С трудом разлепив тяжелые веки, он несколько мгновений бессмысленно, отрешенно смотрел перед собой. На белый потолок с желтыми потеками. Скользнул взглядом вниз. Под потолком сверкали стекла окон, и все это странно колыхалось, плыло перед глазами, а он никак не мог осознать реальность, вещественность увиденного. В голове стояла странная пустота. Тишина давила в уши. Сознание прояснялось.
Мысли ворочались тяжело, словно каменные колеса. Он пытался понять окружающую его незнакомую обстановку. «Да где же я нахожусь в конце концов? И почему так тупо болит все тело?» Попытался было пошевелить руками и ногами, но они оказались неподвижными, словно были скованы невидимыми обручами. Это, как ни странно, не испугало его. «Или я сплю?.. Почему гудит в ушах? Неужели все еще продолжается танковая атака? А где выстрелы? Почему так тихо?» Он попытался что-то произнести, но язык словно распух и не умещался во рту… «А что это за люди стоят рядом? Откуда взялась эта голубоглазая девчонка с беззвучно шевелящимися алыми губами? Вот еще один. Он в белом халате, торопливо вставляет в уши красные резиновые трубки…»
Раненый еще не пришел в себя полностью. Мучительные попытки осознать свои ощущения и окружающее привели к тому, что он снова обессилел и устало смежил измученные глаза. Но все-таки он пришел в себя. А это верные признаки жизни. Значит, будет жить. Огромная радость была написана на лицах тех, кто окружил койку раненого.
Голубоглазая девушка с темными волнистыми волосами нагнулась к нему.
— Очнулся… — радостно прошептала она. — Он скоро заговорит, да? Ян, Ян, ты слышишь?
Голос ее вздрагивал от волнения… Когда раненый вновь впал в беспамятство, она тихонько положила узкую ладонь на его пылающий влажный лоб.
— Столько времени между жизнью и смертью…
Доктор Йозеф, шумно вздохнув, вытащил из ушей трубки стетоскопа.
— Невероятно, — покачал он головой. — Кроме тяжелой контузии еще и крупозное воспаление легких. Я уже не говорю о мелких ранениях. Нужен немедленно укол…
Кажется, было сделано все… Но раненый поправлялся медленно и тяжело. До сих пор ничего не слышал и не мог произнести ни слова. Руки и ноги были лишены подвижности полностью. Это страшило его. Об этом говорили его глаза — в них билась мучительная живая мысль. Однажды, в очередной раз придя в себя, раненый долго в упор смотрел на голубоглазую девушку. Смотрел до тех пор, пока сами собой не прикрылись уставшие от напряжения отяжелевшие веки.
— Ян, как ты себя чувствуешь? Скажи что-нибудь? Хочешь покушать?
Девушка снова склонилась над ним, поправила подушку. Раненый молчал, не отрывая от нее глаз. Порой казалось, что он все еще находится в плену бредовых представлений. Девушка растерянно и как-то просяще улыбнулась. Доктор, пристально вглядываясь в лицо раненого, сказал:
— Ничего удивительного. Это типичное последствие тяжелой контузии. Вот тебе и ответ некоторым врачам, дочка, которые считают, что контузии — это не столь серьезно, как кажется. А она опаснее порой, чем открытое ранение. Ударная волна, не нанося внешних ранений, разрушает внутренние органы.
— Папа, — укоризненно сказала девушка. — А вдруг он все-таки слышит? И ты такое говоришь, будто на лекции…
День и ночь не отходили они от постели Яна. И заботливый уход понемногу начал делать свое дело: снизилась температура, ровнее и спокойнее стало дыхание. Самая большая радость пришла недавно. Раненый, выпив теплое молоко, вдруг сделал попытку улыбнуться. Да, это была настоящая, еще слабая улыбка. Улыбались и глаза в окружении ранних морщинок.
— Папа! — Девушка с радостным криком бросилась к доктору. — Он улыбается!
Доктор Йозеф только что отправил в партизанский отряд большую партию медикаментов, марли, бинтов, и поэтому в это утро у него было превосходное настроение.
— Отлично! Попытаемся поговорить с молодым человеком, — деловито сказал доктор, поправляя очки в круглой оправе. — Но ответить он наверняка не сможет.
— Почему ты так думаешь?
— Я знаю. И все это следствие контузии. Слух, кажется, восстанавливается, я заметил, он реагирует на звуки. Но отвечать пока не в силах. А обычно после контузии первое, что пытается делать раненый, это говорить. Инстинктивный порыв к информации…
Они торопливо вошли в маленькую комнату, куда был помещен Ян. Когда на их громкое приветствие Ян ответил слабой улыбкой, доктор широко улыбнулся ему в ответ и удовлетворенно потер свои небольшие ладони. Потом, бросив выразительный взгляд на дочь, громко и радостно сказал:
— Прекрасно, дорогой товарищ! Прекрасно. Следовательно, мы уже слышим!
Доктор говорил по-русски безупречно, даже с каким-то изящным щегольством. Он, пододвинув стул, сел рядом с койкой раненого.
— У каждого есть в жизни свой мост. Перешел его — жив, нет — …значит, судьба. Вы, дорогой товарищ, перешли этот смертный мост, этот роковой порог, а теперь можете смеяться над судьбой, да-да…
Раненый смотрел на него и все так же слабо улыбался. Но улыбка была напряженной. Он пытался понять, вернее, услышать слова доктора. А слова застревали в вате, которой, казалось, все еще были заложены его уши.
— Ничего, ничего, товарищ, дело идет на поправку.
Прошло еще несколько дней. И при каждом посещении доктор со все более возрастающей уверенностью утверждал, что дела идут как нельзя лучше, повторяя: «Теперь — терпение, вот что требуется от вас…» Вскоре раненый стал глазами отвечать на вопросы. Доктор видел в серьезных, все понимающих глазах Яна невысказанный вопрос. Его наконец осенило:
— А-а, вон в чем дело! Вы, конечно, хотите знать, как сюда попали?
Ян несколько раз прикрыл глаза веками. Доктор, испытующе глядя на него, спросил:
— А не будет ли тяжело слушать? Ян нетерпеливо смотрел на него.
— История эта длинная, Ян. Ты сейчас находишься в небольшой горной деревушке, в Словакии, далеко, весьма далеко от того моста, который вами был взорван. Деревню эту все зовут партизанской, ее часто навещают партизаны. Но бывает, иногда и немцы налетают. — Доктор немного постоял в раздумье, а затем добавил: — Тебя, сюда; чуть живого, партизанские разведчики принесли. Спрячьте, говорят, лечите, это — русский солдат, Разведчики же рассказали нам о том, как они, возвращаясь с задания, переправлялись через реку и увидели большое скопление плывущих брусьев, обломков досок. Поняли, что повыше по реке взорван большой мост. И тут один из них воскликнул: «Человек в воде!» Разведчики были на лодке. Подъехали. Видят, в самом деле над водой, как раз на том месте, где на спаренных брусьях торчали искореженные металлические прутья и скобы, виднелась голова человека. Мы, говорят, догнали эти брусья и не поверили своим глазам — русский солдат! Он чудом держался на поверхности реки, зацепившись за скобу воротником шинели… Это были — вы. Но и вид же у вас был, доложу я вам… Ну, я тут же оказал первую помощь. Одежду вашу сожгли. На всякий случай, знаете ли, подальше от неприятностей. У русских ведь поговорка — береженого бог бережет… И собрались на семейный совет — что же делать с вами дальше? Выдать вас, пожалуй, никто в тот момент не мог… — Доктор помолчал и, зачем-то сняв очки, надел их снова. — Был у меня сын примерно ваш ровесник, партизанил. Он погиб. Вот я и предложил назвать вас именем своего сына… Ага, понимаю — откуда я знаю русский? Изучал, батенька, самостоятельно. А потом мне помогал мой коллега, судьба в свое время забросила его в Словакию…
Глаза раненого заволокли слезы. Доктор положил ладонь на его лоб.
— А вот этого не следует делать. А она… — он кивнул на дочь, — Зденка, сестра Яна… — Доктор немного постоял в раздумье, а потом, успокаивающе погладив Яна по щеке, ушел, сказав напоследок:
— Я немного задержусь, дочка.
Вернулся он неожиданно скоро, встревоженный, и, коротко сказав: «Немцы!», тут же бросился на чердак. Вскоре оттуда — из потайной рации — к партизанам полетел нужный сигнал…
Доктор Йозеф, спустившись вниз, хотел было куда-то унести Яна, спрятать, но не успел. Гитлеровцы, грохоча сапогами, уже поднимались по крыльцу.
Через минуту немецкий фельдфебель, обрюзглый и рыжий, с двумя полицейскими вломился в дверь. Ни слова не говоря, они начали переворачивать в доме все вверх дном. Потом рванулись в маленькую комнатку, где лежал раненый. Зденка и доктор помертвели.
— А это кто?
— Этот? Да сын доктора Йозефа, господа! — торопливо заговорил пришедший с ними староста. — Он очень болен…
— Ты что, свинья, валяешься в постели, когда с тобой разговаривает немец! — гаркнул один. — Вста-ать!
— Он болен, господин фельдфебель, четвертый год болен. У него паралич! — староста, протиснувшись вперед, поправил одеяло на раненом. Фашист, пристально взглянув в глубоко утонувшие глаза Яна, на его исхудалые щеки, процедил:
— С концлагеря сбежал, наверно, скотина. Паспорт, живо! — И он, внезапно схватив край тюфяка, резким движением перевернул раненого на бок. Зденка, от страха прижавшаяся в угол, одним прыжком оказалась у койки, обняла раненого:
— Не смейте! Что вы делаете?
Немец замахнулся на нее автоматом, но не успел ударить. Как раз в это время на улице застрочили из пулемета, кто-то во всю глотку закричал: «Партизаны!» Фельдфебель со своими мрачными спутниками пробкой вылетел на улицу…
Яну стало плохо после встречи с фашистами. Доктор целый день просидел у его кровати. А в голове билась мысль: что они искали? Может быть, кто-то о Яне донес? А кто бы это мог? Кто?..
Ему вспомнилось, что недавно он видел Карела, парня, который давно нахально ухаживал за его дочерью и даже домогался ее руки. Зденка лишь фыркала при упоминании его имени. Различные темные слухи ходили про Карела, говорили даже, что он тайный доносчик… В последний раз, когда Карел умолял выдать за него дочь, доктор, сославшись на молодость Зденки и на ее собственное нежелание, категорически отказал ему. Тот пробормотал что-то вроде: «Вы еще меня вспомните…» и исчез.
Перед самым рассветом возбужденный доктор, вернувшийся откуда-то, вбежал в дом, широко распахнул окно и долго стоял возле него, прислушиваясь к артиллерийской канонаде.
— Слышишь, Ян? Советские войска перешли в новое наступление! — Он посветил ручным фонариком, нашел в темноте очертания фигуры Яна на кровати. Луч переполз на понимающе улыбавшееся лицо раненого, которое как бы кричало: слышу, хорошо слышу!..
Доктор осторожно повернул койку Яна к окну, и в этот миг дрогнула земля и раздался оглушительный свистящий звук, который перекрыл все звуки недалекого боя.
— Что это? — ошеломленно спросил доктор.
Небо полосовали фантастические молнии, заливая окрестность пульсирующим, режущим глаза светом, где-то далеко замерли дробные глухие удары и вспыхнуло огромное, вполнеба зарево. Ян радостными расширенными глазами смотрел в окно…
— Бог мой, это же «Катюши»!.. — воскликнул доктор и вопросительно взглянул на Яна; тот утвердительно прикрыл глаза.
По каменистому тротуару прогремели чьи-то кованые сапоги.
— Совсем близко день победы, Ян! — волновался доктор. — Такая сила, такая мощь!..
И тут же за окном раздался чей-то издевательский смех:
— Праздновать собрался, красный эскулап? Получай подарочек!..
— Ах ты, иуда! — доктор сразу узнал Карела но голосу и выхватил подвернувшийся под руки нож, но не успел высунуться в окно, граната влетела раньше. Страшный, раздирающий уши грохот и ослепительное пламя…
Зденка с матерью и сестрой прятались в это время в кухонном погребе. Когда от взрыва содрогнулся дом, девушка, преодолевая подступившую к горлу тошноту, открыла плечом крышку и вылезла наружу. Кашляя от удушливого дыма, кинулась в комнату…
— Папа!.. — в голосе ее был ужас. — Папа!..
Доктор молчал. Он лежал у порога, уткнувшись в него седой головой. Дочь с трудом перевернула его на спину и отпрянула, закрыв лицо руками.
— Мама!..
Когда запыхавшаяся мать подбежала к ним, доктор, последний раз вздохнув, затих.
Зденка, как слепая, хватаясь за угол ободранной осколками печи, с трудом поднялась на ноги. И только тут вспомнила о Яне.
— Ты жив, Янек?!
Ян остался жив. Увидев плачущую девушку, он тяжко вздохнул, в груди у него что-то забулькало.
А по улице, сотрясая каменную мостовую, шли танки с красными звездами на иссеченных осколками бортах. Шли усталые бойцы в плащ-палатках. В колонну со всех сторон врезались женщины с кувшинами и кружками в руках. Солдаты, не останавливаясь, с наслаждением пили холодное молоко, бодрящее виноградное вино и приветливо махали высыпавшим на улицу жителям пилотками и касками.
А словацкие партизаны, шедшие с ними в общем строю, проходя мимо дома доктора Йозефа, торжественно вздымали вверх оружие:
— С победой, доктор!..
Но доктор уже ничего не мог сказать им в ответ.
…Его похоронили на центральной площади села в братской могиле. Проститься с доктором Йозефом пришли жители — от мала до велика, партизаны, которым так помогал он, советские бойцы и офицеры. И лишь Ян, которому доктор завещал жить, не смог быть там, вместе со всеми, и это особенно угнетало его.
А в это время в партизанском штабе шел допрос Карела: его поймали на окраине деревни.
Минсылу, почувствовав на себе чей-то взгляд, обернулась. Опять эти глаза… Вернее, один глаз раненого Максима Ковалева, пристально и вопрошающе смотрящий из бинтов. Что хочет сказать этот товарищ? Ах, если бы он мог говорить! Ей самой было мучительно видеть уже несколько дней этот требовательный и немного пугающий взгляд.
От волнения она выронила градусник. Ударившись о плиточный пол, он разлетелся вдребезги, и серебряные шарики, догоняя друг друга, весело разбежались в разные стороны. Минсылу поежилась: деликатный выговор от врача обеспечен. На днях, вот так же нервничая, разлила дефицитное лекарство, вчера разбила градусник и вот сегодня. Почему на нее действует этот взгляд? Хотя, ведь это тяжелораненый, нервная система расшатана, все чувства обострены… А вдруг? Нет, это невероятно…
Она замерла от неожиданного предположения. И стала торопливо листать историю болезни Ковалева. Вдруг он был вместе с Сарьяном? Идет война, а в ней бывает всякое, так говорили многие раненые, прошедшие через ее палату. Да, конечно же! Максим Ковалев тоже сражался на Втором Украинском фронте. И ранен в Чехословакии…
Она похолодела при мысли о том, что Ковалев знал Сарьяна и, быть может, даже встречался с ним на фронте… Минсылу ходила обеспокоенная. Ею овладело безудержное стремление немедленно спросить. Но от этого шага медсестру удерживало плохое состояние здоровья раненого. Пересилив нетерпение, она решила ждать подходящего момента и уже не так страшилась пристального взгляда Ковалева. Тем не менее Минсылу попросила перевязочных сестер освободить от повязок второй глаз Максима. Те охотно согласились и во время очередного дежурства встретили ее шутками:
— Получай двуглазого Максима!
— До свадьбы остальное заживет!
— Правую бровь смазали зеленкой и мазью, все в порядке, Минсылу!
В палату, будто сговорившись, собралось полно народу.
— На-ка, Максим, взгляни в зеркальце! — весело сказала одна из медсестер и поднесла к его лицу крошечный осколок зеркальца. Девушки, улыбаясь, окружили койку Ковалева.
— Это ничего, что маленькое. В него, Максим, всех своих заплаток не увидишь, ни к чему пока. Вот заживет все, хоть в трельяж смотрись!
Ковалев отличался покладистым нравом. Раненый есть раненый. И сейчас, поддавшись веселому возбуждению девчат, слабо улыбнулся.
Раны на лице его действительно рубцевались быстро. Через пять дней был снят первый лейкопластырь, еще через неделю — второй, потом — третий, последний. На их месте оставались лишь темно-розовые пятна.
Сестры — молоденькие и смешливые — постоянно вертелись возле Ковалева. Им доставляло удовольствие, по мере того как лицо бойца обнажалось от пластыря, подносить к его глазам все большие кусочки зеркальца.
К Ковалеву притягивало их и другое. Раненый солдат, лежа на приподнятой постели, опираясь спиной на подушку, рисовал карандашом. А девушкам его рисунки нравились.
Да, не рисовать Ковалев не мог, это была его страсть с детства. В госпитале же, в обстановке временного безделья, увлечение стало одним из основных его занятий. Тем более медсестры правдой и неправдой где-то доставали ему плотные белые листы бумаги, краски, карандаши.
Рисовал Максим чаще карандашом. Рисовал по памяти, с удивительным вдохновением, быстрыми, уверенными движениями. И листки с его рисунками мгновенно расходились по палате, вызывая одобрительные замечания.
— Глянь-ка ты, не дурно ведь получается!
Рисунками Максима интересовалась и Минсылу. Она подолгу рассматривала его работы. Особенно ей поправился портрет его соседа по койке.
— Вы совсем молодцом, Ковалев! — воскликнула она. — Как похоже получается. Вот грудь заживет, и окончательно выздоровеете. А насчет пятен на лице не переживайте: кровообращение восстановится, сами себя не узнаете. Скоро говорить будете, врачи свое дело знают…
Максим, внимательно вслушиваясь в ее плавную, с легким акцентом, речь, согласно кивал головой, и глаза его улыбались. Но тут же он часто-часто мигал глазами, а пальцы рук нервно теребили бахрому марлевой повязки на груди. Минсылу, внимательно следя за Максимом, с трепетом ждала, что он вот-вот заговорит и сообщит ей что-то важное. Но раненый молчал. Минсылу, прикусив губу, всякий раз нехотя отходила от его кровати…
Чутье не обмануло медсестру. Раненый, пока Минсылу стояла рядом, несколько раз порывался о чем-то спросить ее. Нетерпеливо посматривал на бумаги, лежащие на табурете, но так и не решился. Поэтому он, провожая ее взглядом, мысленно ругал себя: «Ах, как же так получилось? Опять ничего не спросил. Надо хоть на бумаге было написать вопрос. Сарьян же говорил, что его любимая находится в Ташкенте… Минсылу… Так зачем же робеть? Что тут зазорного? Ну, пусть даже не она, мало ли что в жизни? Но мне кажется, что эта сестричка и есть любимая девушка Сарьяна…»
Призадумался Максим, вспомнил своих однополчан и загрустил. А из-под острия карандаша уже текли другие рисунки из фронтовой жизни.
«Да, да! — твердил он себе. — Ты и впредь, Максим, все свои сокровенные мысли должен переносить на бумагу! Но переносить так, чтобы думы художника-любителя Ковалева и воина Ковалева слились воедино, чтоб рисунки сражались!..»
Рисовал Максим с неукротимым рвением, волнуясь. Он был уверен, что Минсылу, интересуясь его здоровьем, обязательно взглянет и на его новые работы. Так и случилась. Во время одного из дежурств Минсылу подошла к нему.
Возле койки Ковалева, как обычно, полукругом сидели ходячие больные. Максим, наклоном головы приветствовав медсестру, вновь углубился в свою работу. Но Минсылу успела заметить, как по его лицу нервно пробежало чувство смятения. Она старалась быть спокойной и, перебирая новые рисунки Максима, сделала для себя открытие: они стали другими, притом несравненно лучше, чем прежние; они о многом говорили; глядя на них, хотелось спорить…
Один из рисунков поразил ее: безногий раненый, в отчаянном порыве подавшись всем телом, смотрит на дверь палаты, в которой исчезает испуганно оглядывающаяся смазливая девушка… Слов не требовалось.
— Ясно… стерва эта больше не придет, — грустно вздохнул одноногий танкист и молча улегся на свою койку.
Второй рисунок изображал парня с раскосыми глазами, бережно принимавшего от кого-то винтовку. И надпись внизу: «Крепче бей врага, Сапарбай!»
Вот хирург, спасший от смерти, наверно, сотни людей. Сгорбив плечи от смертельной усталости, он сидит на стуле после тяжелой операции. Руки сложены на коленях.
А этот…
Дубовая роща у подножья горы. В разных позах отдыхают на коротком привале, солдаты. На переднем плане сам Ковалев, а рядом…
Минсылу, увидев на рисунке родные черты Сарьяна, коротко ойкнула. А затем, схватившись за горло, будто ей не хватало воздуха, другой рукой впилась в спинку кровати.
— Скажи, Максим, не Мирхалитов ли это?! Так он здорово на него похож… — сдавленным голосом выговорила она и, как-то враз обессилев, присела на табурет.
Встревоженные раненые оцепенело глядели на нее. А Ковалев побелел, растерянно опустил руку с карандашом и, судорожно глотнув воздух, как бы в ответ на вопрос медсестры из кипы рисунков вытащил еще один. На нем были изображены два автомата с именами «Катюша» и «Минсылу», нацарапанными на дисках. И подпись внизу: «С этими автоматами мы ходили на выполнение особого задания».
— Кто это… Кто эта Катюша? — непослушными губами спросила Минсылу, чувствуя, что говорит не те слова.
На лицо Ковалева набежала тень, он отвернулся. Минсылу, признательно взглянув на него, тихо вышла в коридор, прижимая к груди бесценные рисунки.
На другой день Минсылу вызвал к себе начальник госпиталя. Она встревожилась. «Что это могло значить? По работе у меня, кажется, никаких нарушений не было…»
Однако главврач, приветливо улыбаясь, сказал:
— Развеяться не хочешь немного, Минсылу? А то все в госпитале да в госпитале. Другие медсестры уже по три-четыре раза сопровождали тяжелораненых домой.
Она сразу успокоилась. Действительно, она ни разу еще не ездила в командировку. И сразу приняла такое предложение начальника:
— Я согласна. Кого сопровождать?
— Повезешь слепого сержанта в Киев…
Сборы были недолги. Через несколько часов они уже были в поезде. Правда, поезд шел до Украины не так быстро, как хотелось бы. Особенно после Москвы. Она увидела разрушенные станции, сожженные заводы, каменные остовы домов… Она близко увидела на земле шрамы войны. Сердце ее сжималось от боли и ненависти. Сдав раненого, Минсылу отправилась назад. Путешествие можно было считать благополучным, если бы на станции Брянск не случилось событие.
Обычно Минсылу, выйдя из вагона на остановках, прогуливалась по перрону. А в Брянске решила не выходить, да и стоянка была короткой. Она, присев к окну, стала наблюдать за стоявшим на соседних путях санитарным поездом, возле которого суетились железнодорожники.
— Один вагон у санпоезда отцепляют, — сообщили вошедшие попутчики.
— А раненых куда же?
— Наверно, по другим вагонам распределят, куда ж их девать. У их вагона, говорят, с буксой непорядок.
Увидев сестер, несших носилки, Минсылу вскочила с места.
— Помочь надо…
— Не успеешь, девушка! — схватил ее за рукав сосед по купе. — Трогаемся сейчас.
И поезд, словно дождавшись этих слов, двинулся с места. Прижавшись к окну, Минсылу провожала глазами скорбную цепочку санитаров, несших носилки между колеями. И вдруг…
— Сарьян! Сарьян!! — она забарабанила кулаками по толстому стеклу. — Остановите!..
Люди не особенно удивились. Во время войны бывали и не такие случаи. Но когда Минсылу кинулась в проход и вырвалась в тамбур, собираясь рвануть рукоятку стоп-крана, кто-то успел перехватить ее руку:
— Да ты сдурела, девка! Под суд захотела?
Минсылу, сразу же обессилев, прошла на свое место и села, обхватив голову руками. Так, покачиваясь в такт с движениями поезда, она просидела целый, наверное, час. Подняла глаза: за окном мелькали выбитые снарядами и бомбами сосновые перелески. Будто и не было никогда носилок с бессильно запрокинутым таким родным лицом.
Задумавшись, она не заметила, как кто-то осторожно поставил перед ней алюминиевую кружку.
— Сестричка, выпей-ка воды холодненькой. А то духотища в вагоне, не приведи господь. Выпей, выпей, полегчает.
Минсылу, судорожными глотками отпив из кружки, и вправду немного успокоилась. Но к горлу время от времени продолжала подступать спазма: слишком неожиданно было нервное потрясение. Ей даже стало совестно. Она стеснялась поднять глаза, посмотреть на людей. «Вот ненормальная! Всех взбудоражила. Да просто померещилось тебе, все время же о нем думаешь. Мало ли на свете похожих людей. А раненые вообще все друг на друга чем-то похожи. Ведь сам Железнов видел, как он взорвал мост…»
— Показалось тебе что, милая? — пожилой старшина, тот, что поднес ей кружку, участливо смотрел на нее.
Минсылу смутилась.
— Нервы не выдержали. Близкого человека на войне потеряла. Думала, он…
Попутчики переглянулись, понимающе кивнули. И, словно сговорившись, начали вспоминать отдельные случаи, когда человек оказывался живым-здоровым.
— Ах, война, война…
Минсылу не спала ночь. Умом она понимала, что Сарьяна нет в живых. А сердцем никак не соглашалась с этим. Сердцу хотелось чуда. Перед глазами все плыли и плыли те носилки с раненым, очень похожим на любимого… И тоска опять терзала ее душу.
Еще в Ташкенте, выезжая в командировку, Минсылу заручилась согласием начальства, что на обратном пути она заедет в Башкирию, в родной Кайынлыкул. Сошла на станции Буздяк, по пути в деревушке Тирэкле у знакомых выпила чаю, выслушала положенную порцию охов и ахов и, попрощавшись, на попутной подводе тронулась дальше. Равнодушная ко всему на свете лошаденка, перевалив взгорок, пофыркивая, резво побежала по дороге. Земля, влажная от недавно прошедшего дождя, податливо скользила под колесами. Из-под копыт летели черные лепешки.
— Но, каурая, пошевеливайся!..
Незабываемый день… Лошадка, казалось, увидев знакомые избы Кайынлыкула, почувствовав возбужденными ноздрями пахучее сено, наддала ходу и теперь бежала, вскидывая голову и звеня мундштуком. Минсылу, глядя на развевающуюся под ветром густую гриву каурой, на крепкие ноги, отталкивавшие от себя землю, решительно взяла вожжи из рук пожилого возницы.
— Давайте я буду править, а то спать хочется.
Вот и родной аул. Минсылу соскочила с подводы. Ноги подкашивались. Ее охватило такое волнение, что она на мгновение прижалась к плетню. А первая, кто попалась ей навстречу, была Залифа-апай. Увидев Минсылу, она все поняла чутким материнским сердцем. Бросилась к ней, обняла ее:
— Здравствуй, здравствуй! Попрощаться заехала, видно, доченька… — и, не выдержав, заплакала.
Да, это, наверно, и было прощанием. Прощанием с юностью, с бездумными светлыми годами. Дни улетели незаметно. С Сайдой, ставшей уже агрономом, они до полуночи бродили по близким с детства местам. Молча, без слов понимая друг друга, постояли на берегу Базы. И лишь два имени не было упомянуто в их бесконечных беседах — имена Сарьяна и Хасанши. Слишком свежа была еще душевная рана Минсылу, а Сайда вообще относилась к своему прошлому, как к дурному сну.
Расставание было нелегким, какой-то осадок — то ли грусть, то ли сознание своей ненужности здесь — остался в сердце. Многие односельчане запомнили ее одиноко сидящей на подводе и прощально махавшей рукой. Это был и последний привет юности, и поклон людям, свидетелям ее первых шагов по теплой родной земле. Доведется ли снова вернуться сюда? Кто знает. Без НЕГО — не было смысла…
И даже когда Минсылу вернулась в Ташкент, настроение ее не поднялось. Она сразу же написала в деревню. Ответ пришел быстро. Залифа-апай — каждое слово ее дышало исступленной надеждой — писала:
«Глаза выплакала. И верю, что жив. Иначе жить не смогу. Верь и ты, надейся до конца, доченька…»
И она верила. Сердце так и не смирилось с мыслью, что все окончено. И в бессонные ночи, лежа в своей узкой постели, она рисовала в воображении его лицо, с каждым днем становящееся все более молодым и ласковым, таким, каким оно было в незабываемые дни в Кайынлыкуле.
Незаметно заканчивалось лето победного сорок пятого. В одних семьях была неописуемая радость, в других навсегда поселилась печаль, ибо с окончанием военных действий как бы навсегда обрывалась тонкая ниточка надежды на чудо — вдруг еще найдется, еще отзовется из нового освобожденного района… В Ташкент возвращались эшелонами победители. Вокзал расцветал в цветах и кумачовых лозунгах. Минсылу с матерью несколько раз ходили на вокзал и каждый раз возвращались со слезами. Им некого ждать. К ним никто не вернется.
Но однажды раздался робкий стук в дверь. Минсылу была после ночного дежурства дома. Она замерла на месте, слушая биение своего сердца. Стук в дверь стал для нее вестником нежданного горя… Но этот стук был робкий и в то же время уверенный. Она открыла дверь. На пороге стоял пожилой бравый солдат, в котором Минсылу сразу же угадала стекольщика Хайри-агая. Он изменился за годы войны. Стал стройнее, поджарее, словно помолодел. На выцветшей гимнастерке сияли боевые награды. Он стоял на пороге и застенчиво улыбался:
— Вот по дороге домой решил завернуть к вам на часок… Стучу и не знаю, здесь вы еще проживаете или уже уехали куда… Война ведь прошла, четыре года.
Минсылу обрадовалась ему, как близкому человеку, словно она никогда и не возражала против его прихода в их дом. Минсылу широко и приветливо улыбнулась:
— Ну, что вы!.. Как мы рады!.. Заходите!..
И тут же крикнула матери, которая возилась на кухне, приготавливая завтрак:
— Мама!.. Какой гость к нам пришел!
Мать, вытирая руки о фартук, выскользнула из кухни и замерла на полпути. Она верила и не верила своим глазам. Улыбнулась смущенно и счастливо:
— С приездом, дорогой Хайри! С победным возвращением вас.
И засмущалась. Краска бросилась ей в лицо. Она зачем-то поправила прядку волос.
— Проходите, проходите… Через порог не будем здороваться.
Хайри-агай старательно вытер о половик подошвы сапог, перешагнул порог, потоптался на месте, не зная, куда поставить свой вещевой мешок, который явно ему мешал. Потом бросил его на стул.
— Вот, приехал я и прямо с вокзала к вам…
— Садитесь, садитесь… В ногах, говорят, правды нет…
— И то верно говорят, — согласился он, никого не видя, кроме одной-единственной женщины, с думой о которой уезжал на фронт, с думой о которой прошагал нелегкими путями до столицы чужой страны и к которой ноги сами привели в родном городе, едва он сошел с эшелона.
— Счастливый вы человек, Хайри. Вернулись живым и невредимым. Вернулись, — повторила смущенно мать Минсылу.
— Благодаря вам, дорогая Магира… Все благодаря вам.
И с этими словами солдат расстегнул нагрудный карман у сердца и вынул потертый конверт. Из него извлек маленький вышитый платочек.
— Вот, который вы мне подарили в день отправки… Помните? Так я благодаря ему и выжил… От всех пуль, как броня, меня защищал…
С этими словами он приложил платок к губам, поцеловал его и протянул Магире:
— Вашу просьбу выполнил, дорогая Магира, возвращаю вот… Примите с благодарностью солдатскою.
Магира взяла платочек и приложила его к своей щеке, как самую дорогую вещь.
— Он самый!.. Какой вы, Хайри, человек верный…
Минсылу сердцем поняла, что она тут лишняя свидетельница. Она быстро собралась, объявив, что ей некогда, что ее ждут в госпитале. И ушла. Она просто была рада за свою настрадавшуюся мать. Хоть под конец жизни у нее могут появиться счастливые годы. И еще одна мысль окончательно утвердилась в ней. Минсылу уже дважды приглашал к себе главный врач и предлагал выехать в город Витебск, куда перебазируется часть медперсонала, чтобы там открыть новый госпиталь. Минсылу все не решалась, не давала положительного ответа. Она не решалась и заикнуться об этом своей матери. Она не могла ее оставить одну в Ташкенте, в этом большом городе, где нет у них родных. А теперь, кажется, можно и дать согласие. Минсылу понимала, что ее присутствие в небольшой квартире будет только лишним.
Три дня гостил у них Хайри-агай. Три дня пролетели для матери как одно мгновение. Три дня тянулись долго для Минсылу, которая радовалась за мать и тосковала в своем безутешном горе.
На четвертый день Хайри-агай засобирался в путь. Минсылу решительно сказала матери:
— Ну, куда же он поедет? Пусть у нас остается, мама.
У матери по-молодому вспыхнули щеки. Она только спросила:
— А ты, дочка, как будешь?
— Так я же ведь уезжаю, мама. Помнишь, говорила, что часть медперсонала переводят в Белоруссию, в город Витебск. Я ж дала согласие…