Маша брела по Чекалину, загребая ногами жидкое месиво на дороге, и тихо всхлипывала от боли и унижения. Ее ботинки и джинсы до колена были густо заляпаны грязью, но Маша не обращала на это внимания. Напротив, иногда она в сердцах поддавала ногой, и брызги летели еще выше, попадая на куртку, руки и даже лицо. Рюкзак безвольно свисал с плеча и тоже был заляпан, особенно ремешки, концы которых едва не волочились по земле. В небе над Чекалином проплывала грязная вата, старые, давным-давно списанные архивы облаков, медленно уносимые ветром за реку, в Тартар. Проглядывающее сквозь кисею красноватое солнце было враждебно, как были враждебны лужи и столбы, дома и заборы и вся эта мокрая, раскисшая планета.
Обычно Маша внимательно наблюдала грязь: если ей случалось добираться в школу в мокрую погоду, она строила маршрут таким образом, чтобы испачкаться как можно меньше. Это была нелегкая и замысловатая задача. Самые топкие места в Чекалине и окрестностях были выложены кирпичами, которые тянулись вдоль обочин узкой прерывистой змейкой; в распутицу это существенно облегчало жизнь чекалинским пешеходам. Когда одни кирпичи разрушались от времени, чья-то заботливая рука меняла их на другие, поновее (некоторые подозревали здесь вмешательство какого-то божества). Прыжки по кирпичам давно уже стали чем-то вроде местной разновидности спорта. Маша, как и многие чекалинцы, освоила его в совершенстве. Прыгая с кирпича на кирпич, а где их не было – по кочкам и мыскам жухлой придорожной травы, она умудрялась пройти весь путь до Софьино и обратно, почти не испачкав обуви. Но сейчас она шла, не разбирая дороги, мелко вздрагивая всем телом и утирая кулаком расквашенный нос…
Валькирии подстерегли ее возле почты – красивого, с фальш-колоннами и лепниной, но сильно обветшавшего здания с наглухо заколоченным входом и окнами. Почта в Чекалине закрылась лет десять тому назад, ввиду сокращения расходов, и теперь, если кто-нибудь из хуторян получал настоящее, живое письмо на бумаге, его привозил почтальон из Софьино; привозил, надо отдать ему должное, в любую погоду, героически молотя деревенскую грязь колесами своего древнего «Салюта». Здание находилось при въезде в поселок, у софьинской дороги; всякий, кто знал, где учится Маша, мог рассчитывать встретить ее здесь в определенное время. Зады почты сильно заросли кустарником, и вот там-то и притаились валькирии, давно уже не видавшие свою ненаглядную «Машутку». В том, что нападение оказалось таким внезапным, Маша была отчасти виновата сама: она утратила бдительность, полагая, что фифы побрезгуют выйти на улицу в такую грязищу. Занятая приятной мыслью о скорой встрече с Германом, она больше смотрела под ноги, нежели по сторонам, чем и воспользовались поджидавшие ее девицы.
Как только жертва миновала крыльцо, из-за угла неожиданно появилась Наташа.
– Привет, Машутка, – тихо проворковала она, спрыгнув с цоколя, на котором стояла, прячась за стеной.
Вид у нее был серьезный и одновременно ласковый, как у врача, который вынужден, вопреки воле больного, провести болезненную, но, увы, неизбежную операцию. В ушах у нее блестели новенькие зеленоватые сережки с перламутровыми вставками – Маша давно хотела себе такие.
В ту же секунду сзади кто-то щелкнул язычком.
– Мур, лапуля, – сказала Саша, вырастая за спиной.
Маша сделала обманное движение и бросилась бежать, но ее сбила с ног проворная Даша, внезапно выскочившая из кустов. Прежде чем возле почты завязалась драка, Маша успела заметить, что одеты валькирии были совершенно безвкусно…
– Что, Машка, археолога себе завела? Ну и как парень-то? Хорош? – отвешивая оплеухи, подначивала ее Даша.
– Говорят, она сразу со всеми, – злорадствовала Саша. – Сразу со всей бригадой! Как мамаша!
В прежние времена сказали бы, что Маша дралась, как львица – да так оно, пожалуй, и было на самом деле. Она не глядя молотила кулаками направо и налево, попеременно попадая то в мягкое, то в твердое (чаще, однако, в воздух). Но несмотря на весь ее кулачный задор и боксерскую удаль, в этот раз встреча с валькириями обошлась ей особенно дорого.
– У-у, шлюхи, – всхлипывала Маша, пробуя языком набрякшую и горячую, как раскаленный пятак, губу. – Шлюхатые же вы шлюхи…
«Замолчи! Не смей плакать, зараза!» – приказывал ей внутренний голос, который звучал как машин, только чуть старше и строже ее собственного.
Она этого голоса всегда слушалась, потому что знала: он поможет ей справиться с любым испытанием, с любой бедой. И только этот голос однажды сможет вывести ее из Чекалина.
Маша крепилась, ненадолго замолкала, но потом снова принималась реветь, вспоминая подлую троицу.
– Потаску-ухи! – причитала внешняя, более слабая Маша, и плечи ее содрогались от плача. – Дряни несчастные… (Были слова и покрепче, но мы их, пожалуй, опустим.)
Так брела она по дороге, загребая ботинками грязь, и десятки сочувствующих глаз следили за ней из окон (в деревне окна всегда следят, в любое время года и суток; даже если ночью по улице проползает улитка, они знают, откуда она родом и куда направляется). Впрочем, смотрящие хотя и сочувствовали, а все-таки говорили вполголоса: «А нечего! Нечего с приезжими связываться! По мамкиным-то стопам…». «Да и по отцовским, пожалуй, тоже» – замечали другие. И суровости в окнах значительно прибавлялось.
– Это шкет, да? Шкет?!
Герман, потемнев лицом, стоял на пороге машиной кухни. Он только что вошел и, неверно истолковав увиденное, едва сдерживался, чтобы тут же не броситься на поиски пацана. Впрочем, где-то под спудом гнева шевелилась растерянность: мысль, что ему сейчас придется идти и бить шкета, вызывала в нем легкую оторопь.
«А что ж, значит, и бить» – подумал он твердо, рассеянно вспоминая, с какой стороны улицы находится калитка шкета.
Маша, ссутулившись, сидела за столом, вполоборота к окну, откуда падал на ее лицо затухающий вечерний свет. Вокруг суетилась нетрезвая Ната. В одной руке у нее был пузырек с йодом, в другой – колпачок со стеклянной палочкой. На столе среди немытой посуды стояла кожаная аптечка с потертым красным крестом на крышке, из которой торчали грязная вата, аптечные склянки и перетянутые резинками для волос упаковки таблеток. Маша морщилась, но терпела, с шипением втягивая воздух, когда прикосновение палочки было особенно жгучим.
– Нет, что ты, – отозвалась она безразлично. – Он никогда пальцем бы меня не тронул. Это валькирии, я тебе про них рассказывала. А, не важно…
– Вот маленькие дряни! – возмущалась Ната, с наседочьим пылом увиваясь вокруг. – Это потому что мы образованные, – объясняла она Герману. – Нас за это здесь всегда ненавидели. Потому что народ здесь дикий. И дети у них такие же дикие!
Была она хоть и пьяна, а все же обеспокоена не на шутку, несмотря на явное пренебрежение, которое выказывала ей Маша. Та, обозлившись, отмахнулась от матери.
– Да отвяжись ты! – бросила она, ужаленная прикосновением палочки.
– Маша! – одернул ее Герман.
Маша покорилась и дала прижечь глубокую царапину на шее.
– Ненавижу Чекалин, – сказала она, глядя в окно невидящим взором. – Ненавижу это жалкое, грязное, гнилое болото…
– Я с ними поговорю.
– Да ну, парень! – махнула на него Ната. – Что ты их, бить будешь? Тут надо по-женски. Это я с ними поговорю. С этими… потаскухами!
– Это ты потаскуха! – вдруг ощетинилась Маша. – Ты! Да, ты! Ты ничем не лучше их!
Ната посмотрела на Германа и по лицу ее, вмиг протрезвевшему, пробежала как бы невидимая судорога.
– Ну вот зачем она со мной так? – сказала она печально и бросилась вон из кухни. При этом она неловко, на ходу, поставила пузырек с йодом – тот покачнулся на краю стола и полетел вниз.
На полу у машиных ног расползалось, затекая в щели между досками, большое коричневое пятно.
Солнце давно зашло, а над раскопом еще держались синеватые сумерки, лишь по краям, в зарослях у ограды, уже вполне перешедшие в темноту. В небе висели низкие облака, плотные, лохматые, цвета темного пороха, странно-неподвижные после долгого дневного дрейфа. От крупных полированных булыжин, кое-где белевших в кладке домов, исходило как бы легкое свечение, словно они целый день копили свет, а теперь отдавали.
Маша и Герман сидели на выщербленной плите, бывшей когда-то крыльцом хазарской усадьбы. Перед ними скользкой грудой чернел пластиковый мешок с мусором, старый и грязный, оставленный здесь еще до начала дождей. В нескольких местах полиэтилен был прорван веточками, и сквозь прорехи глядели набухшие от воды бумажки и листья.
Чувство унижения и стыда, еще не вполне улегшееся в Маше, придавало ей гордый и несколько отчужденный вид. Она и сидела немного в стороне, всего на сантиметр какой-нибудь дальше, чем обычно, но так, что расстояние все-таки ощущалось. Впрочем, возможно, отчужденность эта была вызвана не только стыдом. Час назад, предложив пойти на руины, Маша сказала, что хочет проведать крепость, но Герману показалось, что ей нужно сообщить ему что-то важное.
– Это давно тянется, года четыре уже, – рассказывала она, покачивая носком кроссовка и угрюмо следя за этим качанием. – То есть, началось раньше, конечно, но в детстве всё как-то было безобидно – так только, дразнили иногда. Я их, они меня. Помню, мы даже играли вместе. Подумать страшно, я и валькирии – в одной песочнице! А потом, классе в пятом, в них как будто зверское что-то проснулось. И сразу пошла у меня с ними война.
Она дотянулась и легонько подавила мешок носком ноги. Из нескольких дырок внизу выступила грязная вода.
За оградой уже стояла равномерная темнота, прошитая стежками желтеющих окон. В одном из ближайших дворов надрывалась собака. Она лаяла злобно, раскатисто и до странности однообразно, с коротким отрывочным «гав!» через равные промежутки времени. Минутами от этих монотонных звуков становилось не по себе.
– Но дело не только в валькириях…
Маша вдруг съежилась, и вся ее внешняя, напускная отчужденность моментально слетела. Она замолчала, опустила голову еще ниже и покосилась на Германа, как бы не смея взглянуть на него прямо. Наконец, набралась смелости и тихо сказала:
– Помнишь, я рассказывала про пьяницу, который тут убился? Из-за которого слухи про нечистую силу пошли? Так вот, это я столкнула того мужика.
Одолев первый, самый трудный барьер, она продолжала уже спокойнее, но все так же не смея поднять на Германа глаза:
– Я в тот день на раскопе была, убирала, как обычно. А он тут слонялся поблизости, шебуршал чего-то в кустах. Палкой по ним колотил. У него привычка такая была: напьется пьяный, и давай по поселку бродить. На руины часто заходил. Я его никогда прогнать не могла, он ведь высокий, хотя и тощий – страшновато все-таки. Сам уходил, когда набродится вдоволь. В общем… Он подкрался ко мне незаметно и пробовал меня хватать. Ну, я и оттолкнула его… слегка. Он и полетел… прямо в подвал. А подвал-то глубо-окий! Как будто нарочно самый глубокий выбрал. Он целую вечность туда летел. А потом как хрустнуло! У меня до сих пор мороз по коже из-за этого хруста. Я не виновата! Я бы ни за что не стала его толкать, если бы знала, что он на ногах не удержится.
Герман зябко перебрал плечами. Не от машиного признания – все-таки вечера, несмотря на бабье лето, стояли уже холодные. Признание его почему-то нисколько не удивило. Он и ждал чего-то подобного.
– Но проблема не в этом. То есть в этом, конечно… Я человека убила, вот что! Но сейчас – не в этом.
Снова пауза. Робкое шевеление носка.
– Шкет. Он все знает. Видел издалека. Он же вечно за мной шпионил, вечно ошивался где-нибудь рядом. Нет, он не шантажировал меня, ничего такого, ты не думай. Наоборот, подбежал тогда и сказал, что сам бы его столкнул, если бы рядом оказался. И за все полтора года – ничего, ни слова никому не сказал. В этом я уверена. Здесь такого не утаишь, все бы знали давно. И мне тоже – ни слова. Не намекнул ни разу, не напомнил. Не воспользовался.
Маша сдвинула красивые брови.
– Но теперь, когда ты появился… Он намекнул. Пригрозил, понимаешь? Что расскажет.
– Я с ним поговорю…
Герман смутился, не досказав: он вспомнил, что уже произносил сегодня эту фразу. Но прозвучало, должно быть, зловеще, потому что Маша вдруг встрепенулась – она, очевидно, по-своему истолковала его слова.
– Что? О чем? Убьешь его, как свидетеля? Брось сейчас же, слышишь? Даже в шутку не говори!
– Убивать я его, конечно, не стану. Но… черт! – Герман взъерошил волосы. – Можно же сделать что-нибудь.
– Что? Припугнуть его? Как? Это я преступница, это меня нужно пугать. Может, подкупить? Ну – доставай свои миллионы! – Маша нервно фыркнула. – В том-то и дело, что ничего не сделаешь.
Она снова подавила мешок носком ноги.
– Мне ничего не будет, если он расскажет. Я несовершеннолетняя. Да и про того Григория все знают, что пил беспробудно. Он, кажется, и в тюрьме успел посидеть за что-то подобное. Но и жизни мне тоже не будет. Ее и сейчас-то нет, но тогда – начнется. Я этих гадов знаю. Как услышат, что это я Григория толкнула, прохода мне не дадут.
– Уходить нужно из Чекалина, – добавила она глухо, озирая темную шеренгу домов за оградой, прошитую желтыми огнями.
Сказав это, она выжидающе замерла, но Герман молчал, как будто задумавшись о чем-то своем.
Над раскопом блуждал, тихо посвистывая среди камней, юркий пронизывающий ветерок.