К книге
Яблоки и змеиДеконструкция ангела
53%
Деконструкция ангела
8

Мне кажется, что истину я знаю —

И только для нее не знаю слов.

откусить краешек скатерти – хлопок запутается в зубах. откусить кусок масла прямо от брикета – масло прилипнет к деснам и будет таять недолго, но муторно. откусить голову самцу богомола – у меня нет такого права, мы с ним никогда не были близки. откусить твое крылышко, ангел, вот чего я хочу. ты – культурная апроприация и апофеоз притворства. в твоем мягком теле нет даже коварства любви. зато оно есть у меня, и я пришью себе твое крыло невидимой золотой нитью. берегись меня, ангел.

Мент был даже в чем-то приятным. Он широко улыбался, ему было весело так, как бывает весело в погожий день, без причины. Легкие полнятся тугим смехом, который нужно выпускать при любой возможности, иначе лопнешь. Так он посмеивался, когда вел ее в припаркованный неподалеку от университетского крыльца бобик. Девушка шла растерянная, прибитая. Правую руку она засунула в карман и рвала на кусочки какой-то чек. Через пять минут у нее должен был начаться семинар по французской грамматике, который она вчера обещала себе не прогуливать.

Щеки и веки щипало от мороза. Она злилась на себя за то, что заболталась, и за то, что решила все-таки выкурить вторую сигарету. Тогда-то мент ее и настиг, подошел из-за спины и сказал, что запрещено курить на расстоянии меньше пятнадцати метров от учебного заведения. Она спешно выкинула недокуренную сигарету в мусорку и ответила, что не курит. Мент засмеялся и сказал, что на груди у него камера и все записано. А потом «пройдемте, пройдемте, протокольчик быстренько составим, и ничего страшного», и потянул ее за рукав пуховика. Подруга, которая не стала курить вторую, сочувствующе вздохнула и сказала вслед, что опаздывает на пару и что все будет хорошо.

Внутри уазика, за водительским сиденьем, откидывался столик. Девушке указали сесть за него. Там уже сидел еще один мужчина и заполнял бумаги.

– Добрый день, девушка! Какая молоденькая, а уже нарушает, – засмеялся он. Девушка ничего не ответила. – Ваш паспорт, пожалуйста.

Она неловко стянула с себя рюкзак и замерзшими руками стала искать паспорт где-то на дне, царапая руки о срезы тетрадок. Наконец она достала слегка помятый документ без обложки.

– Так, так, так. Варвара Владимировна Зубкова. Приятно познакомиться! Что же, Варвара Владимировна, в двадцать один год уже курящая. Где учитесь?

– Здесь, на филфаке.

– О! Филфак – это, типа, Канта и Ницше изучаете?

– Нет, это философский. А я на филологическом. Пушкина изучаю.

– Пушкина! А курил Пушкин, знаете?

– Не знаю.

– Плохо изучаете, значит. Смотри, Семенов, Варвара-то у нас из Владимира!

Мент Семенов засмеялся.

– Не москвичка, значит, Варвара. А знаете вы, Варвара, как Владимир скоро называться будет?

– Как?

– Владимир Владимирович! – громко захохотал он.

Варвара приподняла брови и жестом попросила товарищей полицейских ускориться. На пару она уже никак не успевала.

Когда ее оформили, выписали штраф в размере трех тысяч и отпустили, она зашла в учебный корпус, подавив желание выкурить еще одну. Разделась, засунула шапку и шарф в рукав пуховика, повесила его на вешалку в открытом гардеробе и поднялась по небольшой лесенке в фойе.

В этом многоэтажном пошарпанном здании находилось несколько факультетов, которые имели друг с другом довольно слабую связь. Филологический факультет занимал три верхних этажа, под ним один этаж занимал факультет иностранных языков, еще куда ни шло. Но остальные шесть предназначались для политологов, почвоведов и исследователей фундаментальной медицины. В корпусе плохо работали лифты, батареи, автоматы с напитками, столовая и буфет. Перекособоченные оконные рамы свистели и скрипели, пропуская весь воздух с улицы в помещение, поэтому в самые холодные дни студенты и преподаватели не снимали верхнюю одежду. Кабинеты и коридоры наполнялись околевшими пингвинчатыми людьми, которые чиркали друг друга о плечи своими массивными куртками или грелись о бумажные кофейные стаканчики.

Из фойе на второй этаж вела широкая мраморная лестница. В перерывах между парами студенты кучками рассаживались на ступеньках и ели сэндвичи и остывшую лапшу из буфета. Так хотела поступить и Варвара, но, поднявшись в фойе, увидела, что лестница уже занята. На ней расположилась группа девушек с картонными табличками и ватманами в руках. Их было пятеро, одна иногда вставала и ходила туда-сюда, чтобы размяться, остальные сидели. Лица их были серьезными, даже траурными, они совсем не разговаривали между собой и старались не смотреть друг на друга. На ватмане было выведено красным маркером: «НЕТ ДОМОГАТЕЛЬСТВАМ НА ФАКУЛЬТЕТЕ».

Варвара быстро прочла, почти проглотила боковым зрением надпись на плакате и, сделав вид, что не смотрит в сторону девушек, пошла прямо по коридору до дальнего буфета. Переждав сорок минут и прожевав сухой бутерброд за сто пятьдесят рублей, она дождалась лифта и поехала на девятый этаж, к кабинету кафедры. Ее беспокоили незапланированный прогул, штраф, который не сможет перекрыть ежемесячная стипендия в две с половиной тысячи рублей, близящийся семинар по французской истории и совсем чуть-чуть, как едва заметная тягучая боль прорывающегося через мясо зуба мудрости, собственная реакция на бастующих девушек. Она не могла понять, почему так их испугалась. Зачем притворилась, что не видит их, хотя, конечно, видела. И главное – отчего она совсем не знала, что думает о них. Обычно мысли и реакции мгновенно рождались в ее мозгу, проштамповывая окружающих, как почтовые открытки: одну, другую, третью. Так, она была уверена, что уважает преподавателя по истории искусства и терпеть не может препода по литературоведению. Просто один говорил понятным ей языком, а второй – заумью, а она находила это неуважением по отношению к студентам. Второкурсница Варвара находилась в той теплой, по-настоящему райской излучине жизни, где веришь, что все знаешь, даже некую бесформенную истину, и что еще немного нужно поучиться, чтобы эту истину облечь в слова и разрешить, если не для всех, то хотя бы для себя самой, большинство вопросов мирозданья.

С ней не происходило в жизни зла, только так – мелкие неурядицы, какие-то обычные горести. Она не умела жаловаться на свою крепкую семью, учебу на бюджете, не уставала от учебы, не скучала за чтением. Она переживала смерти пожилых уже родственников, поэтому их уход никогда не был трагичным. Мечтала о какой-то великой любви, подобной любви ее родителей, и, хотя любовь не приходила, она не теряла уверенности в том, что все случится в свое время. В маленьком городе, где все знали друг друга и не имели явных социальных различий, где богатство и бедность были трудно отличимы и никому не знакомы, а одежду все покупали в одних и тех же магазинах, Варя видела одинаковую жизнь. Ей думалось, что все люди равны в своем счастье.

Когда она все-таки увидела другой мир, переехав и поступив в университет, то постепенно стала замечать, что людям противно ее ровное линейное счастье, и отнеслась к этому с пониманием. Она узнала, что можно подчеркивать финансовую состоятельность одеждой, что некоторым ее жалко, однокурсницы-москвички с платки подсовывают ей свои ланч-боксы, она, оказывается, многого не может себе позволить, а некоторые могут позволить себе еще меньше. Она стала подмечать разницу, словно играя в «Найди десять отличий» в журнале «Кроссвордики».

Здесь ей самой начало неявно и зудко хотеться, чтобы что-то очернило ее светлое существование. Она жила, то есть шла вперед по кромочке времени и мечтала об этом безвыходном лабиринте, который уж ей-то преодолеть будет нетрудно. Но в лабиринт не пускают святош, это каждый знает. Так она начала курить за компанию, постоянно страшась быть наказанной, – а теперь попалась. Стыдливая малолетняя преступница смиренно приняла штраф, ощутив даже некую сладость. Наконец она нарушила закон.

И хотя она умела ненавидеть, это чувство не входило даже в топ-3 главных чувства Варвары Зубковой. Она привыкла считать себя такой, какой ее видели другие: спокойной, рассудительной, немного стеснительной и в меру харизматичной. Ей это нравилось: таких людей любят, им доверяют. Может быть, иногда, раз в столетие, просыпалось желание быть харизматичной не в меру. Оно угасало, невоплощенное, ибо не было никакого способа перевоплотиться, не растеряв былую традиционную Варвару Зубкову.

Она подошла к кафедре, где уже толпилась в усталом молчании языковая группа номер двести три.

– Привет! Вы чё закисли? Пропесочила вас Аннушка? – предположила Варвара. Высокая девушка с темными волосами, строго собранными в косу, кивнула.

– Привет. Да.

– Она сегодня диктовала новую тему, я ни слова не поняла. Записала только звуки какие-то.

– Зачет через месяц, нам всем жопа. А ты где была?

Варвара удивленно посмотрела на подругу, которая оставила ее два часа назад наедине с человеком в форме.

– Ты чё, Саш, им не сказала?

– Не успела, – отмахнулась девушка. – Пара началась уже, а потом решила, ты и сама скажешь.

– Ну короче, прикиньте, меня мент арестовал за курение и оштрафовал! – восторженно поделилась Варвара. Она вдруг поняла, что вообще-то пережила целое приключение, пока ее группа сидела на паре, едва улавливая беглое смешение французских слов.

– Господи…

– Да вообще, я сама в шоке!

Но, кажется, никто, кроме нарушительницы, в шоке не был. Усталость и равнодушие плыли по недокормленным студенческим лицам. Перемена между второй и третьей парой была слишком короткой. Все с голодным напряжением ждали следующего занятия. Волнение, еще два часа назад направленное на один семинар, отпускало, даря минуты облегчения, но тут же накатывала новая волна – о семинаре предстоящем, и так изо дня в день.

Преподавательница по французской истории, пожилая женщина с пышной седой укладкой и почти исчезнувшими губами, которые, однако, всегда были подведены бордовым карандашом, прошла в кабинет, кивнув. Группа неуверенно двинулась за ней: шаги были то ли ленивы, то ли полны заливающего ступни страха. Варвара шепнула подруге:

– Саш, а ты видела, чё там внизу?

– А чё там?

– Не знаю, там, типа, девушки с плакатами сидят на лестнице, вроде с третьего и четвертого.

– Не знаю, а чё сидят-то?

– Ну, у них что-то про домогательства на плакате.

– А-а-а! Ну да, а ты беседу, что ли, не читала вчера?

– Я уснула…

– Да короче, там…

– Bonjour, les filles! – объявила француженка. Рассевшиеся по низким скамейкам синхронно подняли головы и начали внимать если не разумом, то взглядом, иногда, впрочем, блуждающим. Пространство семинара было особенным, строго определенным и формальным. Девушки отвечали механически, и только иногда, когда волнение сбивало дыхание, а нужный ответ не находился, повисала тишина, и губы преподавательницы слегка сжимались. Это чувствовали все – и краснели, превращаясь в единое существо, коллективный разум. Те, кто знал ответ, никогда не произносили его вслух, но тысячу раз бегло повторяли про себя, надеясь быть услышанными – не ухом, но духом. Постукивание ручкой о парту заставляло все головы одновременно вращаться в сторону звука, а скрип двери или окна – вздрагивать. Варвара часто ощущала, что ни воздух, ни мысль не движутся здесь вперед, а лишь вращаются вокруг воображаемой бумажной куколки Наполеона, о котором они говорили весь семестр. Платье на этой куколке сшито с телом, Наполеона нельзя ни раздеть, ни переодеть, позволено только рассматривать издалека. Даже в карман не заглянешь, а вдруг там печенье или трусы Жозефины. Но туда нельзя.

На следующей перемене девушки спустились вниз. Пикетчицы все еще занимали лестницу. Все обходили их стороной, как бы формируя вокруг сферу скорбной тишины. За пределами этой сферы корпус гудел, и в гомоне голосов к потолку выносило лепестки хохота и цветы восклицаний. Варвара вспомнила, как гуляла с девочками по Тверской – этой большой и красной улице, которая вся была сделана для гостей, но и на них смотрела надменно. Там, на одной из небольших площадей, напротив не запомнившегося девушке памятника с конем, стоял человек с плакатом. Она даже не знала, что на нем написано, потому что, как только девочки его заметили, они механически отвернулись. Варвара отчетливо запомнила эту нарочитую легкость, которую они, пусть и осознавая ее липкую некрасоту, на себя напустили. Потому что не напустить было бы еще тяжелее. Очень тяжело смотреть прямо.

– Они это назвали «Тихий пикет», – пояснила Саша. – Вчера вон та светленькая, Люба, вообще одна сидела на крыльце прям на картонке. Ее охранники прогнали, и она большой пост в фейсбуке написала. Мол, как же всем насрать на то, что преподы пристают к студенткам, и что так быть не должно, и, типа, у нее есть право тут с плакатом сидеть и все такое.

– Седня, я гляжу, подтянулись еще.

– Да, бесят пиздец, – все обернулись на косичку. – А что? Еще моя бабушка говорила, это называется «мудовые рыданья».

Варвара не поняла, что это значит, но быстро кивнула, соглашаясь. Конечно, строгая косичка всегда была права, успеваемость у нее была шикарная: слиток золота, зуб Эйнштейна, три исписанные под корешок библиотечные карточки за полтора года. Варя прикидывала, что, даже если призовет вудуистским ритуалом все энергии мира, за четыре года не закроет и одной карточки.

– Просто ну посидят они тут, в этом пикете, ничё не изменится, а пары уже прогуляли. И ждите, как на сессии они ни фига не сдадут и давай строчить: нас завалили, несправедливые преподы, ой-ой!

Девочки кивали, и заметен был в их взглядах мутноватый меланж безверия.

Варвара сидела в уголке своей общажной комнаты и листала соцсети, пытаясь разобраться. Две ее соседки-третьекурсницы крепко дружили между собой и часто ходили куда-то вместе, Варвару с собой не звали. И теперь их не было, что позволяло разом отпустить себя, сгорбиться, уткнуться в экран и перестать наконец быть кем-то прилежным и ровноспинным. Но чем дольше в бесконечность ползла лента постов и комментариев, осененная лайками и дизлайками, тем мутнее виделось ее глазам.

Она выяснила, что несколько студенток обвинили одного профессора с филфака в домогательствах и шантаже. Вышла статья в студенческом онлайн-журнале. Там рассказали, что профессор синтаксических наук встречался с первокурсницами, каждый год меняя одну на другую. Отношений с ними он добивался, признавая на первой же паре в году их безусловный дар к изучению русского языка, а на последующих двух-трех семинарах подчеркивая точность и яркую оригинальность наблюдений. После четвертого занятия нелепый полноватый синтаксист с неровно выбритой бородой, женой и двумя взрослыми сыновьями просил студентку задержаться после пары для обсуждения ее домашней работы и приглашал на дополнительную встречу: ей же явственным образом удается то, к чему другие в этой группе неспособны. Их торопить не нужно, всему свое время и свой темп, а такому юному дарованию, как она, просто необходимо расширить границы познания. Дополнительный семинар он проведет в маленьком кафе в трех станциях метро от Университета. Там варят отличный турецкий кофе, уж он-то знает, это не пойло из спешалти-кофейни на углу.

Скандал громыхнул, когда профессора бросила, как он ее называл, «золотистая оберточка от конфетки, которую он случайно на уличке филфаковской нашел». Позволив себе невиданную дерзость разорвать отношения за две недели до экзамена, она уже не могла быть прощена. Тем более, по обычаям профессора, девушку он должен был бросить сам, когда появится вариант получше. Экзамен «оберточка» завалила. По некоторым данным, профессор предложил ей за троечку сделать минет. Но эта информация была совсем уж мутной и почти не обсуждалась ни одной из сторон дискуссии.

Оберточка от конфетки пожаловалась подруге. Прошло несколько лет, и та все рассказала еще одной подруге, работавшей в студенческом СМИ. Так вышла статья с анонимным интервью, где ничьих имен не называли, но всем все сразу стало понятно. Оберточка, учившаяся уже на последнем курсе, была поругана педагогическим составом, отказалась от всех слов, даже тех, что не произносила, а товарищ профессор написал в фейсбуке пост о том, что никогда не скрывал своих отношений со студентками, что все всегда было добровольно, а с женой он давно уже не спит, и вообще он не виноват. Через два дня он уволился.

Преподавательский состав восстал. Семьдесят две преподавательницы и пять преподавателей выступили в поддержку оклеветанного, еще двадцать преподавательниц воздержались. Соцсети заполнили широкие многословные публикации об обнаглевших студентках, половая несдержанность которых провоцировала подобные ситуации.

Госпожа Н. писала: «Когда учились мы, такого не было. Мы были воспитаны иначе, и до сих пор нам не свойственно бросаться мужчинам на шею. Но все мы знаем, каковы современные девушки. Разрушить карьеру великого ученого, опытнейшего преподавателя, специалиста, каких не знает современный синтаксис, легко, просто оболгав его. Лично я не верю. И не советую верить вам. Я доверяю своему опыту и своим глазам. Николай Сергеевич никогда не позволял себе описанных малограмотными журналистками действий!»

Госпожа В. писала: «Не хватает зла на тех, кто посмел опубликовать это. Девушки, не позорьтесь! Вам до уровня Н.С. еще расти и расти!»

Госпожа А. писала: «Как дипломированный филолог, академик наук, я не могу без негодования читать статью, в которой порочат честь моего коллеги, еще и в таких бездарных формулировках. Первостепенная задача филолога – научиться формулировать свои мысли. Девушки, написавшие этот незамысловатый труд, явно с задачей не справляются».

Высказалась и была процитирована коллегой пожилая госпожа С., некогда бывшая деканом факультета. «Пардон муа, господа и дамы, но напомню, что на филфаке мужчин нет. О каких домогательствах речь? Вот эти три калеки столетние до вас домогаются? Когда я работала, таких прецедентов не было, и сейчас высасываете из пальца!»

Господин К. писал: «Где доказательства? На этот вопрос у авторОК, прости господи, ответов нет!»

И лишь одна преподавательница, госпожа Б., написала пост с призывом собрать круглый стол и обсудить ситуацию лично. Мол, возможно, стоит прислушаться к требованиям студенток и разработать некий кодекс, способный выстроить границы, чтобы впредь не допускать шантажа и манипуляций. Под этим постом разразилась буря, в которой смешались проклятия других преподавателей и гнев студентов. В ней, кажется, все позабыли о том, что пост содержал предложение урегулировать конфликт дипломатическим путем.

Соседки вошли с хохотом и громыханьем, когда Варвара уже задремала, а экран телефона, сползшего ей на живот, потух.

– Видела, чё она написала? Типа на филфаке мужиков нет, значит, и домогаться некому.

– Да, треш, кукухой едут жестко.

– И девочки седня сидели в пикете, к ним подошла одна преподка с немецкой кафедры вроде и стала допрашивать. За что вы, мол, выступаете? Почему не на парах? Кто право дал тут сидеть?

– А кто, Жучка к ним подходила? А они чё?

– Да не знаю, может, и она. Ну вот, Лиза там с ней пособачилась пять минут, та потом ушла. Я, наверное, завтра с ними выйду.

– Думаешь?

– Ну а чё, нельзя же так просто сидеть и ничё не делать.

– Ну да. Но я не выйду. Не знаю, письмо я подписала, но в пикете сидеть – испортить себе весь аттестат в итоге. А мне нужен красный, сама знаешь.

– Да ладно, проехали.

Они переодевались, а Варвара слушала их сквозь сон. Женя, та, что собиралась в пикет, училась на английской кафедре, а вторая, Неля, на немецкой.

– Варь! – крикнула Женя, пока стягивала лифчик, стоя за дверцей шкафа. Варя приоткрыла глаза. – Варь, короче, сёдня к нам в комнату девочки зайдут, ты не против? Они через часик где-то.

Варя промямлила, что без проблем, отвернулась к стене и натянула на ноги покрывало, пытаясь вернуться в приятную бездумную дрему, где ей хотелось остаться, забыв о домашке на завтра, о сессии, о тихом пикете и о веселых ментах.

Толпа нагрянула, когда Варе снился сон. Четыре девочки шумно расселись по кроватям, Неля кипятила чайник и спрашивала каждую гостью по три раза, нужен ли сахар, разбавить ли кипяток, кому какая кружка нравится, хотя они все были одинаковые – из икеевского набора. Гомон комнаты проникал в сознание Вари, где теснились страницы, а она в шапке Наполеона забралась на Рейхстаг и размахивала большим полотном, исписанным грамматическими упражнениями. Она что-то говорила по-французски, но сама не понимала значение собственной речи, лишь ощущала ее бесспорную значимость и горькую поэтичность. Потом она уронила свой грамматический флаг, тот полетел вниз, а она – за ним. И внизу оказалась лестница, и Николай Сергеевич стоял там с ее знаменем, на котором было теперь по-русски написано красными буквами: «Нет домогательствам!» Он выкрикивал, что либерте, эгалите, фратерните запрещать запрещается. Потом протянул руки к Варе и сказал: «Спит как ангелок!»

Она подскочила на кровати и чуть не врезалась лбом в склонившуюся над ней девушку. Когда растуманился взгляд, Варя узнала Лизу из пикета. Та пыталась разглядеть не Варю, но маленькую бумажно-ватную фигурку, висевшую у изголовья кровати. Какая прелесть, таких уже лет сто нигде не делают, скажите? Вручную, что ли, сваляна? Лиза протянула руку к фигурке и аккуратно сняла ее с петельки. Варя молча наблюдала.

Девочки передавали фигурку из рук в руки. Это был маленький пыльный уже ангел, видимо, рождественский, но расширивший свои полномочия от елочной игрушки до элемента общажного декора и символа спокойной семейности, памяти о любви и доброте – великих безликих абстракциях – и о детстве. В детстве Варя очень любила именно этого ангелка, везде его с собой таскала и мастерила ему новые курточки и платьица, которые можно было лишь натянуть поверх литого, уже намертво одетого ватой корпуса. Она берегла его как живого и любила ребетячьим барашковым чувством.

Потом он был с ней по инерции. Любовь прошла, но родители, помня о былом, постоянно подсовывали игрушку: то на светильник повесят, то на полочку посадят, то на окошко у рабочего стола. Так ангелок был в ее жизни, иногда незаметно и бескрыло перелетая с места на место. Собирая коробки для общежития, Варя специально отсадила ангелка, решив его с собой не брать, потому что жизнь начнется новая, взрослая и нырять в нее нужно без мусора, старых привычек, мелочей. Но, распаковывая коробки уже в Москве, она обнаружила игрушку, тесно спрятанную под зимними свитерами. Снова он юркнул за ней – родители посчитали, что так спокойнее. Варя повесила его на крючок у изголовья кровати, поборов искушение сразу выкинуть – все-таки память.

Он на тебя так похож – сказал кто-то. И он и правда был похож, безликий ангел, простой, лицо прячется куда-то, взгляд ускользает, и этим он мил людям, потому что он никто. Оберег ничевойности. И Варя молчала – налила себе чаю, села и слушала, питалась. Вата впитывала воду, вино и чужую жизнь.

А девушки говорили, и краснели, и хохотали там, где не должно. Для них боль была домашней, они боролись с болью, как с родными, которых ненавидели, постоянно возвращаясь, неспособные уйти навсегда. Боль – такая же ловушка, как счастье, они друг другу не полярны, может быть, даже одинаковы. Они создают ареалы обитания, границы этих ареалов ужасно сложно пересечь, они едва видимы. Поэтому поселишься в этой боли и в этой борьбе и живешь ненавидя. Варя разглядывала деревянные половицы, в них засела вековая, ничем не выводимая пыль, и ей открывалось, какой вольной может быть эта гневная жизнь в борьбе за едва уловимую справедливость.

Так в Женином смехе разбивалось стекло большой хрустальной вазы, дорогущей, бесценной, семейной памяти – для редких цветов, столь редких, что никогдашных. Она смеялась, и растрескивалась эта ваза, и вылетала из нее Сивилла Кумская – с новой волей к жизни, с новым апокалиптическим пророчеством. Казалось, она с ними в одной комнате, и ни одному ангелу неведомо столько, не видимо так далеко, так ясно. Она пророчит, а они вторят ей: и настанет на земле вечный ужас и вечный страх, и утратят все голос, а слух не утратят, и будут слышать смерть и сами – готовиться к смерти, и виновные останутся безнаказанными, а потом превратятся в невинных, а невинные станут виноватыми, и исчезнут блага, и исчезнет воздух, и станет все безразлично, неважно. Тут-то и будет конец, говорила, и смеялись все, потому что а что еще делать, не плакать ведь, не болеть, не страшиться того, что будет, идти в неизбежное.

Так кричала, взмахивая рукой, Женя, и в ее гневе было столько простоты. Варя следила, глазами бегая, и думала: можно, можно, так вот как можно. Крики, битье посуды, даже удары, удары кулаками по столу, стоять с гордо поднятой головой, говорить с учителями как с равными, уважать свой гнев. Так расслаивалось Варино сознание. От духоты приоткрыли окно, и Варя ловила морозные воздушные струйки алым лицом.

Стали обсуждать Варю, так как она почти исчезла из комнаты, сидя в уголке, беззвучная. Забылись и говорили о ней и о ее группе, о безразличных, о спесивых, о помешанных. Варя слышала, что из-за таких, как они, все и происходит. Из-за их молчания. Стали кидать ангелка как мячик, тот безмолвствовал. Говорили, что ангелку пора бы перестать быть таким уж хорошим, потому что всем не угодишь, а жизнь реальна лишь в борьбе. Ангелок молчал и держался. Ангелку налили чего-то в стакан, то было щипкое пузырчатое, и ангелок молча выпил и попросил еще. Завизжали восторженно, а Сивилла молча смотрела. Поили ангелка, и тот веселел, и тело его освобождалось, и голос прорезался, больно и резко гуляя по связкам, и ангелок сказал вдруг правду, что ничего не понял и что глупость какая-то – не замечать зла, и быть злом, и не говорить о зле. Запели, умолкли, дышали, а потом объяснили. Ангелок слушал внимательно. А потом все разом встали и позвали ангелка курить на пожарную лестницу.

Это была секретная лестница, Варя не знала о ней прежде. На нее можно было зайти только с шестого этажа – на остальных двери были заперты. Все стены тут были исписаны стихами и проклятьями. На каждом пролете стояло по маленькой жестяной баночке или блюдцу для пепла. Охранники проходили с рейдами раз в пару часов. Когда слышались громкие сапожистые шаги, все слетали с жердочек-перил, как голуби, туша на ходу догарки, и бежали к двери на шестом этаже. Сейчас было тихо. Варе прикурили. Она вдруг сказала:

– Меня сегодня мент задержал и штрафанул.

Девочки переглянулись недоверчиво и восторженно.

– Чегооо?

– Да, я курила у крыльца, короче, с подружкой стояла. Она не курила, а я с сигаретой была. В общем, он подошел… – и она рассказала, как все было, под улюлюканье и одобрительные возгласы. Она знала, что им понравится. Девочки прыскали возмущенно. Варя подумала удовлетворенно, что да, не такая уж она и простушка. Но кто-то из девочек сказал, что понятно, почему она так проебалась. Те, кто шарит за свои права и отстаивает их в более серьезных ситуациях, и так прекрасно знают, что надо, когда куришь, на 15 метров отходить. Варя согласилась. Все решили выкурить еще по одной.

Ей захотелось уйти. Это желание периодически приходило к ней со дня сознания и усиливалось, когда она теряла свое невидимое счастье и переставала понимать мир. Ей хотелось спуститься в пойму с большого холма. Перейти реку по льду в сумерках пасмурного зимнего дня. За ней поле бескрайнее и низкие деревца, по весне здесь стоит вода. Река бежит через пойму змеиным изгибом – много крутился шарик, чтобы так выгнулась речная спина. Вот бы идти по пойме, она стелется далеко. Сначала ее будет видно с холма, а потом силуэт потеряется. Под ногами будет хрустеть сухая трава в снегу, и ветер. А когда стемнеет, она превратится в маленький огонек. Она курила у мутного окна, смотря на тяжелый проспект, на давкое городище, и только и думала о том, чтобы уйти домой – не к семье, не к себе, а туда – к пойме, где никого не видно, а если кого и видно, то не ясно вовсе, кого. Там еще дубы старинные и валится речной берег, а корни его держать силятся. В этих корнях сидеть можно или лежать, как в гамаке. И на гнезда ласточьи смотреть. А если бы можно было вслух сказать, то каждая голова бы отозвалась, всполыхнула и угасла, потому что нельзя, нельзя, обратно нет дороги.

Но она молчала, решив, что ей здесь нет места. Она и правда не знает своих прав. Видимо, не обрести лица, пока не сформулируешь, во что веришь, зачем живешь и какие у тебя права. Там, в пойме, хорошо, конечно, только она не зверек, не мышка-полевка. Почему же у нее все не как у людей? Что же она такая вся ничейная?

Все вернулись в комнату и еще долго сидели и говорили, пили какую-то бодягу, потом засобирались. Варины соседки пошли всех проводить и, может быть, засели еще поболтать в другой комнате. Варя осталась одна, и ее мутило. Она все вспоминала, что было в этом длинном дне, который уже перевалил за черту. Клала голову на подушку, и все металось. Ужас обуял ее. И голос.

Видишь вот этот цветок кружева твоего – сердца, мечты, твоего я неразобранного, неясного, твоего ангела сизого с Крайнего Севера. Стяни с него эту юбчонку бесполую. Расковыряй его пряное платье. Как безжизненно сковывает его эта ненужная одежда. Разве ты не знала, что ангел всегда гол – он не мерзнет, он ест твою душу и пьет твою кровь, чтобы согреться. Расковыряй его – своего ангела. Вырви у него ножки, вырви у него ручки. Сделай так, чтобы слепок его бумажного сердца походил на твое. Иначе ничего не получится. Ангела надо расковырять, оторвать ему крылышко, недодать ему хлебушка, научить его крику и месиву. Иначе сжелтится и съежится и сопьется твой ангел русский черничный чернильный твой ангел смерти – сковырни ему душинку крохотную обрати его в веру свою непослушную – съешь сама ангела своего.

И Вареньке стало тесно, и Варенька стянула воротничок белый, по пуговке расстегнула кофту, джинсы сбросила под ноги, и жаром ее окатило тяжелым. Варенька ногтем длинным провела по груди своей, и ноготь был резок и остр и оставлял след. Надавила Варенька ногтем на межгрудье и разрезала плоть свою невидимо, и выступил сквозь нее ангел черничный сердечный бумажный. И царапала она лицо ему и грудь, и плакала Варенька, и кричала бесслышно. И стал ангел плакать, и плакали вместе, и вместе уснули.

Раздавленным утром она огляделась. Никого не было, уже рассвело. Она лежала до трусов голая, а вещи валялись на полу, и где-то среди них мятая бумажная фигурка с оторванной петелькой. Варя быстро оделась и ушла, не заправив кровати. Голова ее болела, зудела странная царапина на груди, тошнило. Она было подумала, что можно бы и прогулять сегодня и прийти немного в себя, но тут же отбросила эту мысль. Она не могла оставаться в комнате, не могла не двигаться. Нутро ее заполняла гулкая злоба. Ей было сложно понять, куда шла, обгоняя ветер, эта злость. Ей выкручивало и стягивало запястья, она дышала большой мышцей сердца, как бы клокотом крови, и мяла в кармане своего ангела. Нужно было бежать. Она побежала на пару.

В лекционной аудитории заседали. Варя нерешительно заглянула за дверь, где должна была быть лекция по русскому языку. Лекция такая скучная и непонятная, что на нее обычно никто не ходит. А тут куча народу, какие-то незнакомые преподаватели на первых рядах. Кто-то сказал в микрофон:

– Проходите, проходите, не стесняйтесь!

Варя заметила Женю, Нелю и девочек из пикета и поднялась к ним. Они объяснили ей шепотом, что студсовет организовал дискуссию вместо пары, чтобы можно было обсудить скандальную ситуацию. Председательница студсовета ходила по рядам и передавала микрофоны всем желающим. Говорили, что запрет отношений между двумя совершеннолетними людьми невозможен, но это вроде как и не хорошо, а что делать, непонятно. Что, конечно, шантажировать оценкой нельзя, но вот как проверить, был ли шантаж… Все оставили свои резкие безапелляционные речи в фейсбуке, а сюда принесли только внемлющие киванья и нахмуривание бровей. Микрофон попросила косичка. Она сказала, что крайне недовольна форматом встречи и тем, что студентов буквально принудили присутствовать на ней вместо пар. Она пришла сюда получать образование, а не отстаивать права тех, кто не знает своих обязанностей. Варя намотала на ус, что, чтобы стать кем-то, кроме прав еще нужны обязанности.

Лиза сказала, что студенчество – это не только про образование, но и про способность менять мир к лучшему и что, если бы когда-то, в девятнадцатом веке не бастовали и не высказывались молодые девушки, мечтавшие об образовании, мы бы, может быть, до сих пор не могли посещать университеты только потому, что мы женщины. Ей кто-то ответил, что, мол, теперь-то у вас все есть и никто не собирается лишать вас этого права. Лиза что-то отвечала, а Варя вдруг подумала, интересно, а что сейчас с той девочкой? С той, которую шантажировал этот Николай Сергеевич. Она огляделась, но, конечно, нигде ее не нашла. Если бы со мной такое случилось, я бы тоже не пришла. Но про ту девушку как будто все забыли. Событие стало обезличенным, никто не упоминал имен. Варя представила ее маленьким зверьком в пойме. Зверек строил себе в ямке домик, вынимая листы из большой стопки с бумагой. На бумаге был напечатан диплом той девочки. Все равно ее грозились не допустить до защиты. Почему об этом никто не говорит? Разве так можно?

Варя перестала слушать, в ней все клокотала та утренняя злоба. Она тупо и невидяще смотрела на вскакивающих со своих мест студенток и студентов, стеснительно, неровно говорящих бессмыслицу. Ее толкнули. Она увидела, что микрофон пошел по их ряду.

– Сказали, что последнее высказывание и все, заканчиваем! Давай достань его нам скорей! – шепнула Женя. Варя дотянулась до микрофона и взяла его в руку. Она вдруг подумала, что ей есть что сказать. Что вообще-то у нее есть лицо. Она приподнялась сначала нерешительно, затем резко. Девочки смотрели на нее с непониманием и немного со злобой, потому что им было ясно, что Варе нечего сказать и она сейчас потратит время. Варя стояла и молчала, как ей казалось, очень долго. Так казалось и Жене. Женя стала тыкать ей в зад пальцем, повторяя тихо: «говори говори говори быстрее». Варя тогда поднесла микрофон так близко к губам, что он шумно выдохнул ее нутро в зал, и сказала наконец, неожиданно громогласная:

– Я вас всех ненавижу.

Все обернулись, а Женя поползла рукой выхватить микрофон, но Варя отмахнулась и продолжила.

– Ненавижу вас всех.

В кармане брюк у нее был ангел, и сейчас она его теребила и наконец разорвала его плотное бумажное тельце. Он распался, кусочек прилип к ладони, кусочек остался в кармане. И она сказала что-то, как бы раздеваясь при всех своим единственным чувством. Ведь она ненавидела Николая Сергеевича в равной степени с Ириной Петровной и прочими именами и отчествами, она ненавидела Женю и ее подруг, ненавидела своих одногруппниц и особенно тугую косичку, ненавидела все добро и все зло на земле, потому что понять, где она в этом всем, было невозможно, и ее ангелок распался, и ее детство было очень далеко.

– И вы! И вы! Со своими… примирительными… идеями! Не видите, какая все это хуйня?! Идите вы… – она хотела сказать «идите вы на хуй», но что-то не позволило ей, и она сказала: – Идите в жопу! – и она бросила микрофон на парту, сбежала вниз по лестнице и выпорхнула, и всем показалось, что белое бумажное крылышко замялось резким ударом дверей друг о друга и, оторвавшись от сильного тела, упало на пол.

– Нет, ну так тоже нельзя… – прошептала Женя, и, переняв микрофон, отряхнулась, извинилась и сказала что-то конструктивное.

Предыдущая главаГлава 8 из 15Следующая глава