Линия фронта, пляшущая при мерцающем свете ракет, осталась позади еще на рассвете.
Особое задание штаба. Получив его, разведчик — любой, кто выполняет его, — получает фамилию Никто. Он не имеет при себе ни документов, ни воинских знаков различия. Он безвестен, как безыменна вот эта маленькая гора, поросшая по склонам дикой смородиной.
Группа разведчиков и приданные им саперы ночью преодолели перевал между двумя лесистыми горами и углубились в немецкий тыл. В полдень они остановились на второй привал.
Вещевой мешок, до отказу набитый толом, натер плечи. Сарьян, не снимая его, устало присел к подножию большого дуба и задумчиво посмотрел на Хижняка. Тот одеревеневшими пальцами скручивал самокрутку. Как удастся выполнить задание? Какие неожиданности подстерегают их на пути? — словно спрашивали его глаза. Да, тишь да гладь не бывают на войне. И раньше в разные переплеты попадали они, но всегда выходили победителями и, к счастью, будучи раненными, дальше санбата не уходили. Вот и сегодня они снова в пути. Наступила пора и с чехословацкой земли выдворять немцев. Заканчивался победный апрель сорок пятого… Удачной ли будет дорога, начатая в дождливую апрельскую ночь?..
Судьба разведчика и сапера во многом зависит от случайности. В тылу врага здесь тебя никто не прикроет огоньком, не поддержит артиллерией. Маршрут не разведан, потому что в тылу врага ты первый. И, кто знает, может, твоя судьба притаилась вон за тем глубоким распадком и тебя уже держат в прорези прицела.
Ветер стих. Постепенно перестал и дождь. В редких провалах между тяжелыми тучами ослепительно поблескивала голубизна весеннего неба… Завтракали сухим пайком — сухарь, полплитки немецкого шоколада и ледяная вода из реки. Одни, дожидаясь высланных вперед разведчиков, уснули чутким тревожным сном, не выпуская оружия из рук. Другие курили, тихо беседовали. Напротив Сарьяна, прислонившись спиной к дереву, сидел коренастый ефрейтор, подтянув к подбородку колени. Ефрейтор Ковалев, тщательно протерев тряпкой влажные патроны, вновь зарядил диск и, найдя кусочек белого камня, нацарапал на диске одно-единственное слово «Катюша». Сарьян не первый раз замечает, что Ковалев перед трудным боем выводит это имя на оружии. Несколько раз Сарьян хотел было спросить Ковалева о таинственной Катюше, но почему-то всегда откладывал на более подходящее время. Сарьян не любил, когда к нему лезут в душу с расспросами, и сам старался не докучать другим. Но сегодня совсем другое дело. Вернутся ли они назад, останутся ли в живых, никто не знает.
— Катюша… — как бы про себя сказал Сарьян и задал вопрос: — Кто это, Максим?
Ковалев коротко взглянул на него. Тихо ответил:
— Дивчина моя.
— Расскажи о ней… если можно, конечно?
Наверно, только на фронте, в редкие часы затишья можно вызвать человека вот на эту откровенность.
— Отчего ж… Сам я из Белоруссии, в детдоме вырос. Батька с матерью умерли, когда я еще совсем мальцом был. — Максим Ковалев, сдвинув широковатые белесые брови, на миг задумался. — Мы рожь косили, когда из деревни примчались и о повестке сообщили. Ну, я верхом на коня и поехал. Попрощался со всеми, собрал пожитки и скорей к Катюше, она на дальнем покосе была. Лошадь стреножил. Долго мы с ней тогда говорили, не заметили, как время прошло. Клятву друг другу дали. До самого большака она меня проводила. Смотрю на нее, грустная, поникшая такая, как былиночка, того и гляди сломится. И до того, поверишь ли, тоскливо на душе стало… Будто чуял, что не увижу ее больше…
Он замолчал. Сарьян не перебивал и ждал продолжения рассказа. Максим сломал веточку, скомкал ее в пальцах. Потом продолжал свой рассказ:
— Я сразу же в бой попал, окунулся, что называется, с ручками. Ранили три раза. Ну, на мне зарастает быстро. Последний раз крепко зацепило, еле врачи выцарапали. Выписался из госпиталя. Мы тогда как раз в Белоруссию вошли. Думаю, время еще есть, дай-ка заверну в родные места. Для солдата, сам знаешь, полсотни верст — это пустяк. Пошел на то самое место у дороги, где с Катюшей прощались. В ушах ее слова стоят, слышу, как мой меринок ржет, будто вчера было. Кажись, кустики полыни и те тут же…
— А Катя? В деревню-то заходил?
— А не было ее, деревни-то. Сожгли. Одни печные трубы стоят да одичавшие собаки бегают. Гляжу, дымок вьется неподалеку. Сторож колхозный Матвеич оказался. Вырыл землянку и смерти дожидается. Старик глубокий был, лет под восемьдесят. Ну, и рассказал, как оно все было. Как немцы всех загнали в амбар и подожгли. И Катюшу тоже. В отместку за убитого солдата… Пробыл день я со стариком, оставил ему все свое довольствие и в часть…
Много Сарьяну довелось видеть и крови, и слез на горькой солдатской дороге. Но бесхитростный рассказ Максима поразил его.
— Значит, сейчас у тебя никого нет?
— Выходит, так. Ничего, страна большая, уеду куда-нибудь на восток. Больше в родные края не вернусь.
Сарьян оживился. Ковалев ему давно нравился. И он тут же ему предложил:
— Давай договоримся: живы останемся — поедем со мной в Башкирию.
Максим с благодарностью посмотрел на товарища.
— До этого дожить надо.
Сарьяна удивило выражение его глаз. В них что-то было доверчивое, детское. А такой богатырь…
— Выживем, Максим. Только сначала в Ташкент съездим.
— А это зачем?
— Девушка моя там живет. Минсылу.
И, волнуясь, Сарьян рассказал о ней. И Минсылу, словно наяву, вставала перед его глазами — усталая, с выбившейся из-под платка светлой прядкой, с натруженными руками, которые еще успевают ухаживать за ранеными в госпитале. Максим, выслушав короткий рассказ Сарьяна, молча взял тот же белый камешек и нацарапал на диске его автомата: «Минсылу».
— Я правильно написал?
Сарьян кивнул, оба понимающе улыбнулись друг другу.
Вернулись разведчики. Старший тихо докладывал Железнову:
— В пяти-шести километрах открытая местность, товарищ капитан. Худо, конечно, но обойти можно. Вот тут, — старший провел пальцем по карте, — высохший ручей, по нему проберемся наверняка. Правда… — на секунду он замялся, — немцы траншеи неподалеку копают.
Быстро собрались и тронулись в путь. Солнце, разогнав тяжелые облака, обрушилось на лес, и он засверкал торжественно и радостно.
Разведчики шли, настороженно озираясь по сторонам, шли легко и бесшумно, стараясь не выдать себя. В ушах у каждого звучали слова приказа: «Мост должен быть в наших руках до рассвета. Командование придает ему исключительно важное значение. В крайнем случае мы должны его взорвать. Но это в крайнем случае. Ни один танк, ни один бронетранспортер не должен пройти через него».
Сарьян хорошо представлял, что это значит. В переводе на общепонятный язык — стоять насмерть, ибо отступать некуда. Он это понял сразу, когда было приказано набрать больше патронов — «кто сколько унесет», и максимум взрывчатки.
Сарьян шагал, чуть согнувшись под тяжестью мешка с толом, и, убирая норовившие вцепиться колючие ветки шиповника, вспомнил свой первый бой на Украине, где он в деревне Юрченково с глазу на глаз столкнулся с фашистским насилием. Они, отступая, угнали детей на запад, а селение подожгли.
Пламя жадно лизало аккуратные белые мазанки. Всюду стоял плач. Причитали оставшиеся в живых женщины и старики:
— Шоб тебе скрутыло, гадюка! Шоб тебе повылазило, фриц проклятый!
— Люди добрые, да що ж такое робытся!
Женщина с распущенными волосами, с безумными ярко-карими глазами бежала по дороге, по которой ушли каратели, и кричала страшным срывающимся голосом:
— Де моя дитына? Отдайте!.. О-о… людоеды!..
Сарьян стиснул зубы. Да, за войну пришлось насмотреться вдоволь, воспоминания будут тревожить до самого смертного часа. И каждый раз, сталкиваясь с человеческим горем, он чувствовал, как откладывается оно горькой зарубкой в памяти. Гитлеровец есть гитлеровец, еще, может быть, не раз придется увидеть подобные картины и здесь, в Чехословакии…
Саперы, услышав одинокий деловитый стук дятла, остановились, прислушиваясь. Это был условный сигнал разведки, идущей впереди. Группа немцев, пересекая открытую местность, прямиком направилась к месту, где в лесу притаились наши разведчики. Их было шестеро. «Странно… Или что почуяли? В лес войдут или нет?..» Кажется, пронесло. Немцы, не торопясь, прошли поляной и свернули в сторону.
Повинуясь жесту Железнова, группа спустилась в глубокую лощину, усеянную старым валежником и поросшую густым вереском. Бойцы старались идти бесшумно, но то и дело кто-то, поскользнувшись, падал на размокшую от дождя землю, обдирая в кровь руки и лицо. Тех, кто нес в мешках капсюли-детонаторы для взрывчатки, поддерживали под руки — падать им совсем «не улыбалось».
Снова послышался стук дятла. Навстречу шла новая группа гитлеровцев. Эти были подозрительно деловиты. Они ходили по широкой поляне взад-вперед, старательно обходя, судя по их осторожным движениям, заминированные участки, что-то вымеряли, подсчитывали. И слепому было ясно, что сейчас о переходе через открытое пространство и думать нечего. Пришлось затаиться до заката солнца, другого выхода не было.
Когда стемнело, была дана команда трогаться. Шли по ранее выбранному маршруту — по дну высохшей речки. Кое-где приходилось вставать на четвереньки, а порой и ползти. И тут случилось непредвиденное. Очевидно, кто-то из часовых заметил черные силуэты. Раздался тревожный вопль:
— Партизанен!!
Округа взорвалась автоматными очередями, отрывисто залаял крупнокалиберный пулемет. Пули косили кустарник. Яростно цокали о гранит берега. Разведчики залегли. Железнов приказал нескольким бойцам отвлечь внимание всполошившихся немцев и, в случае преследования, увести их в другую сторону, с тем чтобы дать возможность основной части двинуться по заданному направлению.
«Крепко дали вам прочихаться чешские партизаны. Вон как с ума сходите», — подумал Сарьян, услышав, как в ход пошли минометы и глухо ухнула полевая артиллерия. Между тем основная группа, миновав опасную зону и выйдя из-под обстрела, быстро двинулась дальше. Но долго еще немцы бесновались за их спиной: ухали взрывы, захлебывались пулеметы и автоматы. Порой, когда звуки выстрелов становились явственней, командир с тревогой думал, что их настигают; потом шум стал угасать.
Река уже была близко. Явственно повеяло влажной прохладой. Группа беззвучно вышла к берегу. Стали приближаться к мосту. Он, опираясь на каменные быки, красиво выгибался ажурной спиной над черной, как нефть, водою реки.
Группа заняла исходную позицию для решающего броска.
Вот он, мост, цель их назначения. По данным разведки, на рассвете немецкие части должны были начать переброску на тот берег. Времени у разведчиков было в обрез…
Мост был нашпигован патрулями и постами. Да, не зря его охраняли так тщательно — был он добротен и широк, мог выдержать, пожалуй, любую технику. После продолжительного наблюдения Железнов понял, что у них нет иного выхода, чем внезапная атака, никакими хитростями тут не возьмешь. Главное — стремительность и согласованность действий.
Перед рассветом, как можно ближе подобравшись к мосту, разведчики разом обрушились на него. Нападение было настолько внезапным, что часовые не успели сделать ни одного выстрела — они были или заколоты, или сняты очередями. Пока немцы приходили в себя, группа саперов быстро перерезала провода, ведущие к взрывателям. Другие во главе с Максимом, по шею в ледяной воде пробравшись к сваям, отвязывали от них объемистые связки тола. И только после этого немцы, засевшие в запасной линии обороны за рекой почувствовали неладное и открыли огонь. Вначале беспорядочный, потом более прицельный. Показались многочисленные солдаты, перебежками приближавшиеся к берегу.
— Подступить ближе! — крикнул Железнов.
Немцы, уже не таясь, глухо топая сапогами, бежали к мосту. И хотя было еще темно, Сарьян отчетливо видел сидящего на мушке автомата «своего» немца, его широко открытый в крике рот, выставленный вперед и прижатый к животу «шмайсер».
— Огонь!..
Подступы к мосту были открытыми, это играло на руку оборонявшимся. Через несколько минут не меньше десятка гитлеровцев валялась перед мостом, но остальные упорно рвались вперед, Железнов знал, что опасность артобстрела им не грозит, — немцам слишком нужен этот мост. Оттого они так бешено кидаются на них, разведчиков. Вблизи-то никакой другой переправы нет, это капитан знал точно. Наводить понтоны бессмысленно, наши войска под носом.
В минуты короткой передышки, когда немцы отхлынули, делая, очевидно, перегруппировку, Железнов успел заметить среди перебегавших черные мундиры СС. «Значит, разведка точно доложила. Эти будут лезть напролом».
— Мирхалитов!
— Я!
— Бери группу, готовь к взрыву верхнюю часть среднего пролета, понял? Сигнал к взрыву — красная ракета!
— Так точно, понял!
Сарьян с группой бросился на мост. Быстро заложил взрывчатку, подключил провод к детонаторам и стал спешно разматывать провод. Пули свистели вокруг, щербатили настил моста, рикошетили от стальных балок. Ах, черт! Вышла из строя подрывная машинка. Пуля пробила ее… Сарьян похолодел. Но тут же торопливо стал присоединять детонирующий шнур к заряду. Оставалось только поджечь его. Глянув на левый берег, Сарьян оцепенел: из леса, разворачиваясь для атаки, выползали танки.
Немцы, что на правом берегу, ободрившись, усилили автоматный и пулеметный огонь. Разбившись на три группы, они полукольцом двинулись на разведчиков. Железнов бросился к рации:
— Заря, Заря!.. Я Беркут! Я Беркут! Поддержите! Да… Одновременно на западный и восточный берега, — кричал он, стараясь перекричать грохот боя. — На западном берегу, сразу за мостом, — пехота, а на восточном — у самого моста — танки!.. Мы…
Но тут рядом с ним земля качнулась и грохнул взрыв. Когда дым рассеялся, Железнов отчетливо увидел ползущие и стреляющие на ходу танки. Два из них горели, но оставшиеся упорно рвались к переправе. Пять, восемь, двенадцать… От второго близкого разрыва воздушная волна бросила на землю Железнова, и он на миг потерял сознание. Когда пришел в себя, почувствовал режущую боль в плече и с каменеющим сердцем увидел разбитую рацию. Превозмогая боль, выхватил ракетницу и, теряя силы, спустил курок. Кроваво-красный хвостатый шар взметнулся в небо.
Сарьян вздрагивающими от волнения руками приложил спичку к косому срезу бикфордова шнура и чиркнул коробком. Голубоватый огонек, оставляя за собой дымную струйку, резво побежал к взрывчатке.
Бойцы, отбившиеся от немцев на берегу, с тревогой посматривали на мост, на неуклюжие громады танков и последними словами крыли Сарьяна. Почему он медлит? Почему нет взрыва?!
Сарьян, отбежав от взрывчатки, залег и вдруг с ужасом увидел, что огонек в бикфордовом шнуре погас. Шнур перебит автоматной очередью. Раздумывать было некогда. «Или выполнить приказ, или…» И сапер побежал навстречу танку, который уже вступал на мост, навстречу свинцовому ливню…
По мосту полосовали длинными очередями из автомата и пулемета. Сарьян плашмя упал на настил, перерезал шнур почти рядом с капсюлем-детонатором и вновь поджег его, не замечая, что пуля вонзилась в бедро. Ошеломленные его дерзостью, враги даже остановились на мгновенье…
Последнее, что помнил Сарьян, — это желто-черный фонтан перед глазами и ощущение, что он, подхваченный неведомой страшной силой, летит в пропасть…
С задания не вернулись многие. Оставшиеся в живых продолжали свой путь, раненые долечивались в санбатах и госпиталях.
Капитан Железнов, морщась как от зубной боли, вертел в руках пачку писем, написанных девичьей рукой. Кружными путями добирались они до адресата, адресата, которого сейчас нет. Он остался там, у моста, в том скоротечном страшном бою.
Долго размышлял капитан, подбирал утешительные слова и не мог их найти. Да и есть ли они на свете, такие слова? И, глубоко вздохнув, взял в руки карандаш…
А письма все еще приходили, разыскивая Сарьяна… Старые письма, написанные еще до рокового дня… Потом этот ручеек из белых листков иссяк и оборвался навсегда…
Минсылу качало от усталости, глаза слипались, когда она после дежурства возвращалась из госпиталя. Группа девчат из текстильного комбината, шедшая на утреннюю смену, окликнула ее:
— Минсылу, ты куда запропастилась? Замуж, что ли, вышла? Целую неделю глаз не кажешь!
Смуглая молоденькая узбечка, подбежав, обняла ее. Минсылу устало ответила:
— Ушла я от вас, девчонки. Насовсем, в госпиталь!
Все заохали, начались расспросы. Минсылу и в самом деле уволилась с комбината. На днях ее пригласили в партком и предложили перейти на постоянную работу в госпиталь.
— Медперсонала не хватает. А дело тебе это знакомое, врачи о тебе хорошо отзываются. Раненые тоже. Может, согласишься? А когда разгрузишься, захочешь на комбинат вернуться, милости просим. Ну, как?
Она согласилась. Сейчас, страшно соскучившись по подругам, она засыпала их вопросами: как там в ее цеху?
— Минсылу, сейчас шесть человек уже освоили твой метод.
— Жалко, что ушла!
— Соскучилась страшно! — Минсылу крепко обняла маленькую узбечку. — А ты что не заходишь? И дом знаешь, и место работы. Ну, рассказывай новости.
— Новостей много.
— Оттого и забыла меня?
— Ой, не сердись, Минсылу. Понимаешь, паренек один недавно из ФЗО приехал, наладчиком у нас работает… — Девушка сжала локоть подруги. — До чего хороший!.. — с детской непосредственностью выпалила она.
— Вот оно что!
— Он уже третью неделю здесь, мы с ним вместе в одной смене работаем. Сарьян меня каждый день до дому провожает…
Это имя словно током обожгло ее. Минсылу выдохнула криком:
— Сарьян!
— Что с тобой? Ты вся побелела! Минсылу взяла себя в руки.
— Да нет, устала просто… Пройдет. Дежурство трудное было. Красивое имя… — с трудом вымолвила она.
Между тем девушка трещала без умолку, выкладывая одну новость за другой. Минсылу слушала ее рассеянно, невпопад кивая головой. «Сарьян, Сарьян…» Незаметно для себя она ускорила шаги. А сердце колотилось так, что казалось, вот-вот остановится от страшного напряжения.
— Ну, я пошла! — Веселый голос подруги заставил ее прийти в себя. Она машинально кивнула. Та, помахав рукой, побежала к комбинату.
Минсылу посмотрела ей вслед, и что-то похожее на грустную зависть подступило к сердцу. Удивительно светлый характер у девчонки, ей и горе не беда…
Она шла к дому, и острая тоска, охватившая ее при одном лишь упоминании имени любимого, не проходила. Войдя во двор, она по привычке заглянула в почтовый ящик, ни на что уже не надеясь. И нетерпеливо вытащила письмо в зеленом конверте.
«Здравствуй, дорогая Маня!..»
— Опять «Маня»! — вздохнула Минсылу и непроизвольно улыбнулась. — Совсем взбесился парень…
«…У меня сегодня хорошее настроение. В основном, связано с работой. Зарплата выросла вдвое. Радость, конечно, большая, но не с кем с ней поделиться. Сайда не отвечает ни на одно письмо. Хоть на луну пиши. Краем уха слышал, что гуляет она с другим. Мне все больше начинает казаться, что мы с тобой созданы друг для друга. Не смейся, пожалуйста, и не считай меня сумасшедшим, я попросту не сумел разглядеть тебя раньше. Пиши мне, я очень жду твои письма!
— Ах ты, горе Хасанша-Харитон, непутевая твоя голова! Уже в ребячество начинаешь впадать. Не рано ли? — Минсылу давно не смеялась так весело и самозабвенно, от всей души. Даже голуби, ворковавшие на железной кровле, враз замолчали и завертели головами. В окне появилась Магира-апай. Голуби дружно взмыли в воздух.
— Ты что это хохочешь на всю улицу? — удивилась мать и, увидев в ее руках конверт зеленого цвета, сама усмехнулась. Эти конверты бледно-зеленого цвета были ей хорошо знакомы, знала она и то, о чем пишет Харитон-Хасанша. Порой вместе с дочерью посмеивались над ним. Пишет и пишет, глупости какие-то несет. А про себя подумала: пусть действительно посмеется дочка, от тяжких дум отойдет. А то ведь молодая совсем, а радостей — кот наплакал.
Но когда дочь долго не переставала хохотать, Магира-апай одернула ее.
— Да хватит уж, или тебя шурале[17] щекочет, что ли? Смотри, как бы плакать не пришлось. Уж не поверила ли и впрямь этому бездельнику? Гляди…
Минсылу, посерьезнев, дочитала письмо до конца и вздохнула. Встревоженные голуби снова уселись на крышу, и вскоре оттуда донеслось привычное воркованье.
В конце письма была приписка: «Жду категорического ответа». Она сложила письмо, вошла в дом, медленно, с каким-то наслаждением разорвала его на куски, смяла обрывки и швырнула в печку, на пылающие поленья. И, присев на корточки, задумчиво смотрела, как на сизом пепле съеживаются буквы…
«А ведь бывает в жизни, что женщины с отчаяния, от минутного порыва бросаются к таким, как Хасанша». И ее передернуло от отвращения, когда представила на секунду, что ее обнимает Хасанша…
Огонь горящих поленьев плеснулся в ее глазах. Тонкая струйка дыма от сгоревшего листка впорхнула в дымоход.
«Вот тебе категорический ответ…» Сидевшая за расшатанной швейной машинкой Магира-апай несколько раз взглянула на дочь, словно собираясь что-то спросить. И лишь когда Минсылу поднялась, окликнула ее:
— Что он там пишет хоть, балаболка этот?
— Да ну его! Своих забот хватает! — ответила Минсылу и вдруг, качнувшись, прислонилась к печке.
— Мама…
— Что, дочка? Что ты? — Мать, проворно вскочив с места, обняла ее. — Пойдем, присядь-ка. Лица на тебе нет, совсем извелась, бедная моя… Дежурство трудное было, наверно? Еще ты когда во двор вошла, я неладное заметила.
— Привезли тяжелораненого солдата. Совсем плох был. Ну, и свою кровь дала, как раз подходящая группа оказалась. Вот и отпустили домой пораньше, отдохнуть.
Мать, горестно покачав головой, ласково погладила дочь по плечу:
— Отдыхай. — И тут же, сняв с плиты теплое молоко, заставила выпить целую кружку.
Когда головокружение прошло, Минсылу устало развязала платок. Тяжелые косы упали на высокую грудь. Посмотрев на настенные часы, на измятый медный маятник, она задумчиво сказала:
— Если б ты только видела, мам, как его изрешетили всего, этого парня. Весь в бинтах, страшно взглянуть. Только один глаз и виден.
— Ох, господи…
— А пулю из легких до сих пор еще не вынули. И говорить запрещают, чуть что, так сразу кровь горлом… Знаешь, медсестра, которая его сопровождала, говорит, что он просил его именно в Ташкент направить.
— Наверно, родные здесь, друзья.
— Но ведь никто его не навещает. Кроме пионеров…
В, доме снова стало тихо, каждый размышлял о своем.
— Ты знаешь, мама, я никогда не задумывалась над тем, что я просто живая, — тихо сказала Минсылу. — Что вижу на оба глаза, что у меня сильные длинные ноги, есть обе руки. И только в госпитале поняла, каким счастьем обладаю. Ты меня слышишь, мама?
— Слышу, доченька, слышу.
— И еще один раненый поступил к нам. Он не ранен, он просто слепой, на оба глаза. — Минсылу поежилась.
Распахнулась крошечная дверца в настенных часах, остроносая кукушка возвестила, что уже восемь часов.
— Восемь, — машинально ответила Минсылу. — Сейчас вливание одному должны делать. Не знаю, сумеют ли спасти…
— Очень плох?
— Вот человек… Оторвало обе ноги выше колен, всю голову побило осколками, сам совсем еще молоденький. А в сознание придет, всю палату смешит. А боли какие, представляю. Сам он из Таджикистана. «Девушка у меня есть, — говорит, — только насчет ног ничего ей не сказал».
— А сообщить-то надо.
— А вдруг приедет и уедет? Кто знает, какая она. Скажет еще, мол, извини, мне калека не нужен. Вот у нас девчонка одна работает, тоже таджичка. Так она двух стариков из Украины кормит…
В это время кто-то нетерпеливо постучался в окно. Девушка встрепенулась.
— Мам, посмотри!
Мать кинулась в сени, Минсылу услышала знакомый голос почтальона. У нее оборвалось сердце. Откуда только нашлись силы подняться с дивана и рвануться к двери!
— Вот спасибо тебе, спасибо! От Сарьяна, дочка!
Минсылу помертвела, увидев, что конверт надписан чужой рукой. Она пошатнулась, схватилась рукой за край стола. Сердце похолодело от страшного предчувствия. Глотнула воздух. Впившись глазами в треугольник, она беззвучно повторяла побелевшими губами:
— Погиб, мама. Погиб! — вдруг закричала, как от боли. — Не вскрывай!.. Брось в огонь!..
У матери затряслись руки. Она выронила письмо на пол. Бросилась к дочери, подхватила ее и повела к постели.
— Успокойся, доченька моя… Крепись, девочка моя…
В этот вечер в доме Магиры-апай не зажигали огня. Лишь скорбная луна медленно ползала по сумрачному небу. Она напоминала Минсылу давние и теперь казавшиеся сном бесконечные прогулки с Сарьяном по околице Кайынлыкула. Она не видела и не слышала ничего — ни матери, бесшумно сновавшей по дому, ни треска дров в печке, ни молодых голосов, доносившихся с улицы. На нее словно напала полная глухота. То, о чем было написано в письме, не укладывалось в сознании, показалось чудовищной бессмыслицей или чьей-то злой шуткой. Но не может же так шутить гвардии капитан Железнов! И только сейчас перед ней в полной своей очевидности встала страшная правда: Сарьяна нет. И не будет никогда… А сердце отказывалось верить в эту правду…
Ночь таяла. На востоке, за далекой грядой гор, прорезалась первая полоска зари. Строгие и причудливые контуры завода, домов, деревьев, переплетаясь меж собой, казались на фоне зари каким-то фантастическим узором.
Многоэтажное здание сурово по своим очертаниям, как сурова судьба тех, кто сейчас находится внутри его, в военном госпитале. И сейчас, когда город еще спит, там все еще бодрствуют подруги Минсылу — с припухшими от бессонницы глазами, полуголодные — разве восстановит силы скромный паек? — с чиненой-перечиненой под белыми застиранными халатами одеждой. Что они пережили здесь, пока их мужья, братья, сыновья дрались на фронтах, — это, наверно, никогда не забудется. Работали до головокружения, дрались за жизнь незнакомых людей…
Нельзя распускаться, Минсылу. Чем же горше твоя потеря? Беды военных лет похожи одна на другую.
Минсылу, съежившись и теребя кончик косы, сидела в уголке кровати всю ночь, глядя на белевший в темноте листок бумаги.
Утром, выйдя на крыльцо, — надо было идти на работу, — она как бы заново увидела победно полыхающее небо над городом. И зашагала по улице. Голова поднята, сухие, измученные, запавшие глаза, четкие упругие шаги. Кивком головы здоровалась со знакомыми, как будто ни в чем не бывало, обменивалась репликами. И потянула на себя тяжелую дверь-госпиталя…
Очевидно, письма, касавшиеся судьбы Сарьяна, капитан Железнов написал в один день. На Уфимском машиностроительном многие тяжело переживали известие о его гибели.
Чаще всего Сарьян писал Петру Иванченко. Они особенно сдружились незадолго перед отправкой Сарьяна на фронт. В последнем письме Иванченко с горделивой радостью сообщил Мирхалитову, что заводу вручено переходящее Красное Знамя Госкомитета Обороны. А ответ пришел от неведомого капитана Железнова…
— Дожить до конца войны и… Ах, Сарьян! — убивался Петро, слушая сообщения Совинформбюро о стремительном наступлении наших войск на берлинском направлении. Ведь там мог быть и Сарьян!..
Выдержанный, способный, никогда особенно не расстраивавшийся, будь то большие или малые неприятности, Петро сорвался. Его с трудом увели ребята из ресторана, где он пил с демобилизованным морячком, поминая друга. Впрочем, получилось как в поговорке — «нет худа без добра»: морячок оказался рулевым-мотористом, и его без труда устроили на завод, в сборочный цех.
Огорченным ходил и директор. Мысль о том, что Сарьян может погибнуть, никогда не приходила ему в голову, ему казалось, что такие, как Мирхалитов, всегда смогут обмануть смерть. Видать, не было выхода. Забившись за верстак, горько плакали Сэскэбикэ и Дания, и никто не успокаивал их — пусть выплачутся.