К книге
АрхеологиЧасть II Чекалин. Глава 16 Чего ты боишься?
65%
Часть II Чекалин. Глава 16 Чего ты боишься?
35

1

Прежде чем войти, Герман долго звонил Маше, но телефон ее молчал (при этом явственно отзываясь где-то в доме). Тогда он толкнул калитку – та всегда бывала открыта, прошел на крыльцо и постучал. «Войдите!» – пропел кокетливый голос, похожий на машин. Герман скосился на зеркало, повешенное в простенке, сурово улыбнулся ему и последовал приглашению.

Однако голос, увы, принадлежал Нате: она сидела на кухне, за накрытым столом, хмельная и немного растрепанная, и закусывала на скорую руку. Перед ней стояли початая бутылка коньяка, тарелка с вареной картошкой, нарезанной на половинки и густо посыпанной зеленым луком, и пепельница с тлеющей сигаретой. На груди ее расходился едва запахнутый халатик.

– Здравствуйте…

Нату Герман застать никак не ожидал, тем более в таком виде. По рассказам Маши, пила она всегда у кого-то из знакомых и домой приходила уже трезвая или трезвеющая, а если навеселе, то только на минутку, переодеться. Дома же, тем более открыто, при дочери, к спиртному старалась не прикасаться – в этом пункте она пока еще была строга к себе. Но сейчас Ната была в ссоре со своим очередным ухажером и впервые за долгое время изменила своим правилам. Заливать же обиду начала примерно с четверть часа назад, перед этим бурно поругавшись с дочерью.

Ната всмотрелась в Германа мутными от алкоголя и как бы не узнающими глазами, быть может, несколько менее пьяными, чем она хотела показать.

– Как видишь, все просто. Бутылка. Закуска. Если ты пьешь, то я тебе налью. А если нет, так и нечего пялиться, будто жаба перед тобой. К дочуре моей, что ли? – Ната прищурилась. – А! Да, помню. Ты археолог.

Непонятно было, притворяется ли она или действительно забыла об их недавней встрече.

– Погоди уж, одевается она. Для тебя наряжается, – Ната развязно ухмыльнулась.

Несмотря на пьяный вид, в этот раз Ната показалась Герману моложе и миловиднее, чем в первый раз.

В свои сорок два, после стольких месяцев разгульной жизни, она еще могла нравиться – конечно, при некотором снисхождении со стороны смотрящего, готовности не замечать некоторых морщин, чуть более глубоких, чем можно было ожидать в ее возрасте, и некоторой потасканности в выражении лица. Казалось, возьми эту женщину, да окуни ее разочек-другой в холодную воду, надавай несколько отрезвляющих оплеух, дай сойти первому, всегда не слишком привлекательному гневу, и перед тобой предстанет вполне молодая еще и соблазнительная особа, которую можно пригласить и в оперу, и в ресторан, и даже (чем черт не шутит!) в районную библиотеку.

– У-у, как смотришь строго, – сказала она угрюмо, по-своему истолковав его взгляд. – Все вы такие строгие, пока вас не бросишь. А если бросишь, становитесь жалкими и ручными. Как щенята. Надо вас почаще бросать, для профилактики.

Ната на секунду задумалась и снова вгляделась в германово лицо. Какая-то новая, бесстыжая искорка замерцала в ее глазах.

– Но красивый, красивый. Сладкий, – Ната на особый манер произнесла последнее слово, так, будто попробовала варенье. – Знаешь, что в мужчине самое сладкое? Сказать?

– Зачем мне это? Я ведь все равно не стану пробовать.

– А я все-таки скажу, – надвинулась она с шутливой угрозой. – Иди. На ушко!

– Шлюха. Шлюха и тварь.

Маша стояла в дверях, картинно сложив руки на груди, и с веселой яростью смотрела на мать. Сегодня она действительно принарядилась: на ней была мягкая фланелевая рубашка навыпуск, в голубую и светло-розовую клетку, легкая синяя курточка и узкие джинсы, выгодно подчеркивавшие ее фигуру. Возможно, это была лучшая одежда в скромном машином гардеробе – все было недорогое, но новое, чистенькое и надевалось, как видно, только по особому случаю.

Герман приготовился к громкой и некрасивой сцене, но, кажется, такие стычки в этом доме были в порядке вещей.

– Ладно тебе, разобиделась, – сказала Ната миролюбиво. – Не съем я твоего хахаля. Идите, дети, идите, – она вяло махнула рукой, словно отгоняла мух. – А я тут еще… морально поразлагаюсь.

Она накренила бутылку и с ласковым прищуром нацедила себе коньяка.

2

За калиткой напускное спокойствие тотчас покинуло Машу. Она шла отвернувшись, и румянец ярости пылал у нее на щеке.

– Мне ужасно стыдно перед тобой, – сказала она наконец и нервным движением сорвала с ветки желтеющий лист.

К вечеру несколько потеплело, но ветер всё не стихал. Постоянно меняя направление, он трепал и раскачивал кроны деревьев, тормошил козырьки крыш и жестяные овершия дымоходов, проверял на прочность всё, что было плохо прикручено. Обломанные ветром сухие ветви и листва ковром покрывали улицы.

– Это я виноват, не дождался твоего звонка. Постучал, ну она и ответила. У вас голоса похожи.

– Нет у нас ничего похожего! – гневно воскликнула Маша и чуть не топнула ногой, но тут же устыдилась своей выходки. – То есть я не хочу, чтобы было, – прибавила она тише.

Они шли по узкой извилистой улочке, ведущей к заповеднику. Была она безлюдна, как и почти весь остальной Чекалин – большинство хуторян предпочитало сидеть дома в такую ветреную погоду.

– Понимаешь… Дело не только в том, что она пьет. Она как будто играет в пьяницу. Повторяет их кривляния и замашки, чтобы казаться еще безобразнее. Она этим упивается как будто бы. Я ее не оправдываю, ты не подумай – она и вправду мерзкая стала. Но… Она раньше не такой была. До Гражины. Она образованная, интеллигентная была, почти как папа. Ходила в длинных таких красивых платьях, высокая, благородная, и осанка у нее была… как у дамы в девятнадцатом веке. Я не шучу! Летом всё книжки в саду читала: сидит, качается на качелях, ветер ей подол надувает – ну вылитая дама. И не детективы какие-нибудь, а – классику. Да разве только это… Помню, однажды мы для поляков спектакль устроили, хотели их чем-нибудь удивить. То есть формально это был музейный праздник, в честь юбилея заповедника, но на самом деле, конечно, для поляков… Играли учителя из нашей чекалинской школы и работники музея. Чехов, «Дядя Ваня»… Во дворе настоящую сцену из досок поставили, и занавес был, и сиденья. Мама играла Соню. И Боже, как здорово, как похоже она играла! Помнишь, там Соня в конце говорит – «Мы отдохнем»? Печальный такой монолог, перед самым занавесом? Как она это читала! У меня до сих пор комок в горле стоит. «Мы отдохнем!». Мне казалось тогда, это она про нас троих читала, про нашу семью. Мы ведь всегда здесь белыми воронами были, нас никто не любил. А теперь – кем она стала? Пьяница, потаскуха. Путается с чекалинскими. Она раньше их за людей не считала. Говорила, что, когда возвращаешься из поселка домой, нужно – как это в Библии говорится? – «прах отрясать от ног своих». Она наш дом за что-то отдельное считала, он был для нее – как островок незапятнанный посреди Чекалина. А теперь… Путается с этими… мерзавцами. Я думаю, она это нарочно, чтобы ему отомстить. Хотя ему-то что – он-то не знает.

Маша, конечно, имела в виду отца. Она часто говорила о нем безлично – он, словно боялась лишний раз проявить нежность к беглецу.

– Не слишком ли ты к ней строга?

– Не слишком. Да и хватит о ней.

Маша замедлила шаг. Она шла, зарываясь ногами в листья – прошлогодние и только что опавшие, они густо покрывали землю вдоль обочин, – сгребала их в кучу, а потом беззлобно расшвыривала неловким ударом ноги. Ей, по-видимому, и вправду хотелось сменить тему, однако, помолчав, она продолжала:

– Разве может в человеке произойти такая сильная перемена? А вот может. В ней могла. Понимаешь, она не просто его любила. Он был ее божеством. Ее прекрасным седым божеством – так она сама говорила. Для нее счастьем было ему рубашку выгладить. Она буквально молилась на его статьи, на его музей, на эту крепость и каждый камешек в ней. Все эти хазары были ей, конечно, до лампочки, но она буквально каждую строчку его писаний заучивала, потому что ведь это же он, это же его. Ну какая женщина по доброй воле отправилась бы в Чекалин, да не просто, а на вечную ссылку, как сама она говорила? Но она так сильно его любила, что даже пыталась видеть в этом какую-то свою миссию, свое служение. Она верила, что они здесь всё облагородят, что будут нести… разум и просвещение. Что-то такое в этом духе. Она уже потом мне об этом рассказывала, я ведь тогда еще не родилась… Разочаровалась быстро, конечно – не в нем, в Чекалине. И все свои силы посвятила дому. Уж как она его обустраивала, как украшала! Видел, сколько на стенах картин – это всё она нарисовала. Она ведь талантливой художницей была, хоть и самоучка. В музее у папы экспозицию оформляла. А еще сад – как она за ним ухаживала! Это сейчас все заросло – крапива, бурьян, а тогда… Сама фигурки садовые делала из глины – гномов, русалок, ежей, чудищ разных, а потом обжигала их в духовке и раскрашивала акриловыми красками. Не сад был, а сказочный лес.

Впереди показалась ограда заповедника, и вскоре они подошли к широкой асфальтированной площадке перед воротами. Клумбы у ворот заросли высокой травой – сюда машиных рук уже не хватало. Кое-где бурьян пробивался и сквозь асфальт, и в этих местах покрытие бугрилось, вспухая под нажимом прущей из земли жизни. По периметру площадки виднелись следы размытой дождями парковочной разметки.

– Когда папа уехал с этой… Гражиной, для нее это было не просто предательство, это как если бы умерло ее божество. Она тогда кинулась за ними, чуть ли не в Польшу собиралась ехать, но вернулась, понятно, ни с чем. Приехала и сразу все фигурки разбила. Зачем? С тех пор она и начала опускаться и все свое благородство растеряла.

– Как же вы живете? То есть, я хотел сказать… – Герман смутился. – Она работает?

– Если бы! Кто ее такую возьмет? В прошлом году дедушка умер, папа ее. Квартиру в Турске он второй жене завещал, а дачу маме. Хорошая была дача, богатая. Она эту дачу продала и теперь медленно пропивает.

Несмотря на огромные дыры, повсюду видневшиеся в заборе, Маша, по заведенному ритуалу, подошла к воротам и открыла их ключом – большим, медным, на медной же тонкой цепочке. Пропустив Германа вперед, она вошла, затворила скрипучую створку и, поколебавшись (глаза ее метнулись по сторонам), снова заперла ее на ключ.

3

Герман по привычке направился к руинам, но Маша свернула в сторону, к музею, и поманила его за собой.

– Пойдем, кое-что покажу…

Однако повела она его не к музею, а в обход. Справа, в узком проходе между зданием и оградой, просвечивала в траве заросшая тропинка. Ею, очевидно, давно не пользовались: с десяти шагов тропинка была уже не видна. Здесь они углубились в бурьян, миновали здание и крошечный задний двор и вышли к тенистому пустырю, прямоугольному, вытянутому вдоль ограды, размером с небольшое футбольное поле. Со всех сторон его закрывали заросли можжевельника, желтой акации и бузины. На пустыре стояли два деревянных вагончика-бытовки, а между ними – длинный тесовый стол со скамейками и ржавый мангал на тонких высоких ножках. Двери бытовок были заколочены досками, маленькие оконца – мутны и непроглядны от пыли. В дальней части пустыря виднелись две разновеликих дощатых кабинки – по всей видимости, душ и туалет. В вагончиках жили, очевидно, нескучные люди: на одном красной масляной краской было выведено от руки крупное, с озорным росчерком, слово «Krakow», на другом – «Warszawa».

– Здесь они жили, поляки, – рассказывала Маша, продираясь сквозь бурьян. – Веселые были ребята, открытые, мне они нравились. Почти все студенты. Только пили очень много. Они потому и с местными подружились, потому что печень железная. Они здесь каждый вечер концерты устраивали: один на флейте играл, другой на гитаре, а третий на губной гармошке. Чекалинские толпами собирались. Сюда и валькирии приходили, врагини мои. За лаской. Сидят у костра, глазки строят, винишко из горла прихлебывают. И поляки им в ласке не отказывали.

Земля на площадке между вагончиками была утоптана и заросла не так буйно, как окраины пустыря. В траве возле «Варшавы» валялась выгоревшая на солнце доска для игры в дартс и несколько дротиков с пестрым пластмассовым оперением.

– А Гражина не здесь жила – в Жахове, в гостинице. Каждый вечер приезжала и уезжала. У них с отцом там, в Жахове, и закрутилось – уже после того, как они здесь, на раскопе, сошлись.

– Там есть что-нибудь? – спросил Герман, заглядывая в оконце.

– Ничего. Пыль только и кровати пустые. Чекалинские, как поляки уехали, оба вагончика взломали. Думали, наверно, золото здесь найти. Постояли, почесали в затылках и ушли. Это я уже потом досками заколотила.

Осмотрев лагерь поляков, они протиснулись сквозь кусты и снова набрели на тропинку, которая напрямую, через ров, вела к городищу. Поддерживая друг друга на спуске, а затем подъеме (склоны были очень круты), они миновали ров, немного поплутали среди руин – Маша показала Герману польскую часть раскопа – и сели на развалинах усадьбы.

– Мы с ней дружили почти, с Гражиной этой. Она ведь молоденькая совсем, всего лет на десять старше меня. Ну, на двенадцать, может. Красивая, стерва, – злобно процедила Маша. – Волосы у нее такие, белые почти. И глаза… Ну просто васильковые! Я, может быть, и сама в нее влюбилась бы на его месте. Она меня польским словам учила – чешч, як ше маш, бардзо добже. Я же не думала, что она у меня отца уведет. Гадина! Мама ее вражиной называет.

– Сейчас так много стало неполных семей… – смущенно пробормотал Герман, чтобы хоть что-то ответить на ее рассказ.

– Да, да! – с жаром откликнулась Маша, так, словно он сказал бог знает какую оригинальную вещь. – С миром что-то не так! Мне всего шестнадцать лет, а даже я это понимаю. Папа тоже говорил, что мир катится в тартарары. Говорил, а вот, бросил же нас… – прибавила она с печальной усмешкой.

Высоко над раскопом с шумом носился ветер, таская взад и вперед грязные, лохматые облака. Солнце уже скрылось, но было еще достаточно светло, несмотря на дымчатое, пасмурное, без просветов, небо.

– Так мало осталось настоящих чувств, так мало осталось верности, – сказала Маша, помолчав. – И все смеются над этим, смеются… Так и дала бы им всем по зубам! Разве было так раньше? Не было! Пусть я это только по книгам знаю – но ведь не могут же книги врать? И непонятно, откуда это взялось. Шкет говорит, что из Америки.

– Не думаю, что из Америки. А то было бы слишком просто. Думаю, сразу – со всех сторон…

– Не важно, из какой страны! Будь я мужчиной, я бы на нее войной пошла – вот как я всё это ненавижу.

«Ого! – подумал Герман. – А ты, оказывается, маленький Смольников».

– Так не только я думаю, все мои сверстники почти. Ну, многие. То есть вслух-то они, конечно, тоже смеются… Над всем таким… Над чувствами, над верой. Но это только напоказ, я-то знаю. А тайком от других, внутри себя – верят, чувствуют… И тоже ненавидят этот смех. Всеми фибрами своими ненавидят! Так что покажи им только эту Америку, дай им не ружья, нет – рогатки только, да хоть булыжники в руки – и не задумываясь пойдут! С виду они все оболтусы и шпана, но мне кажется, они станут совсем другими, если им будет за что сражаться. Если кто-нибудь их поведет…

Герман не выгадывал момент – просто взял Машу за руку (оттого, может быть, что слишком утомил его этот серьезный разговор). Маша не удивилась и не отняла руки, напротив – с силой сжала его пальцы в своих. Некоторое время они сидели молча. Потом Маша поерзала и с решительным видом подвинулась ближе. Уткнулась в него плечом.

– Я все время думаю о нем, – сказала она тихо.

– Об отце?

– О твоем Великом походе. Каждую ночь думаю, так что даже спать почти перестала. Я теперь в свободную минутку всё на карту мира смотрю – она у меня большая такая, складная, в половину комнаты почти. И когда не спится тоже – фонарик включу и смотрю, смотрю всю ночь напролет. Ведь это сколько всего! Этого на всю жизнь хватит! Просто иди и иди без остановки… И никогда не станет скучно, и никогда не сможешь досыта наглядеться. Почему я раньше об этом не думала? Это же такая простая вещь.

– В том-то все и дело. Такая простая вещь, а никто об этом не думает… Только очень немногие…

Герман перебирал машины пальцы и очень мало думал в эту минуту о Великом походе.

– И ты действительно хочешь перейти через Берингов пролив? Прямо по льду?

– Да, – ответил Герман с некоторой рассеянностью (связанный разговором, он не мог перейти к более решительным действиям). – Главная идея похода – в том, чтобы не разделять шагов. Не пользоваться никакими транспортными средствами, даже обычной лодкой. Однажды так уже сделал один… англичанин… Карл Бушби… Тогда это было трудновато, но теперь пролив каждый год замерзает, и два материка ненадолго соединяются в единое целое.

(На самом деле это они замерзали, это они хотели соединиться в единое целое. Мир вокруг был враждебен – в нем бушевали ветер, холод, смятение и раздор, в нем где-то зрела обещанная Смольниковым революция, и оставалось только – спасаться от мира друг в друге…)

Соприкосновение плеч само собой перешло в объятие, так что Герман даже не понял, кто кого первый обнял. Просто они обнялись, и всё. Маша положила голову ему на плечо, но тут же ее отняла.

– А еще я подумала… Чего ты боишься? Вот же она, степь. Вот направление.

Она показала за реку, туда, где лежали рыхловатыми складками бесконечные невозделанные поля. Вдали за оврагом косо висели облака, переходящие в белесый туман, скрывающий перспективу.

– Зачем тебе обязательно переходить через кряж? Вот хотя бы река – чем тебе не граница? Я по себе знаю: если все время откладывать, то уже никогда не решишься.

– Я ведь и не отрицаю, что боюсь. Сам тебе об этом говорил.

Маша была взволнована. Герман чувствовал это по ее руке – она была беспокойна и то норовила вырваться на свободу, то, напротив, сильнее сжимала его пальцы.

– Я бы пошла за тобой, – она робко посмотрела на Германа и тут же отвела глаза. – Да, пошла бы! Я сильная и могу выдержать любые испытания.

Рука ее снова обнаружила поползновение к бегству.

– Я очень хочу сбежать из Чекалина, – не жалобно, а твердо и даже зло отчеканила Маша. – По-настоящему, без оглядки, как в старину из плена бежали в чужой стране. Ведь тогда нужно было целые месяцы идти, чтобы в свою землю вернуться, и всё через дебри какие-нибудь, лесами, или через голую безлюдную степь. Вот и я так хочу: чтобы идти и идти, не оглядываясь, целую вечность, пока ветер с меня всю пыль чекалинскую не сдует. Мне кажется, я только так смогу от Чекалина освободиться. Чтобы н-ни одной пылинки на мне чекалинской не осталось!

– Да, но мой поход вовсе не бегство, – осторожно заметил Герман. – Если так, то зачем же такие сложности? Можно просто купить билет на автобус. Бегство – оно ведь всегда от чего-то. У него цель отрицательная. А я ничего своим походом не отрицаю, моя цель в том, чтобы просто идти вперед. Вперед и вперед, до бесконечности.

– Да, я знаю, знаю! У меня и будет вперед. Бегство будет только до знака, где слово «Чекалин» перечеркнуто, а потом сразу начнется поход. То есть… – Маша спохватилась. – Если ты, конечно, захочешь меня взять.

Сказав это, она страшно смутилась, но только на секунду, а потом вдруг с вызовом посмотрела на него – да так, что Герман приятно дрогнул от ее взгляда. Он непроизвольно подался ей навстречу… Словом, в такие мгновения обычно случается поцелуй, но тут глаза Маши сузились в гневную щелку.

– Шкет! – вскочив, закричала она. – Не смей подслушивать, маленький гад!

Она схватила камень и с силой швырнула его в развалины дома из красноватого песчаника – туда, где пацаненок прятался в прошлый раз. Камень пролетел несколько дальше, ударился о стенку подвала и с шорохом отскочил вниз.

– Может, показалось? – спросил Герман, вставая.

Он сходил к развалинам, осмотрел их, поднявшись на цоколь, и вернулся, пожимая плечами.

– Этот гад умеет дематериализоваться. Всю жизнь за мной шпионит!

– Оттого и мерещится. Нет же никого.

Они еще немного постояли, прислушиваясь, но ничего, кроме ветра, не было слышно.

Предыдущая главаГлава 35 из 54Следующая глава