В поезде Тома сразу же бегло осмотрелась. На багажной полке – черный мешок – мягкий гроб. Напротив – безопасная тихая пара. Наверху кто-то спал, завернувшись в простыню, – мумия. Из-под простыни торчали мужские ноги с темным кружком мозоли на пятке – не болел бы какой-нибудь гадостью. Верхняя полка над Томой почему-то свободна. Может быть, опоздали, а может, – вернутся пьяными.
Тома никогда не ездила в поездах, да и мать, провожая, вела себя неуверенно, сутулилась и мелко дышала. Звери вышли из леса: Катя села себе и сидит, а Тома с матерью косились на то, что делают другие, старались сделать то же самое. Мать заглянула в сумку, как соседка, но та вытащила пакет мясистой черешни, а матери вытаскивать было нечего.
– Провожающие – на выход! – крикнула проводница и стремительно пролетела мимо, уворачиваясь от ног.
Тома занервничала еще больше. Стали прощаться: мать обнялась сначала с Катей, потом с Томой.
– Не очерствей, – шепнула на самое ухо.
– Чего?
– Жду вестей, говорю. Ты же найдешь, как позвонить?
– Найду, как не найти-то.
– И вернешься? – Мать теребила пуговицу своего халатика, который называла платьем.
– Вернусь, конечно, как можно с отдыха-то не вернуться?
Мать коснулась руки Томы неожиданно мягкими пальцами и вышла. Встала у мутного окна и стояла там просто так, как длинный ребенок. Тома приложила ладонь к стеклу, поезд по чуть-чуть набирал скорость.
В последний момент Тома увидела, как некрещеная мать крестит то ли их, то ли весь мир вокруг и как-то тоже не так, как надо: может быть, – не в ту сторону, а может, – просто по-своему. После чешется или плачет, вытирает глаза сумкой…
Проводница пронеслась в обратную сторону, попросила приготовить билеты.
– Ты не вернешься домой, – сказала Катя.
– Да что ты говоришь?
Катя лениво пожала одним плечом.
– Боишься, что разок свезло уехать, а еще не выйдет, не будет больше удачи. А я не боюсь, что захочу – то сделаю.
Поезд стремительно разгонялся. Тома снова посмотрела в окно: из-за Кати она пропустила то, что так важно было увидеть. Ряд тонких запыленных березок, стаю черных ворон над ними и домики – просроченные конфеты, выброшенные из коробки. Когда стоишь рядом, ненавидишь, но на расстоянии – так любишь, что саднит сердце.
Катя, прикрыв глаза, заткнула волосы за уши и стала обмахиваться газетой. Тома повернулась к ней, открыла рот, но вдруг заметила, какие у Кати аккуратные уши и ровная тонкая шея. Если бы Катя пришла к ней на стрижку, то Тома сразу же предложила короткую. Елена Сергеевна объясняла: скрывать нечего, так надо подчеркивать. Помыть бы только: на шее у Кати потный след липкой пыли. Почему Тома никого не стригла из своей семьи? Где вообще они стриглись?
– А я вернусь, – сказала Катя и поджала губы.
Тома закинула ногу на ногу: кожа скользила, но открывать окно самой было страшно. Билетами протерла лицо, и те сразу же потемнели.
– Зачем ты сейчас все вот это говоришь? – прошипела Тома. – Конечно, я тоже вернусь, я вернусь, просто надо подышать свежим воздухом, без этой пыли, отдыхают же люди, ездят в отпуск, господи, надо же продышаться! А если я тебя не вывезу, то кто тебя вывезет? Я же о тебе забочусь, глупая, ну почему ты такая неблагодарная?
– Ты всех ненавидишь.
– Чего-чего?
– Ты слышала.
Тома сидела в оцепенении, как после пощечины, и понятно было, что сейчас шлепнет еще.
– А я тебя не просила, – добавила Катя.
– Что?
– Я тебя не просила, везти меня никуда не просила, трогать не просила. Ты все сама себе напридумывала, а я согласилась. Это не ты такая добрая и умная, а это я знаю, что откажешь тебе – так тебя разорвет, а одна бы ты никогда и не уехала!
Тома снова посмотрела наверх: сосед почесал рыжую голову и крутанулся, приоткрыв глаза. Значит, подслушивал.
– Я…
Все вокруг подслушивали и подсматривали: Тома чувствовала, как они смотрят, как шелестят взгляды, и не могла ничего сказать. Сосед резко вытянул руки к окну, опустил его с оглушающим грохотом. Тома зажмурилась: в вагон вместе с ветром залетело облако пыли. Городочек хотел ухватить Тому за лямки платья, за поясок, но не успел.
Сосед спустился с верхней полки, когда совсем стемнело. Сел напротив, на край Катиной постели: та спала, смешно посапывая. Без сил Тома смотрела на быстрые ели, на людей в отражении, на маленькие затерянные станции. Под стук колес крутила в голове Катины слова, обдумывая, что скажет ей утром так, чтобы не возразить. Увидела в своем отражении мамины глаза: растерянные и тоже коровьи.
Сосед слишком громко чихнул. Каждое его движение было резким и угловатым: он растер ладони, почесал их о колени, выдохнул, хрустнул пальцами, потянулся, сжал и разжал кулаки. В мерцающем свете он стал выглядеть моложе и почему-то добрее, а рыжие волосы показались красными.
– Тайсто, – неожиданно он протянул Томе крупную руку.
– Чего?
– Меня зовут Тайсто.
– Тома, – ответила Тома, хотя не хотела ничего отвечать, и руку протягивать не стала.
– Вы шепчете одними губами, знаете? Давайте лучше я с вами поговорю.
Тома покачала головой и еще больше развернулась к окну. Прислонилась горячим лбом к холодному стеклу – смотрела, как поезд изгибается полумесяцем. Но Тайсто тоже видела, изучала его самым краешком взгляда. Когда у человека такое имя – нельзя не смотреть.
Мир вокруг казался игрушечным. Остановились на какой-то станции в черноте: почти никто на ней не выходил и не заходил. Только женщина в домашних тапочках продавала пирожки, крутила по сторонам головой. Тома тоже вытянула шею: через открытое окно виднелось звездное небо.
– С капустой! – кричала женщина и смотрела направо, налево – никого. – С картошкой, с повидлом…
Стук каблуков: единственный вышедший из поезда пассажир в хороших ботинках прошел мимо, глядя в другую сторону. Поезд двинулся, у Томы в груди кольнуло: женщина с пирожками так и останется здесь навсегда. Некуда бежать. В поезде живые и радостные, за поездом – ледяная вечность.
И ты вечно торгуешь пирожками, и вечно ночь, и вечно из поезда никому пирожки не нужны, а у тебя их так много, что саму уже воротит и от капусты, и от повидла. Так и доживать потом, как бабка, интересоваться только чужими похоронами и говорить каждый раз, что не умер – отмучился.
– А куда едете, раз так волнуетесь? – Тайсто блеснул ровными зубами.
– Неважно.
– Почему?
– Я не хочу с вами разговаривать.
– Понятно.
Сидеть стало неудобно, мир вокруг покрылся заусенцами, мелкими ранками. Тома задумалась, как разложить постель так, чтобы не вилять бедрами перед этим Тайсто. Мимо прошла проводница, и он попросил чай. Тома снова развернулась к окну, как шторкой прикрыла лицо ладонью.
Мелькали фонари и деревья, стучали колеса. Куда она едет? Зачем уехала? Кто она вообще такая? Неделя в санатории с соплячкой Катей, а что дальше? Никакого плана, никакого будущего, ни одного решения. Все, что было сказано о ее будущем, – ложь.
Нужно было оставаться дома, Елене Сергеевне скоро на пенсию – Тома продолжила бы ее дело. Накопила бы на морской отдых попозже – Томина богатая одноклассница, дочка заводского начальника, ездила как-то на море. Потом рассказывала: волны шипят, галька раскалена – не наступишь, и всюду раковины. Одноклассница говорила, а Тома блаженно представляла себя вместо нее.
Та привезла зеленые морские стекляшки, подарила несколько, и Томе нравилось их сосать, словно они мятные леденцы. Катя тоже пробовала, но сказала, что соленые, то есть – орешки. А в одно утро все море было в медузах, словно его разбавили молоком, и одноклассница купаться в медузах не стала. А Тома бы плавала с ними, обязательно под водой, гладила бы их рукой, улыбалась им в светящиеся животы. Есть ли в Волге медузы? Прозрачное ли у Волги дно?
Но Кате Тома больше помогать не станет и даже стекла пососать не даст.
– Выпить не хотите? – Тайсто зашелестел пакетами. – Вот это карельская настойка, на травах, успокаивающая. Пьется с заботой о здоровье.
Как мужика ни назови, а все одно и то же. Тома поджала губы. Можно ли будет вернуться? Можно ли будет не вернуться?
– Мы с вами завтра расстанемся, – говорил и говорил, – и никто ничего не узнает, а подружка ваша спит, если проснется – я сразу все спрячу и прикинусь, что мы не знакомы.
Звезды, фонари, кукольные домики, заросшие станции. Еще одна женщина с пирожками. Сколько же их, одиноких, уставших, наготовивших ненужное? Голос такой, что всем слышно, а на лице – отчаяние.
Тома повернулась к Тайсто. Вспотевшие ладони незаметно вытерла о платье. Маньяк или не маньяк? Тайсто осторожно улыбнулся и налил настойку в походный стаканчик, поставил на Томину сторону столика. Руки у него поджарые и веснушчатые.
– Что там за мешок у вас? – вопрос выскочил изо рта неловко, со стуком, как мятная стекляшка. Нельзя разговаривать ни с кем незнакомым, не знаешь, чего ждать от людей, слово за слово, выхватит нож – прощай, жизнь.
– Байдарка, – Тайсто налил и себе – до краев – и наклонился, чтобы чуть-чуть отпить, – показал чудные, красные ресницы. – Всего лишь байдарка.
Тома поднесла стаканчик к носу и понюхала. За праздничным столом пили водку, а здесь что-то совсем другое – так, значит, правильное. Сделала маленький глоток – внутрь скользнуло травянистое тепло, горячее и сухое, нагретая солнцем солома. Васильки у пруда, желтый автобус, открытые окна, забытая лодка. Сдавило горло – Тома сделала еще один глоток, побольше, чтобы неожиданно не разрыдаться. Глаза заслезились от горечи.
– Хотя на Волге, конечно, скучная вода, – задумчиво сказал Тайсто. – И чего еду – не знаю.
– Скучная вода?
– Ну, для сплава медленная, тяжелая… А мне нужна быстрая, от которой страшно.
– Страшно?
– Ну да, решил посмотреть, каково здесь, но ничего еще не нашел.
– А где вам нравится? – Тома сделала еще глоток и еще. – Мне нравится на море. Вы бывали?
– Конечно.
– И я бывала.
– А где? На Черном? Может, в одном месте отдыхали? Я в Якорной щели был.
– Вот я тоже где-то рядом с ней. Щель точно какая-то была… Я плавала с медузами. Люблю плавать с медузами. Их, знаете, почему-то не ценят. В щелях особенно много медуз.
Лицо разгорелось так сильно, что Тома подставила его ветерку. В небе икринками толкались звезды разных форм и размеров.
– Необычно. Хотя мне вообще на Кольском нравится. Тоже так странно это, почти как плавать с медузами.
– Где?
– На Кольском, на севере.
Тома хотела ответить, что и на Кольском тоже была, но успела лишь набрать для ответа воздуха. Разговор не клеился, не складывался, становился острым: еще немного – царапнет.
– А вообще, знаешь, какая у меня мечта? – Тайсто сел рядом, и Тома с трудом удержала себя на месте – захотелось снова выскочить в окно. – Я уже много лет хочу зайти на Поной. Огромная река, сложная, непроходимая.
– А живешь-то ты где?
– Я учусь сейчас в Петрозаводске, живу там, – пока живу, потому что отчислят меня, наверно, тяжело мне слушаться… – Тайсто с улыбкой расправил плечи. – Чего в аудитории можно выучить?
Тома сделала еще один глоток настойки: травы в горле осторожно прорастали цветами.
– А только учитесь? Или еще занимаетесь чем? – еще глоток.
– Походы вожу.
– Ого, прям походы?
– Ага, вот месяц назад был на Сейдозере.
– А это где?
Проводница принесла чай, звякнула подстаканником и смерила неодобрительным взглядом. Ну и пусть смотрит.
– Кажется, с чаем я поспешил… Но ладно. Сейдозеро – это рядом с Мурманском.
Тайсто заглянул в окно и показал Томе ровный и узкий нос в профиль. Потом все-таки стал пить чай. Долго дул, дул, а потом захлюпал. Если хлюпать чаем, то сразу же получишь газеткой по лбу от бабки. Но выходит, что раз газеткой бить некому, то и хлюпать можно.
Снова внутри загорелось что-то, задвигалось: сейчас или никогда, потому что некому бить, некому выносить дверь, каркать на ухо тоже некому. Черная земля, усыпанная звездами: по ней катится карета Золушки, и скоро рассвет.
– А вот этот Пуной? Или еще какое место. Я могу поехать с тобой?
Тайсто удивленно приоткрыл рот, и Тома почувствовала на лице его горячее чайно-травное дыхание.
– На Поной? – он посмотрел на Тому по-новому.
– Да. Я очень хочу путешествовать. Больше всего хочу вот так, как ты. Чтобы не дома, а свободно, по всему миру, как в кино!
– На Поной без подготовки? – Тайсто все больше всматривался, а Тома радовалась: сказала все правильно. – Ну ты удивила, Тома! Это ж не море. Там уже на сплавах знаешь сколько человек померло, ты наверно не представляешь просто, что это. Четвертая категория по сложности, безлюдье на сотни километров…
– Я могу в любых условиях, – Тома выпрямила спину: в любых условиях – сильное место, страдать страдала, но и похвастать этим можно. – Я могу работать так и столько, что любой Поной в теньке отдохнет.
– Я в последний раз, когда был там поблизости, – ноги знаешь какими становятся? Тертыми, пухлыми, цвета мяса, потому что никогда не просыхают до конца, не согреваются…
Тома поморщилась, а Тайсто рассмеялся и слегка толкнул Тому коленом. Все тело сразу же напряглось, захватило дыхание, стало жарко. Катя, шикнув, сердито накрылась одеялом с головой.
– А зачем сначала привлекаешь, а потом говоришь – не надо? – Тома поставила перед Тайсто пустой стаканчик. – Хотя мясом меня тоже не напугать. Меня ничем не напугать. Я очень смелая. Меня воспитали так, что я всюду выживу.
– И зверей не боишься?
– Ну а кто там? Медведи? Волки? Люди – самые опасные, так говорят. Но я не боюсь.
– На Кольском вообще зверей больше, чем людей, они там главные. И они за тобой следят! Вот медведя не видно, но запах его чувствуешь рядом, постоянно.
– А как спастись от медведя? Говорят – надо удивить.
– Да никак, инструкции не существует. – Тайсто вытащил из кармана барбариски и высыпал на стол. – Но вообще он ведь мирный, медведь, в лесу пасется – большой и мохнатый конь, ягодки собирает, корешки всякие… Ты пей, пей, у меня еще есть.
Тайсто встал, засунул руку под свою подушку и вытащил еще одну бутылку.
– А можно потише? – снова шикнула Катя.
– Да-да, извините, пожалуйста… У нас в деревне охотники приносили огромного медведя, короля-медведя, я из детства помню – размером с баню. – Тайсто поставил на стол настойку, сел обратно, но как будто еще ближе, чтобы шептаться. – И когда шкуру сняли, так он похож на человека, только голова у него другая, чужая голова… У нас говорили, что одичавший человек уходит жить в лес и со временем становится королем-медведем. Знаешь, на востоке в горы уходят, а у нас – в лес. Мы поэтому медведей очень уважаем – это странники, поумневшие люди. Пускай ходят и стерегут наш мир. Я бы и сам так ушел, превратился бы в зверя…
Тома посмотрела Тайсто в глаза: от алкоголя она становилась сильнее и радостнее, а Тайсто – почему-то грустнее.
– А жена как же одна?
– У меня нет жены. Кто меня такого выдержит?
– Сильная женщина все выдержит! И мужа, и Поной, и любую щель…
Тома снова взглянула на звезды и вспомнила, как хотела однажды уйти из дома. Шла, шла, добралась до парка, до колючих кустов шиповника, а потом вдруг поняла, что идти-то и некуда.
– А еще у нас был в деревне охотник, который мечтал медведя руками убить, – сказал Тайсто с еще большей печалью. – Один на один.
Тома вздохнула. Может, Тайсто напоил ее лишь для того, чтобы не пить в одиночку, но она отогнала эту мысль подальше.
– И что ж, не смог?
– Не смог, конечно, куда ему? И всегда есть такая сила, которая человека победит. Может, он и жив будет до того момента, пока с этой силой не соприкоснется… А тут уж каждому свое: кого медведь съест снаружи, кого собственная голова – такой же медведь, но внутри, – Тайсто постучал себя по лбу.
Тома придумала шутку и повернулась с улыбочкой, чтобы ответить, но в лицо ей полетела подушка.
– Задолбали трепаться! – зашипела Катя. – Дайте спать!
Тайсто вышел вместе с Томой и Катей в послеобеденную тугую жару. Звуков не было, ветра не было, только гудел наэлектризованный воздух, а вдалеке стрекотали кузнечики. Пахло нагретыми шпалами и обгоревшей до пыли землей. Катя выжидающе смотрела на Тому. За все утро она не сказала ни слова.
У Томы на бумажке, вложенной в паспорт, был адрес, написанный твердой рукой Елены Сергеевны, но на станции никто о санатории ничего не знал. И простых домов толком нет, какой еще санаторий?
– Имени Ленина, – осторожно сказала Тома, но ей так и не поверили.
Вышли к магазину, стали всех расспрашивать: так оказалось, что нужный санаторий закрыт уже много лет, потому что вот-вот рухнет. Уставший водитель «Оки» сначала покрутил пальцем у уха, а потом все-таки предложил отвезти, но уточнил, что ехать долго и дорого. Тома верила, что все сложится: Елена Сергеевна не могла обмануть.
Перед тем как расстаться, Тайсто написал на билете свой телефон и даже адрес общежития. Пообещал, что возьмет Тому когда-нибудь в поход: не на Поной, но хотя бы туда, для начала, где тоже свободно.
Тома забралась в раскаленную солнцем «Оку» и невежливо хлопнула дверью. Высунулась из окна, чтобы махнуть Тайсто рукой еще раз. Он махнул ей в ответ.
Катя прощаться не стала, только трясла коленкой и постоянно вздыхала.
– Он больной, ты неужели не видишь? – сказала она, когда «Ока» выехала на разбитую дорогу. – Философ. Зануда. Пьяница.
– Зато свободный, вон сам решает, куда ему ехать, еще и других ведет.
– Работы нет нормальной.
– Ну, на меня будет время, чего пристала?
– Ехал-ехал, а вышел с нами.
– Так я ему важная.
– Наклюкался – затосковал. Такую тоску в дом нагонит – не выдержишь.
– Сильная женщина все выдержит!
– И пошел непонятно куда.
– Говорю ж тебе, потому что свободный! Отстань!
– Тома?
– Да чего?
– Вот ты дура. Он и сам тебя отговаривал, сам сказал, никто не выдержит.
– Я все выдержу, – Тома ойкнула, подпрыгнув на очередной кочке. – И больного вылечу. Я без бабки нашей в любом месте буду счастливая. Человек любовью лечится! Да и обожди еще планы строить… Наслушалась, тоже мне, змеюка. А сама еще шикала.
Катя отвернулась. Ехали мучительно долго. Остановились неожиданно и просто так, у запутанных деревьев. Тома вышла: крыша какого-то здания вдалеке была сокрыта зеленью и стала частью голодного леса.
– Вот там ваш санаторий, дальше тут до Саратова ни одного подходящего здания. – Водитель помог с сумками, а потом встал, сложив руки. – Скажите честно, я никому, что там на самом деле?
– Санаторий.
– Да ладно?
– Просто без процедур.
– Ясно, – водитель задумчиво вгляделся в лес. – Головы тогда берегите, девушки.
Тома и Катя прошли по тропинке и уперлись в забор с затертым портретом Ленина над калиткой. Открыли калитку со скрипом, на пальцах осталась ржавая чешуя. Пройдя немного, остановились.
Под ногами – каменные плиты с проросшей через них вековой травой. Почерневший, неработающий фонтан. Разрушенные временем статуи, некоторые спрятаны под пакеты – со стыда.
Впереди – здание с колоннами, напоминающее заводской ДК. В городочке в таком проводили концерты, на которые Тома никогда не ходила.
– Кто вы? – невидимый женский голос – резкий и звонкий.
– Это мы!
– Кто?
– От Елены Сергеевны!
В здании с колоннами открылась дверка, из которой вышла маленькая аккуратная женщина.
– Проходите!
Когда Тома подошла поближе, то увидела у женщины в волосах пыль.
– На многое, конечно, не рассчитывайте, – сказала женщина, вежливо пропуская внутрь. – Но зато у нас очень экономно.
В просторной комнате Тома легла на кровать и сверху на нее привычно просыпался потолок – бессмысленно прожитое время. Дверь толком не закрывалась, но на их этаже больше никого и не было.
В мутное стекло снаружи бились диковинные бабочки, изнутри пытались вырваться мухи. Хотелось попросить их быть осторожнее: санаторий рушился, и мир вместе с ним. Надо беречь головы, голова пригодится – водитель был прав.
По утрам кормили манной кашей. Наевшись каши, Тома с Катей шли загорать: до берега пешком не меньше часа через влажный и жаркий лес, напоминающий джунгли. Волга была широкой и безграничной, но вода у берега пряталась под ярко-зеленой ряской.
– Вот такая тебе свобода, – без остановки бубнила Катя. – Плесневелая. Будешь купаться?
Тома молчала и делала вид, что не слышит. Набрав газет в санатории, рассматривала в них теперь объявления о знакомствах.
– На нашем блюдце было куда чище, Томочка. – Катя скрутила лицо, раздражающее больше всех прочих.
Тома молча намазала обгоревшую кожу кремом.
– Можно было и не уезжать, права была бабка, напрасно потратили деньги…
Тома встала в полный рост, потянулась и смело вошла в зеленую воду – провалилась сразу же по колено. Не оборачиваясь, поплыла на глубину, где ряски не было, а другой лесной берег стал ближе, чем Катя.
– Хочу выйти замуж, сыночка хочу родить, дом такой, чтоб у воды! – крикнула Тома громко-громко и нырнула на дно с головой.
Вынырнув, плыла потом долго, спокойно, чтобы показать Кате, как хорошо. Вспомнила, какие житейские мудрости рассказывала Елена Сергеевна: у любой женщины есть потребность в том, чтобы ее любили. Но красивых и богатых не любят больше, их больше используют. А любят тех, кто готов к любви, кто готов ей открыться.
Тома погладила Волгу рукой и почувствовала, что та ее любит, что вода любуется, радуется, а может быть, – даже гордится.
Санаторные дни шли пусто, как в городочке, поэтому разговаривать почти перестали. Пляжный отдых поделили поровну: пока Тома плавала – Катя загорала на берегу.
В один из последних дней Катя кинула полотенце и села, привычно закопавшись в песок ногами.
– Песок тут такой, – снова сказала она, просеивая его между ладоней. – Ни камушков красивых, ни аммонитов. Хоть монетку бы какую найти.
Тома, покосившись, стала раздеваться, чтобы уплыть от разговоров подальше.
– А что ты решила? – спросила Катя и посмотрела с прищуром.
– Что?
– В санатории нам еще два дня. Дальше что?
Тома стояла молча и смотрела на воду. Где-то вдалеке проплыла лодка – маленькая, легкая, как лепесток.
– Останемся вместе? – Тома повернулась к Кате. – Поедем в Саратов, снимем комнату, я пойду работать… Тут лодки плавают, Катюша, смотри, плавают!
– Не хочу.
– Почему?
– Мушки тут кусачие – наши так не кусаются, – Катя хлопнула себя по руке и посмотрела сердито, снизу вверх. – В песке ничего не найдешь. И так во всем!
– Можем поехать дальше. Я позвоню Тайсто – он отведет нас в настоящий поход. Что-нибудь придумаем втроем, что скажешь?
– Мне Тайсто твой не нужен, даже за деньги, я философов стороной обхожу, – Катя собрала ладонями песочную горку. – Еще и с именем таким – как с табличкой. Или, думаешь, я без тебя не могу?
– Ну уж, Катя…
– А я могу без тебя, Тома, и всегда могла. Бабке зато восемьдесят лет. Помрет скоро. Мать молчит, а все чувствует – она если работать не будет, мы голодать начнем, а ее вот-вот вытурят. Помогать надо.
– Там они одни, а тут я одна, – Тома села рядом с Катей. – Кто тебе дороже? Они нас мучили, лупили, обижали, Катюша. А я за тобой всегда ухаживала, хоть и младшая! Всегда тебя жалела. Всегда доброй была, кто еще с тобой таким будет добрым?
Ресницы у Кати выцвели. Лоб был гладким. Голубая венка на ее лбу появлялась, когда Катя сердилась, и тогда Тома пряталась. Сейчас Катя была спокойна и смотрела в Тому, как в зеркало.
– Я сама разберусь. А ты решила прыгать, так прыгай. – Катя отвернулась, открыла сигаретную пачку. Внутри было пусто.
– Я и не думала прыгать, но сейчас так сложно решиться…
– Тогда, может, не время решать, – Катя пожала обгоревшим плечом. – Все равно сидим тут, чего изменится-то? Все встанет на свои места. И я встану на место. И ты.
В тот же вечер Тома вышла из санатория, чтобы поплакать в лесу. Открыла калитку, а до леса так и не дошла, всмотрелась в портрет. Но взгляд на портрете был не такой, как привыкла Тома, – в нем не было жалости и любви, при нем не хотелось плакать. Лицо было слишком худым, взгляд – строгим, как у матери. Тома смотрела на него и только кусала губы – слезы не появлялись.
И решения не было: Тома считала на ромашках, гадала на картах, молилась, крестилась, просила увидеть вещий сон, но кончились ночи. Может, Катя права: не время решать.
В вечер перед отъездом Тома собрала все вещи. Но когда ранним утром прозвенел будильник – притворилась спящей.
Катя уехала точно так же, как уходила гулять, быстро собравшись, почти беззвучно, без единого слова. По кривой облезлой стене мелькнула ее тень, кажущаяся четвероногой. На одеяле Томы лежала пыль с потолка – Тома хотела стряхнуть ее, но не стала. С пылью было не так одиноко.
– Не вернусь, – сказала Тома тому месту на стене, где недавно еще виднелась тень.
Денег не было. Дома не было. Только билет с адресом и телефоном, бездна будущего без дна и берегов. Черное одиночество, бесконечный колодец – ничего с собой не поделать, когда падаешь.
Тома легла снова, закрыла глаза и увидела городочек – маленький, слабенький. Картонный дом, в нем горящие окна квартиры подсвечивались изнутри, как янтарь. Гремела посуда, бубнил телевизор, свистел чайник.
Уставшая мать вытерла руки кухонным полотенцем и открыла шкатулку, обитую красным бархатом, заглянула внутрь.
Девочкой Тома бесконечно рассматривала хранившееся в шкатулке. Несколько колечек, можжевеловые бусы, камушки и сережки (на одной сломан замок). В этой шкатулке хранилась любовь к Томе, надежно и нежданно спрятанная, как смерть Кощея.
Тома всхлипнула. Катина четвероногая тень приходила потом во снах, но всегда перед тем, как все перевернется с ног на голову.
Перед родами Тома увидела красного серафима. Он висел под самым потолком, вниз головой, как волшебная летучая мышь. Его глаза были похожи на желуди, и век на них не было. Видимо, чтобы не проглядеть, подумала Тома. Она часто просила, поэтому теперь знала: те святые, что следят за ней, могут только сопереживать.
Красный серафим повернул к ней внимательное лицо. Боль накатывала волнами, такими сильными, что в теле ничего не было, кроме боли.
– Ну давай, хоть сейчас сделаешь что-то, – бессловесно крикнула Тома. – Смотреть и дурак может!
Красный серафим дернул крылом и заплакал: слезы капали вниз из открытых глаз. Падали на Тому, слепили, смешивались с испариной на ее лбу.
– Сама разберусь, сама, хватит! – Тома замотала головой. – Кыш! Кыш!
В ответ серафим вытащил крохотную трубу и приложил ее к губам. Тома испугалась, что сейчас станет громко, но звука не было. Всемогущие и всезнающие никогда не вмешиваются.
Тома посмотрела на заплаканное лицо серафима, разозлилась еще больше и начала тужиться. Потом стало тихо – до осознания, что больше не вынести. Через минуту тишину разбил крик: Тома родила здорового, крепкого сына.
– Рыженький, – хрипло сказала акушерка и тряхнула седой тощей косицей, – в папу. И чего не хотел выходить? Тоже мне, домосед!
Красный серафим расправил шесть крохотных крылышек и вылетел в приоткрытое окно. Задел стоящую на подоконнике в стакане с водой луковицу, стакан упал и разбился.
– К счастью, – акушерка закрыла окно, а потом влажно откашлялась, как человек, который долго не разговаривал.
Уже дома сын отказался сосать молоко и успокаивался не от материнских рук, а только тогда, когда его не трогали. Особенно в прохладном весеннем саду, под тонкой яблоней-дичкой, которую каждый год жалели рубить. Яблоки кислые, зато цвела так красиво.
Тело сына было слишком нежным: кожа краснела, покрывалась чувствительной корочкой. Казалось, материнские прикосновения обжигают и ранят. Тома сердилась: больше всего ей хотелось быть хорошей матерью, но сын как будто решил по-другому, заставлял ее быть плохой. А у Томы всего было много: даже молока хватило бы на десятерых, но она отдавала молоко только тому, кто отказывался брать.
Ночью сын спал, как ангел, потому что его оставляли в покое, а Тома, наоборот, ворочалась и просыпалась. Однажды в маленьком сне она увидела старого Бога: он сидел в небе вместо луны, кривя рот, и его лицо было страшное, чернощекое, в шрамах. С хитрым прищуром он курил сигарету, а потом щелчком выстрелил ею Томе в кровать.
Тома в полусне стала тушить окурок, а после дала сдачи, кинув подушку в потолок. От древних богов только проблемы, так пусть будет новый.
Наутро сын впервые засмеялся при виде матери: они улыбнулись друг другу просто так, без прикосновений, без погремушек и без щекотки. Неспешно наступило лето: тихое и прекрасное, но как будто выдохшееся. Муж вывел лошадь в туманный сад, и сын с любопытством прислушивался к новым звукам: к цокоту копыт и ржанию.
В тумане Тома разглядела белесые завитки и серебряные капли. Муж вышел на охоту с ружьем и принес связку зайцев – Тома решила принять ее как букет цветов.