуло, и от испуга, что она навсегда останется в чужой истории, она, как маленькая, запела песенку-заклинание, вылетев из беспощадного тупого низвержения к «сверкающей радуге, подобной тому узкому колеблющемуся мосту, который, по словам мусульман, является единственным переходом из Времени в Вечность…

Maybe I shall meet him Monday

Maybe Tuesday maybe not

Still I'm sure to meet him

Maybe Wednesday will be my good newsday[157].

48

При выходе из Академии Памяти, на переходе со светофором, заверещавшем птичкой – зелёный свет, – Роуз, покачнувшись, автоматически схватилась за руку молодого человека,

– Э, э… мадам? Вы ошиблись! – насмешливо посмотрел он на неё своими поблёскивающими перламутрово-серыми глазами.

– Сердце… моё сердце… У меня в сердце… – прошептала Роуз, глядя на него, быстро-быстро заморгав: то ли от наворачивающихся слёз, то ли пытаясь приглядеться.

– Ээээ, да вам нехорошо. Давайте я помогу. Держитесь за меня. Вам ведь на другую сторону…

Роузи взяла его под левую руку, и он другой своей рукой – той, что она видела в своих воспоминаниях! – поглаживал её по ладони… Этой же самой рукой. Но ей и в голову такое не могло прийти! Так же, как и то, что из здания, которое она только что покинула, с 16-го этажа, стоя у затемнённого окна, за ней следил мужчина с такими же перламутровыми глазами. Да-да, она и в подземке его – их! – глаза видела. И с теми же вьющимися локонами, которыми она так любила играть в своих воспоминаниях. Этот крепкий мужчина обхватил себя руками – сильно-сильно – и на них выступили покраснения, как всегда бывало при напряжении, воссоздавая рисунки выведенных татуировок: индейца, курящего трубку мира, и дым, превращавшийся в волшебное дерево… А Роуз шла с молодым человеком уже по другой стороне улицы, и он всё так же поглаживал её по руке. И она положила свою руку поверх его, и тут же блеснул изумрудный свет. И она увидела себя маленькой, сидящей в песочнице, и всё вокруг было изумрудным.

Бог – это любовь, это всё лучшее, что есть в твоём сердце, девочка. И если любовь – Бог, то она всегда одна. Неизменно навсегда. Как когда ты первый раз вошла в храм, недоверчиво и неуклюже, но уже с верой и любовью. А потом ещё, и ещё, и ещё… И если Бог жив в твоей душе, то и любовь всё та же. Вечная. Наполняющая собой всё и всё пронизывающая.

В залитой изумрудным солнцем песочнице сидела девочка и улыбалась: всё было изумрудным. Песок, её формочки, руки даже её были изумрудными. Она то поднимала очки, то вновь опускала их, тихонечко напевая: «Как это просто! Как это просто! Быть и не быть! Как это просто!» Когда она оглянулась, услышав совсем рядом шаги, молодой человек в высоких бутсах уже поравнялся с песочницей. Девочка резко сдёрнула с себя очки с изумрудными стёклышками и посмотрела на него, закинув голову. А он на минуту закрыл собой солнце. Оно теперь ореолом блистало над его головой в струящихся рыжеватым мехом лисицы локонах. Он посмотрел на неё, улыбаясь, и протянул руку. Девочка встала, стряхнула песок с коленок и, выйдя из песочницы, взяла его за руку. И они пошли вдвоём по солнечному дворику. И девочка улыбалась. Изумрудные стёклышки её очков поблёскивали в песке, преломляясь в лучах солнца, отбрасывая солнечные зайчики.

49

Ирэн. Ник, Никита! Смотри! Куда она пошла?! Это же не он!!! Чёртова дура!

«Сейвер». Это ты дура. Ты захотела всё «лайв», вот и прошляпила. Ты не ту программу запустила. И никакой страховки нет. Поэтому она оказалась в свободном полёте. И ты можешь наслаждаться. Всё действительно живьём.

Ирэн. Это же Total Loss! Всё потеряно…

«Сейвер». А может, наоборот… Находка. Может, она что-то нашла. Кого-то…

2000–2001

Предыдущая главаГлава 7 из 10Следующая глава