К книге
Крууга7. Коровы целуют землю
35%
7. Коровы целуют землю
8

За семейным столом Тома всегда сидела слева от бабки, перед мисочкой с малосольными огурцами. От разваристой картошки к потолку поднимался пар.

Рядом – окно, в него можно смотреть на тяжелые облака и заводские трубы. Когда летом окно было открыто, вся пыль от завода летела на стол, и никто, кроме Томы, не замечал этого.

Местный дворник с заячьей губой как-то выдал, что в пыль превращается бессмысленно прожитое время. Больше дворник ничего особо и не говорил, только плевался и кашлял. Все обсмеяли его, а Тома эти слова запомнила: в конце концов, о пыли дворник должен знать больше всех.

За семейным столом сидели только женщины, ловко опрокидывая рюмки. От их рук пахло укропом, а от волос – поселковой дорогой. Пили за любовь, за семью и за деньги. Всю жизнь Томе хотелось выйти из-за стола, казалось, именно стол приносит беду, указывая: сиди, пугало, здесь твое место.

Уехать бы, убежать от этого «здесь» на самый край света. Взять с собой старшую сестру Катю, осеннее пальто с хлястиком и острые парикмахерские ножницы. На краю света будет счастье – ведь счастье измеряется расстоянием: чем дальше от семейного стола – тем счастья больше…

Но здешняя пыль навсегда оставалась тенью: между глаз, возле губ и в сердце. Пыль приносили с улицы домой, возили ее под языком, как в кармане, куда бы ни убегали. Больше здесь ничто не держало: Катя подшучивала, что в городочке отсутствует гравитация.

Но во сне Тома часто летала: в ее теле не хватало такого веса, который был у всего земного. Пролетала над зданием завода, где, как в муравейнике, копошились люди. Двигались шестеренки, скрипели рычажки, из труб тянулся белый пар – земля курила.

Зато летом по выходным Тома и Катя сбегали на дальний пруд-блюдце. Ждали желтый автобус № 1 на остановке, обклеенной объявлениями от земли до крыши. Ехали мимо горбатых домишек и вечно закрытой ярмарки, выезжали за высокий забор с кудрями колючей проволоки.

Уже на конечной остановке по небу быстрее двигались облака, Тома выпрыгивала из автобуса и бежала, размахивая руками. Если забраться на холм, посмотреть издалека – городочек казался слабым, собранным из бракованного конструктора.

У пруда Томе нравилось заглядывать в цветы и рассматривать их сердцевину. Родиться бы Дюймовочкой, питаясь не пылью – пыльцой, а после улететь на изумрудном жуке в сторону неба… Улететь, улететь и больше никогда не приземляться.

Тома говорила, как хочет улететь, но Катя слушала ее невнимательно, грызя ногти, ковыряя дырочки в свитере. Может быть, ее и так все устраивало, ведь Катя смогла бы жить даже в мятой коробке. Один раз только сказала, что городочек и семейный стол Тома увезет с собой вместе с пылью, а никакого края света не существует, как не существует ничего, чем человек себя утешает.

Тома заспорила, а Катя уже и не отвечала: только делала вид, что слушает, и смотрела в какую-то дальнюю точку. Катя умела равнодушно спорить, ей не нужна была никакая победа, так что она всегда оставалась в выигрыше. Поэтому договаривала Тома уже дома, над унитазом, а высказавшись, нажимала кнопку слива.

Но у пруда-блюдца сестры радостно сбегали на маленький пляж с прохладным песком. В песке стояла старая лодка, в нее скидывали одежду и вещи. Несколько раз хотели сдвинуть лодку в воду, но она не поддавалась, застряла намертво. Катя шутила, что лодка стала обратно деревом, и Тома жалела деревья, что те не могут выбрать другую землю. В итоге на лодку махнули рукой, испугавшись, что та совсем развалится.

Тома купалась, фыркая от удовольствия, доставая до дна, собирала в кулак песок и поднимала наверх. Над водой кулак оказывался пустым: песок не хотел подниматься. Переплывала на другую сторону: во влажной грязи можно было найти аммониты.

Закрученные спиралью, перламутровые, они блестели монетками, брошенными на счастье. Кто-то объяснял Томе, что много миллионов лет назад здесь было большое море, в котором они плавали живыми и свободными, а потом окаменели. Тома сердилась: тут все лучшее произошло тогда, когда людей еще не было.

Катя чаще всего заходила в воду только по колено – холодно, а потом сидела в лодке, как рыбак, зажав неподвижные руки с веслами-невидимками.

– Хочу уехать туда, где лодки не стоят в песке! – Снова и снова рассуждала Тома, заворачиваясь в обрывок простыни вместо полотенца. – А плывут по прозрачной воде, и вокруг воды – лес и горы!

Она разложила на краю лодки найденные аммониты, чтобы те просохли. Пруд-блюдце наполнился солнечным светом – в нем теперь самое важное, а больше ничего в мире нет.

– И что ты там будешь делать? – Катя засунула палец в рот и куснула ноготь: мало что раздражало в ней больше. – Это, значит, в деревне жить, а в деревне жить тяжело, коровам хвосты будешь стричь, работяжка?

– Не грызи ногти!

– Я и не грызу.

– Ты грызешь! Я все слышу!

Тома накинула простыню на голову и отвернулась. С Катей невыносимо было говорить, невыносимо молчать, а иногда и смотреть на нее невыносимо.

– Открою свою парикмахерскую, – буркнула Тома спиной. – Для людей! Буду хозяйкой.

– А еще?

– Выйду замуж за красавчика, – Тома вернулась к лодке, покачивая бедрами, и достала из кармашка скинутого платья горстку семечек. – Чтобы он меня носил на руках и любил так же сильно, как я его буду любить.

– А еще?

– Сыночка рожу.

– А зачем?

Тома щелкнула семечкой и звучно плюнула шелуху почти в Катю, но та даже не моргнула.

– Мужа буду любить! Дом свой буду любить! Подоконник весь у меня будет в фиалках! Кашпо будет. Этажерка! Буду мамой самой хорошей, потому что знаю, как делать не надо…

– А так что, можно? – Катя взяла один из аммонитов, но он сразу же рассыпался в ее руках. – Блин, ну столько миллионов лет держался, а тут…

Тома посмотрела на городочек: от него всегда дул такой сильный ветер, что текли слезы и краснели глаза. Над городочком клубился дым, а здесь небо легчало, как марля, и его подпирал холм – зелено-выцветший коврик, по которому гуляли коровы. Солнце спряталось за тучу, но его отражение запуталось и осталось в пруду – вслушивалось.

– Коровы целуют землю, – с улыбкой сказала Катя и кивнула куда-то в сторону горизонта.

Тома удивленно открыла рот: всегда, каждый раз, когда она привыкала к тому, что ее старшая сестра – наглая, выросшая и чужая, Катя сразу же показывала нежное место.

– Стихи иди попиши, – отвечала Тома и садилась с ней рядом в лодку. – Дура.

Каждая женщина в семье приносила пользу, но больше всех пользы было в Томе. Самая младшая, а какая умница: учится и в школе, и на курсах для парикмахеров, вечерами подрабатывает, еще и деньги приносит в дом, а сама почти ничего не просит.

Сил столько же, сколько было у бабки: та, правда, стояла на заводе так много, что ноги на пенсии не поместились в домашние тапочки. Но лучше стоять, чем лежать, как отец-бездарь пролежал, пока не спился совсем, окончательно.

Мастерил ажурные филигранные подстаканники – вся антресоль в этой филиграни, а в простой жизни так ничего и не накрутил. Подстаканники бесплатно не отдашь – жалко, за настоящую цену никто не покупает, а дома никто ими не пользуется. Только Тома каждую весну доставала подстаканники и протирала их хлопковой тряпочкой.

Тома появилась, потому что понадобилась: необходимого вида и со вложенным знанием, как надо. Стала жить так, как работают на заводе, то есть строго следуя инструктажу – во избежание травм и несчастных случаев на производстве. Пыталась заработать любовь послушанием, но росла от этого только польза – что-то противоположное от любви.

Мать говорила, что Тому родили, чтобы ухаживать за Катей, ведь у всего должна быть задача. Катя родилась щуплой, с голубенькой венкой на лице: часто болела, билась в припадках, после которых не могла идти ни в сад, ни в школу. Кате нужно было время взрослых, но кто тогда будет работать?

И дома с Катей было хорошо – плохо было на свободе. Катя вела себя, как бродячая кошка: подкрадывалась к незнакомцам, втягивала щеки и смотрела жалостливо. Незнакомцы разглядывали Катину голубую венку, давали деньги, конфеты или печенье, а иногда просто гладили по большой голове, с извинением улыбались. Катя сразу же нападала, плевала маленькую каплю слюны на асфальт – большой не было. Потом жаловалась сгорающей от стыда Томе, что это не то, что ей нужно, но что на самом деле нужно – не говорила. И так было неправильно, некрасиво, вот и бабка сердилась: ноги ходили неважно, голос до смешного каркал, поэтому в наказание она снимала могучими руками дверь с петель. Уносила дверь, пока сестры не заслуживали уединение.

Мать Катю за попрошайничество лупила, а Тома, прислушиваясь, сгорала по чуть-чуть от жалости и того, что, значит, не справилась. Уберечь Катю не получалось ни от жестокой улицы, ни от жестокого наказания – всюду мимо. Уже в средней школе Катя ответила: обгрызанными, едва заметными ноготками расцарапала матери лицо и руки, а бабкину дверь заколотила гвоздями.

В городочке нельзя было плакать открыто, люди здесь плакали, спрятавшись в церкви. Церковь стояла за самым дальним заводом – маленькая, покрытая копотью. Тома копила слезы неделями и выпускала их в самом темном церковном углу. Со старых икон на людей смотрели внимательно, а слезам всегда нужно, чтобы их кто-то видел. Под потолком, в радости, красные серафимы – после слез Тома улыбалась им и возвращалась домой.

К окончанию школы Тома совсем перестала справляться: когда мать и бабка ложились спать, Катя выбиралась на улицу. По морщинистой дороге шла все к тому же желтому автобусу № 1: и на остановке, и в автобусе сидели мужички, опустевшие к ночи после рабочей смены. Катя смотрела на них тем же голодным взглядом, выжигала искру в их пыльных мозгах и вылавливала одного – для развлечений.

Они пили на лавочке у табачного ларька, а после елозили в траве под рваной тенью деревьев. Возвращаясь наутро, Катя шептала об этом Томе на ушко и показывала исцарапанную спину. В волосах у Кати было так много пыли, что она казалась седой.

Но в городочке все появлялось по плану и во всех жителях была особенная польза. В Кате польза тоже присутствовала: она носила в себе все грехи. Каждый заглядывал в Катю и видел то, чего очень боялся.

Первой в доме просыпалась бабка: измаявшись бессонницей, она громко кашляла и кряхтела. Раскрывала все шторы и шла проверять Катину кровать. Если Кати не было – бабка начинала охать, а все подхватывали, включая заспанную Тому. Вся семья жаловалась на то, какой уродилась Катя: бестолковой, своенравной, дикой. В кого же она такая, в кого?

Только шляется где-то: не учится и не работает, днем не выгонишь из дома, ночью не загонишь. Сопьется потом, как отец, дочь рыбака – рыбачка.

– Что я лежу, что вы ходите – нет никакой разницы, – Катя переворачивала карандаш и остатком ластика стирала ответы в кроссворде.

Стерев, заполняла заново, пока Тома гремела посудой, чтобы не слышать ни слова. Терла, терла ржавую сковороду: Катя злила, пугала, мучила, но в ее безразличии ютилась сила. Катя охотилась, как зверек, обмазывалась пылью земли для защиты. Тома покрывалась пылью бессмысленного времени, а существовала лишь потому, что другие люди были ею довольны.

Догремев посудой, Тома ложилась на кровать и от усталости не могла пошевелить даже пальцем. До церкви нет сил идти, глаза – пустые русла, изголодавшиеся по воде. Как-то Тома закрыла глаза – увидела широкую сильную воду. Взлетела: поднимаясь над чужим городом, лениво сосчитала человечьи шапки. Потом – вдоль воды и над полем, щекоча живот кончиками травинок. Касаясь ладонью овечьих спин, собачьих затылков, легкая, как пушок одуванчика. В горы: на вершинах буйно цвели свободные фиалки, вырвавшиеся из домашних горшков.

Очнувшись, Тома перебрала отцовские подстаканники, протерла ласково тряпочкой и разложила на солнце.

– Школу закончила, молодец, а дальше что? – Мать села рядом, положив ногу на ногу, и рассматривала Томино удовольствие.

– Стричь буду.

– А на завод?

– Не хочу.

– Понятно, – тихо сказала мать. – Никакой он тебе не отец. Катя от отца родилась, а ты – нет. Он на второй раз уже был негодный.

– Надо же, а кто мой отец? – спросила Тома, засмотревшись почему-то в зеркало.

– А никто. Непорочное зачатие. Или почкование: от женщины – к женщине.

– Понятно, – Тома сняла постельное белье с сушилки, понесла его гладить, а к филиграни так больше и не вернулась.

Запомнила отражение навсегда: тело у нее человечье – крепкое, здоровое, а глаза коровьи. На своем же пододеяльнике прожгла дырку размером с копыто.

На бабкин день рождения 1 мая мать открыла все окна. Приехали подруги бабки, принесли дорогое печенье в жестяной банке и букет ландышей. Ландыши поставили в вазу: комната запахла весенним лесом, нагретой солнцем смолой. Одна из подруг вытащила из клетчатой сумки аккордеон, положила его на Томино место, за стол.

– Посидит пока тут, отдохнет, родимый.

Разлили первые рюмки – в шутку налили и аккордеону.

– И телевизору налейте! – засмеялся кто-то.

Сама Тома села на подоконник и стала разглядывать горизонт. На закате он был шершаво-рыжего цвета, заводы повзрослели вместе с Томой, стали шире и выше. В шерстяном небе светилась крохотная дырочка: если много работать – можно выскочить в нее и родиться заново. Тома посмотрела вниз: или забраться повыше и прыгнуть. Вдруг в следующей жизни повезет куда больше, и она родится не почкованием, а от бескрайнего озера.

За спиной выдохнул аккордеон, одна из подруг тихонько запела песню – сначала нужно размяться.

– Тома, ну ты не свались-ка, пугало! – крикнула бабка. – Чего на окне сидеть?

Тома выглянула еще дальше. Под окном розовела ее любимая яблоня: та не давала яблок, но каждую весну покрывалась цветами, скидывала вокруг себя лепестки. Каждый, кто проходил мимо яблони, останавливался, чтобы ею полюбоваться. Лица людей, любующихся деревом, сразу же становились добрыми. Даже дворник подметал лепестки по-другому.

Тома присмотрелась: к весне он отрастил большие усы, но из-за заячьей губы казалось, что усы у него растут на зубах. В петличке мышиного пиджака – цветущая веточка. Если Тома рухнет из окна и будет лежать рядом – дворник уберет ее так же, как лепестки.

– Нет, ну опять у нее руки во рту! – бабка хлопнула ладонью по столу. – В детстве недодали соску…

Аккордеон затих, и Тома обернулась: Катя задумчиво вытащила изо рта руку, но как только бабка отвела взгляд – снова вернула руку в рот.

– Яблоня цветет у подъезда, Томочка? – мягко спросила мать. – Я каждый год пропускаю.

Мать ходит мимо цветущей яблони с завода домой туда-сюда уже неделю, так ее и не увидев. Тома кивнула и слезла с подоконника, села за стол.

– Райские сады, – сказала бабка, пристально глядя на Тому. – Такая у нас красота.

– В соседнем городочке-то, в Чегодыме, угольные шахты, так там снег черный, козы черные, дома черные, цветы тоже… А у нас – город-сад.

– Споем? Надо что-нибудь про любовь.

Тома расправила складочки юбки. Кто-то из соседей заработал дрелью, все сердито прислушались. Мать цокнула языком, и за столом наступила тишина: если сейчас не сказать, то уже никогда не скажешь. Сначала все будут петь. Потом мать встанет и уйдет на кухню за новой бутылкой, бабка начнет охать, сосед загудит дрелью, а к следующей тишине разговаривать о серьезном уже будет невозможно – пьяными включат телевизоры, растекутся по диванам и креслам… Побежит время, Тома подрастет, станет такой же, как мать, а мать станет бабкой. Душа без смелости не живет, переходит только из матрешки в матрешку.

– Мы с Катей хотим уехать, – тихо сказала Тома и выпрямила почему-то спину. – Я скопила немного денег. Мы поедем в пансионат – на Волгу. А после я куплю себе этажерку с фиалками. А горшки я хочу поставить в кашпо. А платье хочу лимонное.

На бабкином мягком лбу от удивления собрались морщинки. Где-то на уровне переносицы они завязались в плотный узелок. Мать продвинулась на самый краешек стула и застыла: вот-вот упадет.

– Как уехать? – спросила она. – А мы?

– Куда?

– Бог мой!

– Зачем?

– А фиалки тебе зачем? За ними ухаживать нужно умеючи.

– Лимонный цвет зеленит!

– Почему с Катей?

– Катя не заслужила…

– А кто будет следить за квартирой?

– А убираться?

– Здесь же все есть, что тебе вообще еще надо?

– Это в Чегодыме вот…

– А деньги чьи? Наши, получается, деньги? То есть нам голодать – вам отдыхать?

– Вот уж рыбачки, это все филигрань… Где филигрань, там и фиалки, и мать брошена.

Тома прикрыла глаза, набрала побольше воздуха. Ухватилась пальцами за коленки, словно именно в них хранились желания.

Уже много раз парикмахер Елена Сергеевна рассказывала Томе о пансионате на дивной реке Волге. Родственники Елены Сергеевны пускали в номера пансионата за полцены: в ту его часть, что была закрыта на ремонт из-за аварийного состояния. Елена Сергеевна уверяла, что номера очень чистые, хотя Томе было все равно, куда ехать. Там та самая Волга – много-много воды, не видно другого берега, лес вокруг, а еще разные птицы. Все то, что Тома видела только на картинках и иногда перед сном.

У Елены Сергеевны розовые щеки, смеющийся внук, работа не на заводе – так для Томы выглядели доброта и сила. На путешествие Тома откладывала деньги по чуть-чуть, с самой первой зарплаты, когда еще ходила стричь после школы. Что-то платили из кассы парикмахерской, что-то оставляли клиенты. Тома прятала деньги и хранила их на работе, не дома, – дома не было безопасного места.

Тома хотела прочитать что-то о Волге в энциклопедии, но нашла только птичий справочник. Аист, бормотушка, жаворонок, королек, ласточка, пуночка… Больше Тома о Волге ничего не знала, да и это было неважно.

– Никуда нельзя ехать, – сказала мать. – Я не разрешаю.

Катя встала и задела тарелку, тарелка упала на мягкий ковер и выплеснула остатки маринада. На секунду все отвлеклись, замолчали, разозлились – сразу же стало легче. Тома вдруг тяжело задышала, наполнилась силой – как никогда еще не было. Живая, живая! Пусть отпочковавшаяся, но такая же живая, как Катя. Если не сделать сейчас – и смерть, сразу же смерть, ведь что-то важное отпадет – розовые лепесточки, а потом Бог нажмет кнопку слива.

– Мы уедем на неделю и вернемся! – Затараторила Тома, кинувшись убирать маринад. – В пансионате есть телефон, я буду звонить домой каждый вечер. Там живут родственники Елены Сергеевны. Там территория ограждена забором. Нас там встретят. Там полностью безопасно. Там нет мужчин, одни бабули и дети. Там нас будут кормить, первое, второе и третье. Там…

Тома чувствовала, что, может быть, врет, – ведь все знали: из городочка не уезжают для путешествий, из него уезжают только вырвав корень. Но сознаться в этом против инструкции она не смогла бы ни Елене Сергеевне, ни матери, ни себе. Наверное, существуют две Томы: одна тянет вперед, а вторая назад. Если одна что-то решила, то вторую важно не испугать. Тома зажмурилась и снова села за стол.

– Нет, – повторила мать. – Пойду принесу еще. Люба, сыграй нам.

– А чего ж нет-то? – спросила та подруга бабки, что принесла ландыши.

– Да потому что, – вздохнула бабка. – Ну ты глянь на них, какая Волга? Потеряются, наберут проблем, пугала. Да и на нашем блюдце куда лучше, чем на Волге.

Тома резко встала, уронив за собой стул, и все вокруг замерли – посмотрели на нее, будто Тома вышла на сцену.

– Если вы нас не отпустите, – голос Томы был звонким и сильным, – я залезу на самую высокую крышу и спрыгну! – она поймала вдруг Катин взгляд. Та сидела и смотрела на нее с таким интересом, с каким не смотрела, кажется, никогда.

– Не спрыгнешь, – тихо сказала бабка. – Пугало.

– Спрыгну!

– Не спрыгнешь.

– Спрыгну!

– Нет.

– Да!

– Ты – верующая. Верующим прыгать не положено.

– Спрыгну. А если не умру после того, как спрыгну, то… то… стану, как Катя! Стану, стану! Но сначала – спрыгну! А потом по мужикам пойду!

Бабкины подруги переглянулись, жалостливо выдохнул аккордеон. Тома рванула к окну и закинула ногу на подоконник. Бабка каркнула, к Томе кинулась мать и схватила за лямки платья. Завязалась борьба: мать тянула Тому в дом, Тома тянула мать за окно.

Внизу стихли звуки метлы – дворник присвистнул, и в небе вылезла радуга.

– Она спрыгнет, – крикнула вдруг Катя. – Отпустите нас!

Тома с матерью рухнули на пол. В руках у матери остался поясок от Томиного платья. Она с ужасом посмотрела на поясок, а после – на взъерошенную Тому.

– Я свою сестру хорошо знаю, – сказала Катя. – Она спрыгнет. Точно спрыгнет, не сейчас, так потом. Тома ведь – отличница, своего добьется, вы только взгляните на нее, не человек – бронепоезд!

Предыдущая главаГлава 8 из 23Следующая глава