У этой липы, когда-то величественной и стройной, в войну снесло верхушку снарядом. Но и после того как отгремели последние залпы, она все еще продолжала пышно цвести по весне, заполняя своей кроной госпитальный переулок. И вдруг в этом году она рухнула на глазах у пораженной Минсылу. Сторож госпиталя, мигая подслеповатыми глазами, глядя то на увядшую крону, то на срезанную вершину, вздохнул:
— Эх, все еще гуляют ветры войны по белу свету. Когда это кончится, одному господу богу ведомо…
Минсылу стало немного жутко от его слов, словно где-то рядом крался в этой благословенной тишине Азраил[23], призрак смерти и угасших надежд.
Вихри войны… Ее тревожное дыхание чувствовалось и в маленькой палате, где лежал Максим. Глядя на него, Минсылу сильно волновалась: «Выдержит ли операцию? Как сложится послеоперационный период?»
Во время одного из дежурств Максим попросил ее:
— Посиди со мной, кошки на душе скребут. Измучил я тебя, наверно, просьбами? Тоже мне, минер, гроза смерти.
— Я сейчас, сейчас приду… Только укол сделаю в соседней палате.
Они долго сидели вдвоем. За окнами плыла тихая синяя ночь.
— Странно… Особенно сильно в последнее время я по деревне скучаю, — задумчиво сказал Максим. — В поле хочется, косу в руки взять.
— Вот поправишься, и поедете в деревню. — Она намеренно сказала «поедете», имея в виду Лесю.
Максим мечтательно улыбнулся.
— И малевать времени вдоволь будет, — с какой-то небрежной легкостью сказал он и вскоре уснул с этой непонятной мечтательно-небрежной улыбкой.
На следующее утро настроение его заметно поднялось. Может быть, сказалось и улучшение рациона. Пришла пора ягод и ранних овощей. Во всяком случае, врачи радовались его аппетиту и жизнерадостности. И приближения операционного дня ждали уже с меньшей опаской. Лишь Минсылу, вообще-то далекая от суеверий, волновалась, вспоминая приснившийся ей недавно странный сон.
Начало весны. Полдень. Воткнутая в сугроб железная лопата, нагревшаяся на солнце, медленно падает…
Минсылу, вздрогнув, проснулась. Необъяснимая тревога охватила ее. В голову лезла всякая чушь, связанная со сном. Лишь придя в больницу, сумела отвлечься от навязчивых мрачных мыслей. Во дворе увидела Максима. Ему уже разрешили прогулку. Сидя на скамье, он занимался странным, не мужским занятием: из белых цветов сплетал венок. И улыбался при этом рассеянной, отрешенной улыбкой.
Но тот сон тревожил Минсылу несколько дней, потом она забыла о нем. И вдруг случилось страшное, непоправимое…
Максим прогуливался по двору. Некоторое время спустя в воротах появилась группа мальчишек и девчонок из родного села Максима. Они бывали здесь уже не раз. Навещая земляка, обычно влетали с шумом и гамом. Но сейчас у них был подавленный вид.
Веснушчатый мальчишка выступил вперед. Вытащил из кармана маленькую бутылочку и протянул Максиму. На горлышке сохранились остатки полусгоревшей детской соски.
— Мы расчищали пожарище, дядя Максим… там, где был амбар, — запинаясь, сказал он. — Хотим, чтоб памятник нашим… которые сгорели. И вот нашли…
— Тетя Катя написала, — добавил кто-то и спрятался за спины товарищей.
И третий хотел было вмешаться в разговор, но осекся, увидев, как лицо Максима покрылось странным белым налетом. Максим трясущейся рукой вытащил из бутылочки обрывок бумаги, развернул ее и, шевеля посеревшими губами, стал читать строки, написанные неровно застывшими блеклыми чернилами. «Кровь!» — пронеслось у него в голове. Он смотрел на буквы, на знакомый родной почерк, и из глубины прошлых лет звучал до боли знакомый голос:
«Максим, родной мой!
Перед казнью учительница Михайлова сделала подкоп и просунула в него четырехлетнего сына Алеся. Но обер схватил мальчишку и крикнул: «Не бойся, красная тварь, я его выращу, как надо!» Максим, коханый мой, отыщи Алеся, спаси. Алесь не должен стать палачом. Прощай…»
Он едва успел дочитать, как острая боль вонзилась в сердце, опрокинула его на землю. Он упал на бок, неловко подвернув руку. К нему подбежали люди в белых развевающихся халатах. Но он уже ничего не чувствовал. Бесчувственно лежал на пожелтевшей осенней траве, с мучительно прикушенной губой, с зажатым в руке клочком бумаги, написанным кровью…
Окоченевшая на морозе рука, отогреваясь, болит все сильнее. Словно могильным холодом обдало Минсылу, когда ей сообщили о внезапной смерти Максима. Она шла по притихшей, безлюдной улице, и печальная мысль сверлила ее мозг: «Не уберегли, не уберегли…»
Проводили солдата в последний путь. Кто-то поддерживал ее под руки, но она осторожно отстранила их. О, как долог недлинный путь от госпиталя до кладбища! День был пасмурный, в ушах надсадно выл ветер. Опухшими от слез глазами она смотрела на бледное и чуть торжественное лицо Максима, на прядь волос, которая шевелилась надо лбом, и только когда загремели о крышку гроба влажные комья земли, поняла, что больше она никогда Максима не увидит. И тогда зарыдала.
Ее поддержали, отвели в сторону. Удары комьев о гроб больно отдавались в сердце.
Над могилой вырос черный холмик. Поставили скромный фанерный обелиск с жестяной красной звездой. Он почти скрылся под венками и грудой цветов.
У ворот кладбища Минсылу невольно оглянулась. У могилы маячила одинокая и очень сиротливая фигура белокурой художницы…
По дороге домой кто-то задумчиво проговорил:
— Жил себе человек и умер. И вкуса жизни по-настоящему понять-то не успел. Остался от него один могильный холмик. Спрашиваешь себя иногда, стоит ли ради этого проходить семь кругов ада? А ведь воевал парень, огонь и воду прошел, а тут… Эх, судьба!..
Минсылу не хотелось ни спорить, ни возражать. Настроение людей было ей понятным, и она лишь убыстряла шаги. А холодный ветер остервенело гнал по дороге серую пыль, надоедливо свистел в ушах.
«Как мало ты прожил, Максим! Не успел выполнить Катюшин завет… Но это сделают другие. Алесь не должен быть палачом. Спи спокойно…» Она уже не шла, а летела, как бы соперничая со своими мыслями, и обеспокоенно приговаривала: «А найдут ли Алеся? Где?.. Эх вы, мысли мои неугомонные! Вечно вы со мною не в ладу, куда же вы меня еще зовете, куда тянете?..»