К книге
Крууга18. Голубка в сияющей чешуе
83%
18. Голубка в сияющей чешуе
19

Тома протянула руку – никого, только мягкая, в катышках, простыня. Илья вышел в туалет на улицу. Застрял надолго: простыня успела похолодеть.

В ожидании Тома смотрела на пузырчатый потолок – белое озеро, а ее дом, значит, на каменном дне. Уехать бы с этого дна на новый край света – за кем-то, с новой любовью. Подняться до города, в котором нет чужаков, потому что в большом городе людей не запоминают.

И вторую свадьбу провести в городе, чтобы лучше, а не так, как первую. Ирма тогда причитывала перед стороной невесты в пустую стену, выдерживала паузы, когда стена должна была что-то ответить. Тома нашла лицо Сухоноса и смотрела, а Сухонос смотрел в ответ, а после встал у стены, как раз туда, где у Томы никого не было, – на место отца. И полегчало, потому что на свадьбе стыдно быть одинокой.

Расчесали тогда редкие Томины волоски гребешком из рыбьей кости, а потом ведущий свадьбу патьвашка снял волоски с гребешка и положил к себе в рот. Томе шепнули, что он сделает из ее же волосков оберег на счастье. Она кивнула аккуратно, потому что боялась пошевелиться – в рукавах монеты. Что же, значит, волоски на родной голове не приносят счастья?

– Чем больше невеста поплачет сейчас, тем счастливее будет потом, – сказала Ирма, а Томе ведь на людях никогда не плакалось, поэтому просто кривила лицо. После причитаний коснулась лбом свадебного пирога и все никак не могла поймать взгляд Ярослава: он смотрел то на Ирму, то на патьвашку. Так хотелось ему, чтобы свадьба была настоящая, по всем правилам.

Свадьба белая, молодая вдова черная – в фантазиях о втором замужестве в небе кружатся грозовые тучи. У мужа смелое лицо, глаза – сверкающие зеркала, то рыжие усы, то выбритый любезный подбородок. Вот Тома выходит, смотрит на горизонт: колодец – виселица вдалеке, над ним красное лезвие солнца.

Предгрозовое солнце слепит – в небо выпускают голубку, и от света кажется, что вместо перьев у нее чешуя. Тома открывает рот, чтобы сказать об этом мужу, поворачивается к нему, тянет за невидимую пуговицу, но не говорит – вдруг засмеет? Хочет осторожно поцеловать в щеку, но проваливается в пустоту губами – никакой щеки нет.

Встав с кровати, Тома прошла на кухню, выглянула в окно – там зеленый туалет с подковой на двери. Дверь закрыта на крупную, не по размеру щеколду с внешней стороны, подкова издалека кажется грязной – надо почистить.

Тома взяла щетку и соду, посмотрела в другое окно – наверное, Илья решил сходить под березу, как Ярик. Но Ильи не было. Рядом лестница – на ней еще весной дурашливые птицы свили ненадежное гнездо, теперь опустевшее. Каждый раз, почуяв опасность, мама-птица не нападала, а пыталась увести человека от гнезда – за собой. Выросли, улетели – даже на шаткой лестнице кто-то может быть счастлив.

Тома осмотрелась: вещей Ильи не было – большого, черного рюкзака, сумки с оборудованием. Не было проводов, удивительного маленького телефона, который здесь нигде не ловил, но Илья носил его всюду с собой. Не было ботинок и куртки. Мертвый муж все вещи оставил – будто и не уходил. А живой даже свой запах унес куда-то.

Тома обошла дом еще несколько раз – наверно, спрятался, чтобы испугать. С пачкой соды пошла оттирать подкову – по дороге осмотрела на всякий случай малиновые кусты. Встала у туалета, у подковы загадала желание, что Илья сидит внутри, случайно закрылся снаружи…

Открыла дверь, глядя внутрь: на черную, круглую дыру.

– Поматросил и бросил, – буркнула в голове бабка злую правду. – Потому что никудышневая. Ни один настоящий мужик бабу с прицепом брать не станет.

Тома хлопнула дверью, выдохнула с неожиданным хрипом. Сняла подкову, куда лучше можно оттереть ее дома. Положила в тазик, вдруг захотелось заглянуть к Пирожку в комнату. Но не стала: что-то разворачивалось в животе, растягивалось, множило яд – такой яд выходит со словами. Пирожок не должен видеть, когда мама слабая и ядовитая.

Бабка в голове продолжала поскрипывать, становилась громче, проверяя связь, – как в жизни, сама почти глухая, но всегда хотела, чтоб каждое ее слово слышали.

– Цыц, – бессмысленно буркнула Тома. Налила воды в стакан – руки дрожали.

Вернулась в спальню, снова легла в кровать: на ногах тапочки – бабка возмущенно вздохнула.

– Я сама тут убираю, стираю, сама и пачкать могу, – сказала так неуверенно, что не проронила, а выронила.

Откашлялась Катя.

– Ну конечно, ты никому не нужна, а заменить тебя можно на раз. – Она сидела за большим столом, повернувшись узкой спиной-крючком, и решала кроссворды. – В городочке твое место. Ты ж знаешь, что я всегда правая, потому что старше. Выбираешь прыгать, а потом ерепенишься. Лучше боль тупая, чем острая: к тупой привыкнешь, а острая всегда ранит насквозь.

Тома лежала, рассматривала пузыри краски на потолке – не моргая, не двигаясь. Глаза у Томы сухие – голубое застиранное полотенце, высохшее на ветру. Неужели просто взял и ушел? Бросил молча, потому что совсем ничего в ней нет ценного, важного? Неужели это так легко? Смотрела, трогала, старалась, а теперь никого нет и не будет? Говорил ей: добрая, добрая Тома. Снова по тем же граблям: добрый все отдаст, а взамен ему – ничего, потому что на самом деле ничего не просили.

Добрая, хорошая Тома: так и с мертвым мужем жили. Денег у него в несезон никогда лишних не было. Что-то Томе присылали из городочка по праздникам, что-то Тома зарабатывала, так муж качал головой: как же так, жена меня зимой содержит? А она только успокаивала его: все у нас поровну, дурачок, мы ж с тобой вместе. Это и есть любовь, когда делятся.

Как только приехала к Сегозеру – умерла бабка. Так не поехала к ней на похороны, испугалась, что будет именно то, что говорила Катя. Раз вырвалась, еще раз не выйдет. Мать просила, жаловалась, писала письма – Тома их прятала, чтобы не волноваться. Уговорила сама себя, что бабка ее прощения не заслужила. Как вы нам – так и мы вам.

А от страха, чтобы не выгнали, старалась: выучила все карельские рецепты, хотела делать такие калитки, чтобы обязательно лучше, чем у его мамы, коренной карелки. Купила себе платок с узором, так он всегда сваливался, хотела в сегозерский хор – не взяли, слуха не было, так билась за место. Говорила: давайте просто буду стоять и рот открывать? Учила карельский язык, но ни одной детской сказки так понять и не смогла. Ярик и тот знает лучше.

Муж сам был таким, что все на чужом языке, не договориться: почти сразу же обманул, но Тома решила не замечать. Уходил с Ольгой в лес – так пускай уходит, лишь бы вернулся. Приносил в дом чужие запахи и маленькие женские предметы, это Ольга так его собой метила. Древние сосны, чистое озеро, крепкий дом, а внутри – гнилая дыра.

А потом все-таки заикнулся, что хотел бы уйти: слава богу, Тома в тот момент и родила – удержала. Дали второй шанс, повременили, не стали рубить сплеча и пороть горячку. Думала, как отомстить, – так стала шептать Урсуле, что мать у нее никудышневая. Уводила, угощала вкусным со своего стола, говорила ласковые слова, учила стричь, давала тискать маленького Ярика. Та верила и даже один раз сказала, что хотела бы добрую Тому-маму. Странная, дикая девка, потому что плохое воспитание и родители пьющие.

А мужу как-то плюнула в щи: плюнула, а потом испугалась, вылила, налила заново. Права была Катя: городочек увозят с собой, куда бы ни уезжали, и внутри поэтому заводские трубы, черный дым и пылища.

А вечерами думала, укладывая Ярика: как же он ласкает ту, другую, – так же, как и ее ласкал? Пьяница же, господи, дом у нее старый, муж у Ольги то есть, то нет. Ладно бы хоть нормальную выбрал, а тут – неведома зверушка вместо Томы. Все смеются. Все знают. Но раз он скрывает – так, значит, бережет? Значит, все-таки любит? Может, вот она, любовь, когда надо беречь?

А еще любовь – это когда все можно друг другу простить. Ярик подрос – так муж снова захотел уйти, а Тома снова уговорила остаться, хоть до весны. Простила. Потом лежала ночью без сна, слушала, как он крутится над ее потолком-озером, но на поверхности, в своей комнате. Думала, закусив в ярости одеяло: сдохни, сдохни, но сейчас, пока не ушел к ней, не бросил! Сдохни со мной, а не с ней!

Ужаснулась самой себе, но ничего не могла поделать – ненависть не вылить, как щи. И любовь не вылить – ни к мужу, ни к сыну: укладывала Ярика и любила его, любила, окутывала любовью, а он тоже не брал.

И что философ – снова ведь Катя права. Тома видела: мужу все хуже, но помочь ему никак не могла. Боялась разговаривать с ним: вдруг скажет что-то болючее? Что не любил ее никогда. Что точно бросит. Что ей вернуться нужно в городочек. Что и она разлюбила почти сразу же, как только провели вместе первую ночь. Но зато в этой боли Ольга скоро перестала ему быть интересной. От страдания, от чувства вины муж стал послушнее.

А как потом, уже после выстрела, все стали молчать и бояться? Жалели, а на самом деле боялись, отводили глаза, потому что чувствовали: горем можно заразиться. В дом не заходили, потому что горем стены обмазаны так же, как на кухне жиром и копотью.

Где же Илья? Тома скинула на пол тапочки.

– Это за то, что ты нас бросила, – мать выглянула из соседней комнаты – так всегда, если Тома не закрыла дверь. – Заботилась, заботилась и бросила. Мы тебя воспитали, накормили, не бросали, а ты нас бросила. Обещала всю жизнь помогать, а слово свое не сдержала. Мы вот теперь умираем. И боль какая нам, какая боль, что вот так предала… Так и тебя теперь предают. Еще и в церковь ходила, святоша. Мы для тебя никто – так побойся Бога нашего, Иисуса Христа. Он за тебя на кресте страдал…

– Все мужчины от тебя уходят, пугало, – снова скрипнула бабка, заглядывая в Катин кроссворд. – То по горизонтали уходят, то по вертикали. Подожди еще немного, и Пирожок от тебя уйдет – дай бог на своих двоих.

– Заткнись! Ты, заткнись, курага!

– Мужа не досмотрела, один выход от тебя – на небушко… Еще и обзываешься. Вот тут, Катюня, средство для отпугивания – 6 букв – п-у-г-а-л-о. Любовь, любовь – твоя любовь только рушит и травит. А все потому, что тебя никто не любил – не заслужила.

Тома заткнула уши, зажмурилась. Потом схватила себя за живот. Живот был большой и круглый. Голоса не из головы – из живота: наверное, и память вся в животе – там же, где заводские трубы. Крутится, вертится, а переварить невозможно. Не заслужила любовь, не сумела. А как иначе, если не заслуживать? Можно ли любовь не уметь?

– Всхуднуть бы, кстати, – добавила мать, по-детски выглядывая из-за занавески. – Муж твой убился потому, что ты себя запустила.

– Ярик в нее такой – была бы худой, и сын бы худым был. Катя была б его мамою – был бы худым и сильным. О чем думала, когда рожала? Потом хотя б не раскармливала, как хряка…

Тома лежала и гладила живот, укачивала саму себя. От поглаживания голоса в голове становились тише. Теперь принять, не спорить – всегда замолкают, хоть и ненадолго. Катя встала из-за стола, взглянула так, что Тома сжалась. Сейчас рубанет словом.

– Ушел Илья и никогда не вернется.

– Нет. – Тома замотала головой. – Думаю, в «Гудок» пошел.

– «Гудок» не работает. Он тебя бросил, потому что ничего с тобой и не хотел!

– Вот он увидит, что не работает магазин, и вернется.

– Не вернется!

– Фотографирует. Ходит и фотографирует!

– Да сколько же можно, Тома? – Катя хлопнула кулаком по столу – кроссворд подпрыгнул, покатился и упал карандаш. – Помнишь, как в окно лезла? Как в церкви плакала? Как цветы нюхала? Где они, твои фиалки, где? Увяли, теперь – перегной!

Тома резко перевернулась на другой бок.

– Почему ничего не можешь? – снова Катя.

– Могу, могу.

– Не можешь! Тебя бабка пугалом называет, а ты и не споришь.

– Ну и что! Чего с вами спорить-то? Бабка мертвая уже, она всех переспорит, да и глухая, не слышит ответы! Бабка глухая, ты злая, мамку жалко всегда – не могу с вами!

– Я не злая, а правдивая!

– Злая!

– В пугале души нет, только задание у него: ворон пугать, так и у тебя.

– Есть у меня душа! Есть! Уйди, дура!

– И даже мозгов у пугала нет.

– Есть у меня мозги!

– И сердца нет.

– Есть сердце!

– Сама себе сердце сгрызла.

– Чего?!

– Закошмаришь себя, Тома, обратно не раскошмаришься! Не будет тебе ни фиалок, ни колокольчиков!

Тома вскочила и кинула тапочки со всей дури в стену – сразу оба. Катя бросила в ответ кроссвордом и потянулась за чайной чашкой. Любимый мамин сервиз – у Томы от ужаса захватило дыхание. Катя кинула чашку в сторону – беззвучно, а сама кивнула куда-то за Тому: смотри, мол.

Тома сердито обернулась и вздрогнула: за ее спиной – окно в городочек, но вместо заводских труб – кострище, а в кострище догорает пугало, уже черное, почти уголек.

– Масленица! – с хрипом крикнула Катя. – Давно пора!

Тома выбралась в окно, прошла вперед. Дым от пугала поднимался в небо, в дыму – кресты и люди, а в небе был тот, кого Тома запомнила навсегда. Старый Бог – лицо недовольное, в порезах и шрамах, теперь еще и какое-то выцветшее, опаленное. Бог вежливо улыбнулся Томе: над кострищем подобрал ножки в красных сапожках, чтобы не обжечься, – старенький, слабенький, как дед Осип. Протянул ей два кулака: выбирай, мол, в правом или в левом?

– Не хочу, не могу больше, не могу! – Тома схватилась за голову. – Я сама хочу, без кулачков! Все, что ни выберу, – все не то!

– А что тогда хочешь? – обиделся старый Бог. – Ты ж сама ничего и не знаешь. Вот я тебе и подсказываю.

– Освободиться!

– Ну и дура, – снова Катя. – Сама всех держишь, потому и несвободная. Боишься свободы-то. Я вот свободная!

– И уж больно умная! Никого я не держу!

– Держишь!

– Нет!

Тома хотела броситься на Катю с кулаками, но очнулась в комнате, в своей кровати: пузырчатый потолок, руки на большом животе.

– Все, нет больше сил, – тихо сказала Тома. – Делайте со мной что хотите! Проиграла! Сдаюсь… Сдаюсь, так будь что будет, не могу больше!

Повернулась на бок. Катя злая, но правдивая: свободной стать – это что ж, значит, самой не держать? Так пусть освобождаются – нет больше силы сдерживать. Заглянула в себя: Пирожок ведь томится все еще внутри, окаменевший от времени. Худенький, скрюченный и такой болезненный – а как же ей самой больно, когда он внутри! Думала, одиноко, так он оттуда ни поговорить не может, ни шевельнуться. И никак внутри без него, пустой огромный живот – только память в нем, заходи, кто захочет.

Быть может, у нее получится родить его снова, но не так, как до этого. Родить по-другому, для жизни: через дыхание, каждой порой кожи, через слюну и слезы. Родить так, чтобы без усилия и чтобы будь что будет. Вот он, Пирожок, уже подбирается к горлу комом: хочет выбраться вместе с рыданиями, хотя и самому так страшно.

Тома скрутилась в плаче, раскинула руки – ладони раскрыты. Пирожок вышел вместе со слезами, родился – Тома задышала свободнее, как если бы расширилось наконец тугое горло. А слезы текли, текли просто так – много, как много слез.

– А я говорила, – встряла Катя – как только она умела, не вовремя, без вопроса. – Ну какой он Пирожок? Пирожок – это когда внутри повидло или капуста рубленая, а у Ярика внутри – живая душа.

Тома хотела поспорить, вслух или про себя, но не стала. Было озеро, стало – река.

Предыдущая главаГлава 19 из 23Следующая глава