В тот день с утра Минсылу собиралась на школьный выпускной вечер. Хлопот было много. Мыла, стирала, гладила и мимоходом, как бы невзначай, прихорашивалась перед небольшим зеркальцем. Хорошо быть молодой и красивой.
— Минсылу, сходи-ка за водой, — попросила ее мать.
— Хорошо, мама.
Минсылу взяла ведра и пошла на улицу.
У колонки была очередь. Женщины, как обычно, судачили, но какие-то странные сегодня были у них разговоры: о кроваво-красном дожде, который якобы выпал где-то, о дождевых каплях, не долетающих до земли, о вечерней звезде, которая больше не поднимается над горизонтом.
— Не к добру все это, бабоньки, — возбужденно говорила светлобровая озабоченная толстуха. Она уже набрала воду, но ее ведра продолжали стоять близ колонки. Толстуха понизила голос до шепота: — Быть большой беде, это уж как пить дать.
И хотя Минсылу пропустила мимо ушей сплетни насчет всевозможных чудес, но слова о большой беде наполнили ее смутной тревогой. И она вернулась домой настороженно-озабоченной. Поставила полные ведра на место. Прошла в комнату, не посмотрев на себя в зеркальце.
И перед финской войной кумушки тоже несли разную чушь о предзнаменованиях, а отец покачивал головой: «Нет дыма без огня. Правы старики: раскалится железо — беды не миновать». Отец тогда ушел на войну и не вернулся. Минсылу только после получения черного письма осознала по-настоящему, какой он, отец, был веселый, добрейшей души человек, с постоянно беспокойным сердцем. Его непоседливость и заставляла кочевать семью с места на место. Мать Минсылу не могла привыкнуть к частым переездам и ворчала:
— Если бы жили мы, Фаррах, как люди, на одном месте, то золотые хоромы, наверное, выстроили бы. Так нет, шарахаемся от оседлой жизни, как шайтан от молитвы. Эх…
Минсылу невольно припоминала теперь все, что слышала от отца о его родичах. Семья Хабировых была вообще одаренная мастеровыми людьми. Старший из братьев, как только началась индустриализация, сразу же подался на Днепрогэс. Остальные — в Донбасс на шахты, в сибирскую тайгу на лесоразработки. Даже единственная их сестра, далеко не молоденькая, и та, не раздумывая долго, умчалась в теплые края — в Ташкент.
Отец Минсылу, Фаррах — тот еще в двадцатом году под командованием Фрунзе штурмовал последнюю белогвардейскую крепость Перекоп, там и был ранен. Потом гонялся за недобитыми бандами Махно, участвовал в подавлении антоновского мятежа. Наконец-то судьба занесла его в далекий Кайынлыкул, где он и женился. А вскоре появилась на свет Минсылу, за ней сестренка Кюнсылу.
В те годы частенько приезжала в гости сестра Фарраха из далекого Ташкента и днями напролет рассказывала о Средней Азии, о благодатных краях, о горах дынь, арбузов и овощей. Словом, по ее рассказам, там была земля обетованная. На воображение маленькой Минсылу ее рассказы так подействовали, что она начала видеть эти чудесные края во сне. А может быть, заиграла наследственная кровь вечных странников-зимогоров? Она замучила мать просьбами съездить в Ташкент, и та, вначале неохотно, начала поговаривать о теплом солнце Узбекистана. «Взбаламутила всю душу! — с легкой досадой говорила она о сестре мужа. — Видать, и в самом деле прикипела душой к этому самому Ташкенту, будь он неладен».
Минсылу в ту осеннюю пору часто с грустью смотрела за косяками птиц, улетающих на юг. И сжимало ее сердце какое-то щемящее, тоскливое чувство. Тут была и зависть к птицам, и желание увидеть мир. Она еще не понимала, что стоит на пороге ранней юности, что жизнь только начинает открываться перед ней.
— Ну, что ж, давайте съездим, — отец внимательно поглядел тогда на своих детей, на жену. — Да и девчонки белый свет повидают… Я вроде бы Россию со всех концов потрогал. И на Черном море был, и в Тамбовской волости Антонова гонял, в Магнитке землю копал, завод строил. И в Ташкенте лишними не будем!
Было это осенью тридцать пятого. Собрали нехитрые пожитки, погрузили в телегу и подались на станцию Буздяк. Не забыть Минсылу своего первого в жизни и столь дальнего путешествия. Раскрыв рот, она разглядывала водонапорную башню на станции, тяжело сопящий паровоз и шарахнулась, услышав пронзительно-сиплый гудок.
Ехали долго, с пересадками. Минсылу понравились хлопотливая вагонная жизнь, картины природы, как в волшебном фонаре проплывавшие за окном. Чем дальше на юг двигался пассажирский поезд, тем меньше мелькало в окнах деревьев, и земля постепенно становилась желтее… Неправдоподобной пронзительной синевой мелькнуло Аральское море. Но ни одной деревушки вблизи. На глаза попадались высокие и пологие курганы, и на их вершинах грозными изваяниями маячили степные коршуны.
Бесконечные песчаные моря, кое-где покрытые причудливыми, похожими на бересклет саксаулами, дымившиеся от ветра верхушки барханов нагоняли тоску. Но вот поезд вкатился в благоухающий зеленый оазис, и тоску сменило безудержное восхищение.
— Так вот ты какой, Ташкент!
Поначалу этот большой и шумный город поразил ее многоцветием красок, какой-то загадочностью. Особенно красочные и шумные базары. Но вскоре она привыкла к нему. Минсылу в первые же недели успела с тетей объездить весь город.
Отец устроился работать в депо, потом перевели его на стройку. Настало время, когда их семье дали квартиру в доме неподалеку от железнодорожного вокзала.
Язык узбеков очень похож на родной башкирский. И через год Минсылу и ее сестренка уже бойко болтали по-узбекски. Даже привычным своим нарядам Минсылу стала предпочитать яркие узбекские платья.
Училась она в узбекской школе, быстро обзавелась подругами. «Совсем ты у меня узбечкой стала», — посмеивалась мать. Но временами, а в последние годы все чаще, Минсылу ощущала приступы тоски по родному Кайынлыкулу. Да и мать как бы ненароком заводила разговор о прежнем житье-бытье. И однажды отец сказал:
— Так и быть, как закончим строительство ТЭЦ, переберемся поближе к Уфе.
Но мечте их не суждено было сбыться. Они съездили в Кайынлыкул, но уже без отца, погиб он на финской…
К ним зачастил тем временем стекольщик Хайри-агай, работавший вместе с отцом на стройке. Он сочувственно вздыхал, повторяя, что слишком рано ушел из жизни его друг-приятель. Потом поворачивал разговор на то, что живым надо жить, а вдовья доля — далеко не сахар, и ей, Магире, нужно думать о детях, о себе.
— Ты ведь еще молода, Магира, — все чаще повторял Хайри-агай. — А жизнь не только из горестей состоит.
Мать, как замечала Минсылу, вначале слушала его, как говорится, вполуха, слишком свежо было горе. Но ненавязчивая настойчивость Хайри, его слова, которые начали приобретать все более определенный смысл, заставили ее призадуматься. И в самом деле, она ведь еще не старуха, а живым действительно надо жить. Да и человек он вроде бы положительный, вон как внимателен к детям. Смущало лишь отношение ко всему этому Минсылу, хотя, конечно, никакого разговора на эту тему не было. А между тем дочь видела, как мучается сомнениями мать… Хотелось подойти к ней и откровенно сказать: «Мама, я уже взрослый человек. Окончу школу, буду работать. Так что в своих решениях ты свободна…»
Да, она, Минсылу, могла более или менее спокойно отнестись к замужеству матери, а вот младшая сестренка… Совсем еще ребенок Кюнсылукай…
Как-то раз стекольщик пришел к ним, озабоченно оглядел квартиру и предложил сменить потускневшие, в частых пузырьках стекла в окнах. И, не слушая возражений, принес несколько листов прозрачного звонкого стекла, разложил их на полу и стал ловко орудовать алмазом. Потом внезапно поднял голову и в упор взглянул в глаза Магиры, наблюдавшей за его работой:
— Ради бога, Магира, не тяни… Дай ответ. Сил моих больше нет ждать. Мы с тобой…
Он не договорил. Маленькая Кюнсылу, сердцем почувствовав в словах Хайри-агай смутную угрозу, вдруг выбежала из соседней комнаты, вихрем промчалась к матери, и под ее туфельками захрустели разложенные на полу куски стекла. Она бросилась на шею растерявшейся Магиры и закричала:
— Скажи ему, мама, пусть уйдет! Пусть уйдет!!
Потрясенный Хайри-агай переводил глаза с них на раздавленное стекло. Руки его вздрагивали, из пальцев вывалился алмаз. А Кюнсылу, вся в слезах, исступленно повторяла, пряча лицо на груди матери:
— Не уходи от нас, мама! Пусть он уйдет!..
Мать, успокаивая девочку, пристально смотрела на стекольщика. Тот все ниже опускал голову, потом нагнулся, и рука его никак не могла нащупать на полу алмаз. О чем думала мать? Может быть, о том, что настоящие мастера гнут дуги не спеша, тщательно вымачивая дерево, шаг за шагом придавая дереву нужную форму? Иначе от грубого и внезапного нажима оно попросту сломается, и тогда — выбрасывай. Не так ли получилось и сейчас?
Магира осторожно освободила руки дочурки от шеи, отвела ее в другую комнату. Вернулась и, не поднимая глаз на растерянного Хайри-агай, тихо сказала:
— Извини меня, Хайри. Только, понимаешь, нас больше не беспокой, пожалуйста…
С тех пор стекольщик не приходил в их дом. Прошел почти год…
…Думы Минсылу прервала мать:
— Я готова, доченька.
— Я сейчас, мама, полью только цветы…
Минсылу взглянула на мать и вдруг подумала, что она, в сущности, действительно еще молода и хороша собой. Особенно идет ей вот это платье из тонкого белого шелка с причудливыми цветами по подолу, любимое ее платье. Магира, поймав ее взгляд и словно прочитав ее мысли, вздохнула и вытерла уголком платка набежавшие на глаза непрошеные слезы:
— Отец твой, бывало, не налюбуется мной в этом платье. Ах ты господи…
Они молча вышли из дому и зашагали рядом, Свернули на улицу, ведущую к школе, и остановились. По улице нескончаемой живой лентой шли пропыленные колонны красноармейцев. Что-то суровое и властное было в их совсем еще молодых лицах; золотистые блики вспыхивали на кончиках граненых штыков. Разогретый на солнце асфальт глухо дрожал под мерной поступью сотен ног. И тут молодой, звонкий голос откуда-то из середины колонны затянул песню:
Дан приказ ему на запад,
Ей в другую сторону…
Минсылу, каким-то странным чувством подхваченная, рывком взяла мать под руку. Они, как бы по еле заметным приметам, угадывали чутким женским сердцем что-то опасное, и настороженно-тревожными взглядами провожали воинские части куда-то далеко-далеко, быть может, в тяжелые походы…
Что-то особенное появилось в осанке, в облике школьников, нынешних выпускников. Может быть, прибавилось серьезности, меньше стало беспечности? Школа открывала двери в будущую жизнь. Дорог впереди много, выбирай любую. Конечно же, многие выпускники страстно желали поступить в военные училища и уже видели себя в мечтах бравыми красными командирами. А у других были свои планы: кто — в институт, а кто — в беспокойные цеха Ташсельмаша или огромного текстильного комбината. Но всех их сегодня объединяло одно — сознание того, что годам учебы, годам беспечной юности пришел конец, и в зале они сидели притихшие, торжественные. Директор школы сказал напутственное слово, задумчиво смотрели в зал учителя, сидевшие за столом президиума, уставленном вазами с цветами. Особенно грустным показалось Минсылу лицо учительницы пения, которую она никогда не видела хмурой. Обычно теплая улыбка пряталась в уголках ее красивых губ. Перед началом торжественного вечера она полусерьезно-полушутливо сказала Минсылу:
— Вот и пришла пора расставаться, девочка. Да, ты окончишь институт, впереди тебя ждет целая жизнь, а у меня впереди только старость…
Откуда было знать Минсылу, что не суждена учительнице долгая жизнь? Ей не верилось, что скоро эти пышные вьющиеся волосы покроются сединой…
Она взглянула в окно… Неподалеку трудились асфальтировщики. Машины сбрасывали дымящиеся синеватые груды горячего асфальта, рабочие торопливо лопатами разбрасывали эти груды, и катки тяжелых машин утюжили, выравнивая асфальт в ровную лоснящуюся ленту дороги.
Дорога… А куда поведет она ее, Минсылу? Как узнать, что дорога эта твоя, единственная на всю жизнь? Кто подскажет? Семнадцать лет — далеко не мудрые подсказчики. Минсылу мысленно обратилась к Сарьяну:
«А что ты посоветуешь? Мне почему-то кажется, что ты твердо знаешь, что надо делать в жизни. Или это потому, что мужчинам вообще легче выбирать себе цель?»
— Минсылу Хабирова награждается Почетной грамотой…
Аплодисменты не смолкали… А потом начались танцы. Минсылу стояла у окна. Танцевать не было желания, и ребята разочарованно отходили от нее. Она вдруг заметила, что к школе торопливо идет одна из женщин-асфальтировщиц. Вот она появилась в зале и подошла к директору. Минсылу отчетливо расслышала ее слова:
— Понимаете, слишком много асфальта привезли, не успеваем раскидывать. А если затвердеет — выбрасывай. Помогите!..
— Асфальт?! — растерялся директор. — Но ведь… выпускной вечер, все принаряженные…
Но их уже обступили вчерашние школьники.
— Поможем!
— Да мы враз все разбросаем!
— Стройся! — скомандовал между тем рыжеволосый классный староста. Все с гомоном выбежали на школьный двор.
Минсылу потом часто вспоминала о том, как они азартно трудились до позднего вечера. И что-то символическое было в этом неожиданном прощальном субботнике — выпускники строили дорогу. А куда поведет она их? Никто этого не знал.
На другой день пришло письмо от Сарьяна.
«Ты пишешь, что хочешь учиться заочно, — писал он. — Обеими руками голосую «за». А то, что собираетесь приехать в Уфу, — это так здорово, что не хватает слов. Только поскорей, пожалуйста…»
Минсылу была на седьмом небе от счастья. Казалось, груз сомнений, тревог, колебаний — разом слетел с плеч. Может быть, там, в родных краях, рассеется, словно утренний туман, и предчувствие надвигающейся беды? Ведь это так важно, чтобы рядом — стоит только протянуть руку — находился человек, о котором думаешь дни и ночи.
Письмо послужило тем последним толчком, который утвердил ее в решении поскорее вернуться на родину. Она уже представляла себе, как Сарьян встречает ее. И это видение было настолько явным, что каждый раз невольная дрожь пробегала по телу.
Повторяя про себя чьи-то стихи, она вышла на балкон. Через минуту неслышно подошла и мать. Они облокотились на перила… Солнце, багровое и огромное, медленно опускалось за далекими садами и домами, небо над городом полыхало неистово и щедро. А звонки трамвая и гудки автомашин, мчавшихся по улицам города, были слышны особенно отчетливо и резко.
— Когда отец уходил на войну, был такой же кровавый закат, — вдруг тихо произнесла мать и, обняв дочь за плечи, заплакала.
Испуганная Минсылу долго успокаивала ее.
Вернувшись из столовой, Рахмаев уселся на скамье в курилке перед входом в цех. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что Рахмаев просто греется на нежарком солнце, не обращая внимания на сновавших мимо него людей. Однако это было не так. Его всевидящие глаза замечали многое. И снова он невольно стал сопоставлять между собой двух односельчан — Сарьяна и Хасаншу, таких разных по характеру, по взглядам на жизнь. Уж за эти месяцы он их изучил предостаточно.
«Оба энергичны, деловиты, правда, Сарьян поуравновешенней, любит обдумать и взвесить все, прежде чем взяться за дело. Хасанша — взрывной, работает лихорадочно. Утомительно компанейский, даже свои ребята надоедливо отмахиваются, когда он с налету встревает в разговор. Какие-то странные перепады настроения у парня: то неделями молчит, замкнут, фыркает на все замечания, то треплется, как базарная торговка. Ну, а в деле ничего. Трудолюбив».
В это время из цеха, шумно споря, вывалилась группа токарей. Среди них были Сарьян и Алексей.
— Брось, Мирхалитов, из-за одного резца хвост подымать! — горячился молодой паренек, недавно принятый в цех. Сиреневый берет сдвинут на затылок, того и гляди свалится. — Ну, что ты шумишь из-за пустяка?
— Это пустяк?! — Сарьян сунул под нос попятившемуся парню победитовый резец.
— Уж не затачивать ли прикажешь? Такого дерьма на заводе… Два гривенника — красная цена этому добру.
— Ладно, ты сложение-умножение знаешь?
— А что?
— А то. Допустим, как ты говоришь, красная цена этому резцу двадцать копеек. Давай считать. Пусть каждый из рабочих выбросит в мусорный ящик по резцу. Знаешь, сколько составит это за день? Минимум сорок рублей!
— Ерунда!
— Я уже подсчитал. А за год?
Алексей остановился. Посмотрел на Сарьяна, нахмурился.
— Если без выходных и праздничных… Погоди, так… Это будет…
— Четырнадцать тысяч рублей! — выкрикнул кто-то.
— Видал? — Сарьян сделал выразительный жест. — А цехов на заводе сколько?
— Что-то около двадцати.
Рахмаев не ожидал от молодых токарей такого хозяйственного подхода. Даже более того, государственного подхода к делу. Вот он, молодец, смена, будущие хозяева страны! Он встал и неожиданно вмешался в серьезный разговор.
— Да если мы даже десять цехов возьмем? Сколько получится в пересчете на год?
— Да…
— То-то. Сто сорок тысяч рубликов.
— А если взять по Башкирии в целом? Уразумел? — не успокаивался Сарьян. — Возьми свой резец и подумай кой о чем, — он протянул резец парню. — Эх ты, токарь-универсал!..
Начальник цеха был скор на решения. Не прошло и двух часов, как художник написал огромный плакат с цифровыми выкладами по экономии, и его укрепили на торцовой стене механического цеха.
После этого Рахмаев стал внимательнее приглядываться к Мирхалитову. Он и раньше, когда еще Сарьян ходил в учениках, подметил в парне дотошность, порой излишнюю, как ему казалось. А теперь вот чем оно обернулось. «Серьезный мужик. Из таких, что кусок хлеба в уличную урну не швырнет. Хорошей закваски, видать. Надо бы поинтересоваться, из какой он семьи. А то знаю, что из Кайынлыкула — и все. Даже у деда Крайнова не удосужился узнать. Непорядок, товарищ Рахмаев, — упрекнул он сам себя. — Непорядок!»
Через некоторое время на одной из цеховых планерок Рахмаев повел разговор о новичках. Мнение всех, собственно, было единым: хорошие ребята пришли в цех. Особенно хвалили смекалистого и трудолюбивого Сарьяна Мирхалитова. Не отстает парень от старшего брата, наступает ему на пятки. А кто-то из мастеров вставил слова и о Хасанше:
— Есть еще и Хасанша Яныбаев. Толковый парень. Хоть сейчас в бригадиры.
В конторке стало тихо. Начальник цеха Хафиз Ибатуллович Рахмаев, горбоносый, сухопарый, пристально взглянул своими черными глазами на мастера, бросившего реплику. Краем рта прихватил кончик уса. Все уже знали: начальник чем-то недоволен. Так оно и было. «Что это? — размышлял Рахмаев. — Заранее продуманный ход — продвинуть Яныбаева, создать заранее ему имя? С чьей это подсказки он ляпнул? Не по просьбе ли самого Хасанши? Или по глупости ляпнул, не подумав? Действительно, у нас острая нехватка бригадиров. Но новичка сразу в руководители? Это уж слишком!» А вслух сурово сказал:
— Так дело не пойдет. Не рановато ли на щит парня поднимаем? То, что неплохо работает, это мы знаем. Но ведь плохо работать мы все не имеем права. Так чем же лучше других Яныбаев?
И взглянул на того самого мастера, что заикнулся насчет бригадирства Яныбаева. Тот смущенно закашлялся.
— Яныбаева, между прочим, чересчур скромным не назовешь. Да и с людьми туго сходится, живет как на отшибе, ребята его почему-то сторонятся. А здесь мы — одна семья. Одни у нас думы, одни заботы… — Рахмаев сделал паузу. — Нет, товарищи, немного повременим с выдвижением.
Суровый на вид, Рахмаев сердцем тянулся к молодежи. Стоило ему появиться в цехе, в проходе между станков, как его буквально со всех сторон облепляли парни и девчата. Порой он на несколько минут останавливался у станка, молча взглянет, как потеет молодой станочник, и наметанным глазом мгновенно заметит неладное. Ни слова не говоря, быстрыми движениями он настроит режим резанья или развернет головку суппорта, подберет нужный резец, скажет два-три слова токарю и неспешно продолжит путь по цеху, а вслед несется:
— Спасибо, Хафиз-агай!
Нет, не лежала душа у начальника механического к Хасанше Яныбаеву. Уже с первых дней он заметил, что Хасанша старается выклянчить задания срочные, выгодные. Допустим, что ничего зазорного в этом нет, кому не хочется побольше заработать? Но его назойливость прямо-таки лезла в глаза. Однажды он попросту вежливо выпроводил его из своей конторки. В курилке от него только и слышишь: «Сколько косых ты выгнал сегодня? Да… у меня всего-то ничего», «На разряд бы сдать. Ну и что, что я только недавно за станком? А если башка варит?», «За рацпредложение сколько отвалили? Не мое дело? Ну, это зря. Я ж просто так спрашиваю…»
И плюс к тому ж, кажется, и на руку не чист. Ну, скажите, на кой хрен ему латунный болт со сдвоенной резьбой? Или пластинка из нержавейки? Или вот этот шуруп с полупотайной головкой? Так нет же, обязательно в карман.
И образ Хасанши в его воображении сливался с неким фантастическим шурупом с универсальной резьбой: хочешь — против солнца вворачивай, хочешь — по солнцу, хочешь — в дерево, хочешь — в олово. Действительно, без мыла куда угодно влезет.
Как-то Рахмаев, по привычке обходя после смены цех, увидел Сарьяна. Тот озабоченно разглядывал списанный токарный станок, сиротливо ютившийся в дальнем углу.
— Ты что, Мирхалитов?
— Да вот прикидываю, Хафиз-агай. Если кое-что переделать да нарезать новые шестерни, получится отличный станок. Скорости выше.
Начальник цеха, хмыкнув, пристально взглянул на токаря. Тот улыбнулся.
— Об этом как-то и Сэскэбикэ заикалась, — сказал Рахмаев и посмотрел на миловидную девушку, вытиравшую ветошью свой станок. — Вот, вместе и возьмитесь!
— Так я не против… — и Сарьян тоже взглянул на девушку.
Та, почувствовав на себе взгляды, зарделась. Между тем Сарьян, думая о своем, безотчетно отмечал, что красиво вьющаяся из-под резца затейливая иссиня-темная спираль чем-то напоминает пышные волосы Сэскэбики. Очнулся он, когда откуда-то из-под крыши цеха раздался насмешливо-предостерегающий голос:
— За погляд деньги берут, Мирхалитов! Смотри, она у меня одна-единственная!
Это была Мархаба-апай Аралбаева, крановщица, мать Сэскэбики. Она сверху шутливо грозила ему пальцем, перегоняя кран в другой конец цеха.
Сарьян еще раз посмотрел на девушку-токаря. В цеху работало немало женщин и девушек. В то время, когда Сарьян впервые с робостью перешагнул порог цеха, Сэскэбикэ уже работала на станке самостоятельно. О ней отзывались хорошо: смышленая девчонка, все на лету хватает. Вот и сейчас догадалась, раньше Сарьяна, починить списанный станок, вернуть ему жизнь.
Сарьян дождался, пока Сэскэбикэ приберет вокруг станка, и подошел к ней. Поговорили. На предложение Сарьяна она согласилась охотно.
Целая бригада возилась со станком несколько вечеров. Инженеры помогли с расчетами, принял в них участие и технолог Вишняков, и начальник цеха. Дал «добро» и главный инженер, предварительно упрекнув Рахмаева в отсутствии инициативы: «Рабочие догадались, а вы проморгали».
Но радужные надежды Сарьяна и Сэскэбики разлетелись в прах. Во время испытаний зубья шестерен, не выдержав нагрузки, раскрошились… Станок выл и трясся, как живой конь, пока его не остановили.
Испытатели, безнадежно покачав головами, отправились по домам. Один из них бросил напоследок:
— Как мертвому припарки. Дохлое это дело, ребята. Зря взялись.
А дома начал выражать сочувствие и брат Валихан. Сарьян раздраженно отмахнулся, сказал что-то резкое. Брат обиделся. Сарьян не мог уснуть всю ночь. Язвительные замечания так и лезли в голову. Да бог с ними, с подковырками! Дело запороли. Замахнулись, а результат — пшик. Не мое это дело, видать, рационализация! И с отчаяния написал даже об этом Минсылу, а потом пожалел, что не порвал письмо.
Утром в цеху ребята утешали, сочувствовали, что-то предлагали. Ну и тошно же, оказывается, когда тебя жалеют. Хасанша — тот, по крайней мере, выразился откровеннее всех:
— Кулибин из тебя, Сарьян, как из глины пуля…
Сэскэбикэ хоть и переживала страшно, но ходила с высоко поднятой головой. Всем своим видом она как бы говорила: ничего, мы еще не все сказали! Все равно своего добьемся. Первый блин комом бывает, не зря же люди говорят…
Крановщица Мархаба-апай весело прокричала со своей верхотуры:
— Тоже мне, джигит называется! Умеючи и ведьму бьют. Не тушуйся, все хорошо будет!
А в обед подошел взъерошенный Вишняков. Он покаянно ударил себя в грудь:
— Гнать меня надо из технологов, ребята! Такую ошибку не заметить. Вот здесь просчет. Вот тут… — и показал в захватанном маслеными руками чертеже неточно рассчитанный узел.
И пока чертежницы переделывали чертежи, пока самые опытные фрезеровщики тщательно нарезали зубья и вымеряли их зубомером, Сарьян с Сэскэбикой не находили себе места. Настала минута, когда испытатели, механики и свободные от работы станочники собрались у стенда. Сарьян стоял чуть поодаль, словно происходившее не касалось его вовсе. А стоявшая рядом Сэскэбикэ возбужденно дергала его за рукав спецовки:
— Все… установили… сейчас включат. Ой, глаза бы мои не видели. Что сейчас будет!..
Сарьян на секунду зажмурился, ожидая характерный скрежет крошащихся зубьев. К его удивлению, станок запел ровно и сильно. Тем не менее Сарьян поежился, словно его самого вот-вот должны были пропустить через какой-нибудь вибростенд…
Так прошел, наверно, добрый час, и никто из собравшихся не проронил ни слова. А внезапно наступившая тишина показалась Сарьяну оглушительной. И когда заговорили испытатели, передавая друг другу снятые со стенда проверенные шестерни, он понял: это — победа! Провел ладонью по лбу и почувствовал капли холодного пота.
На другой же день, не откладывая в долгий ящик, быстро сменили систему шестерен, тщательно смазали станок, впрессовали в нужные места новые втулки, уже поздно вечером Сарьян с волнением — как в тот памятный день, когда впервые стал работать самостоятельно, — зажал в кулачки патрона пруток стали…
Рахмаев долго держал в ладони теплую, переливающуюся при электрическом свете ламп свежевыточенную деталь. Повертел ее и так и эдак и немного торжественно подал Сарьяну:
— Храни, как память. — И, подумав, добавил: — А мы-то посчитали, что тот станок и на обдирку не годится. А вообще я тебе скажу, Мирхалитов: нужный ты заводу человек! Вот так!..