К книге
АрхеологиЧасть II Чекалин. Глава 11 Чердак
56%
Часть II Чекалин. Глава 11 Чердак
30

1

Миновала почти неделя с того дня, как археологи прибыли в Чекалин, и всю эту неделю Герман и Маша встречались по вечерам и подолгу гуляли в сумерках. Встречи эти походили одна на другую. Вечером, в шестом, реже в пятом часу, если удавалось пораньше вернуться с шурфов, Герман принимал душ, торопливо перехватывал что-нибудь на кухне и шел на раскоп, где его дожидалась Маша, специально для того тянувшая свою уборку, которая без этих свиданий давно бы уже завершилась. Там они проводили час или два, после чего отправлялись бродить по улицам или шли посмотреть какую-нибудь достопримечательность – старый полуразвалившийся причал, скрытый в камышах на берегу Десницы, церковь на холме (прохладную, сумрачную, полную чудесного окающего, древнерусского эха) или бюст Косыгина у заводских ворот (до того непохожий, что многие жители, позабыв о настоящем имени этого чугунного господина, принимали его за Лермонтова и даже возлагали к нему цветы в иную годовщину великого поэта); расставались же обычно уже в потемках, когда запоздалый сверчок в придорожных кустах заводил свою трескучую шарманку.

И вот, после этих нескольких встреч, приятное эхо которых еще долго отзывалось в обоих после прощания, Герман был, наконец, допущен в машину святая святых – и это вовсе не спальня, как может подумать иной нетерпеливый читатель, а большой, увитый плющом чердак, притаившийся под крышей ее дома. Святая святых в данном случае – нисколько не аллегория. Едва Герман поднялся сюда, как сразу понял: в такие места допускают только избранных, тех, кто удостоился высшей степени доверия. Чердак этот был чем-то вроде машиного храма – храма, в котором царствовал культ одной-единственной идеи, одной-единственной мечты, и мечтой этой было бегство из Чекалина. О своем желании сбежать, как только представится возможность, Маша говорила не раз, но только здесь можно было оценить всю силу этой мечты, всю ее болезненную страстность.

Наклонные стены чердака, являвшиеся одновременно скатами крыши, были оклеены видами далеких стран, преимущественно южных или вовсе заокеанских. Здесь были известные соборы, замки и монастыри, дворцы императоров и дожей, старинные площади и вокзалы – десятки городских пейзажей того типа, что обычно украшают страницы глянцевых журналов; вероятно, именно из журналов они и были вырезаны. Вместе они составляли нечто вроде коллажа, который целиком занимал обе стены от пола до потолка. Предпочтение Маша отдавала видам, снятым в солнечную погоду. Обилие лазурного цвета, бликующие крыши, резкие полуденные тени – всё это, очевидно, должно было контрастировать с мрачным и невыразительным Чекалином. Коллаж был составлен с большим искусством: картинки фигурно обрезаны и наклеены на картон, также обрезанный по их контуру; некоторые окна в зданиях и кресты на куполах церквей заклеены кусочками золотой и серебряной фольги, соответствующих формы и размера. Там, где на стенах оставалось свободное место, от одной части коллажа к другой тянулась цепочка озорных босоногих следов (конечно, машиных), нарисованных шариковой ручкой. Кое-где воображаемая Маша обувала туфли с каблучками, но скоро сбрасывала их, чтобы продолжать свое путешествие босиком. Коллаж состоял из нескольких разделов: картинки были объединены в своеобразные иконостасы, каждый из которых занимал свою секцию между стропилами. В одной из них помещалась Италия, в другой Испания, в третьей Аргентина, в четвертой Мексика, и так далее – всего здесь было около дюжины стран. Над каждой имелась соответствующая надпись, вырезанная из цветной бумаги. Сходство с храмом еще усиливала вифлеемская звезда, елочная игрушка из прозрачного серебристого пластика, повешенная над оконцем. Она, вероятно, указывала направление машиной мечты, направление условное, не связанное ни с одной из этих стран (оконце выходило на северо-восток). Направление это можно было описать всего тремя словами: прочь из Чекалина!

От немедленного бегства Машу, по ее словам, удерживала только крепость. Сбеги она прямо сейчас, и городищу конец: мужики его на садовые дорожки растащат, а что не унесут, замусорят так, что потом за целый год не уберешь. Маша надеялась, что музей вскоре снова откроют, и тогда крепость можно будет на кого-то оставить. Но ожидание это не могло продолжаться вечно. Маша хотела закончить школу, подождать еще от силы год и, если ничего не изменится – тогда уж точно бежать, «даже если весь Чекалин встанет у нее на пути».

Прежде чем они поднялись на чердак, Маша провела Германа по комнатам. Наты не было дома: она вечно пропадала где-нибудь в поселке. Насколько Герман мог заключить из рассказа Веры Богдановны – заводя легкие в нравственном отношении знакомства, помогавшие ей ненадолго забыть о вероломстве мужа. Тех, кто был готов подставить ей грудь, а при случае и стакан, в Чекалине находилось предостаточно. Домой она возвращалась ближе к ночи, а иногда и под утро, почти всегда пьяная, так что ее внезапного появления можно было не опасаться. Впрочем, Маше это, кажется, было все равно – мать она, судя по всему, ни во что не ставила. Стоило Герману осторожно обмолвиться о Нате, как губы ее скривила чуть заметная усмешка. Обнаружив внезапный и явно беспричинный интерес к пыльному сухоцвету на полке, она пробормотала что-то невнятное и таким тоном, что от дальнейших расспросов Герман воздержался.

Внутри дом производил такое же скромное впечатление, как и снаружи, несмотря на звание директорского. Деревянные неокрашенные, никак не отделанные стены и пол придавали ему простоватый, не совсем уютный вид дачи, загородного жилища, о благоустройстве которого всегда так мало заботятся в русской глубинке. Щелястые, обшарканные полы к тому же громко скрипели, а кое-где и проседали под тяжестью тела. Мебель почти везде была соответствующая. Так, например, на кухне стоял обыкновенный тесовый стол, заказанный чуть ли не у местного столяра, и такие же простецкие стулья. Когда-то, едва переехав в Чекалин, родители Маши устроились так лишь на первое время, пока не встанут на ноги, но по склонности многих русских людей бесконечно откладывать перемены, а отчасти и под влиянием деревенского, не слишком требовательного взгляда на такие вещи, постепенно привыкли к этой обстановке и почти ничего не меняли в ней годами.

Прилично обставлены были только машина спальня и кабинет ее отца. У Маши стояли шведские кровать и стенка, а в кабинете – тяжелые резные, старинной постройки книжные шкафы и громадный письменный стол, покрытые темным, потускневшим от времени лаком. На стене в кабинете Герман увидел фотографию его хозяина. В общем его портрет (черно-белый, но снятый, очевидно, не очень давно) соответствовал тому образу ученого мужа, идеалиста и подвижника, который нарисовала Маша, но было в нем и как бы что-то роковое, аленделоновское: какая-то особенная, одухотворенная жесткость во взгляде, во всем его гладко выбритом лице, осененном копной серо-стальных волос. В молодости он наверняка был потрясателем женских сердец, а судя по истории с Гражиной, оставался им и поныне. Такой же портрет висел в комнате Наты, в соседстве нескольких старых снимков, на которых блудный муж и отец был запечатлен на фоне заснеженных кавказских круч. Герман обратил внимание на еще одно любопытное обстоятельство. Повсюду в комнатах царил некоторый беспорядок, а на кухне было даже и грязновато: Ната в последнее время уборкой пренебрегала, а Маша больше времени и сил отдавала крепости, нежели дому. Но в кабинете поддерживались образцовые порядок и чистота. Вероятно (подумалось Герману), у покинутой жены, как и у дочери, был в этом доме свой собственный культ. Только если у Маши это был культ бегства, то у Наты – культ возвращения. Похоже, втайне она продолжала ждать своего ненаглядного беглеца.

2

– Какая гадость! – воскликнула Маша, отнимая от губ жестяную, чуть примятую кружку с чаем.

Покачивая ее в руках, она с брезгливым и недоверчивым интересом рассматривала напиток. Вкус у него был вовсе не такой скверный, но выглядел он и правда несимпатично: густая желто-коричневая жижа с плавающей на поверхности толстой жировой пленкой. В довершение картины со дна то и дело выныривали чаинки.

– Чтобы оценить его вкус, нужно выпить всю кружку до дна.

– Еще чего! – возмутилась Маша и вернула ему кружку. – Они что, правда готовят его с бараньим жиром?

– Да. Но тебя я пощадил и добавил туда сливочное масло.

Они сидели на чердаке, у окна, обращенного на голые поля за рекой, и пили джомбу, калмыцкий чай, которым Герман, как знаток, при случае потчевал новых знакомых. У него еще оставался запас кирпичного чая, купленного им с месяц назад в Зундове, у цыган. Все это время он расходовал его понемногу: иногда, желая побаловать себя, варил свое любимое зелье в лагере, на костре. Сегодня же в порядке эксперимента решил угостить им Машу. Чай он приготовил заранее и принес в своем походном термосе, много поездившем с ним по степи. Это был термос-ветеран, во многих местах ушибленный и примятый, но все еще крепко державший тепло; принадлежал он к числу немногих любимых вещей Германа, уже как бы сросшихся с ним за время скитаний.

Небо хмурилось, из-за реки бесконечными вереницами приплывали темные рваные облака. Маша уверяла, что в ясную погоду с чердака бывает виден Салтовский кряж и его ослепительно белеющие на солнце меловые скалы. Герман пытался разглядеть его в предложенный ею детский бинокль, но небо в той стороне было густо обложено тучами.

Располагался чердак над машиной комнатой, однако спала она обычно здесь – на полу лежал матрас, застеленный зеленым пледом. Под вторым оконцем стоял сундук с выпуклой крышкой, оклеенный золотистой бумагой, в углу – большой радиоприемник с тускло мерцающей коленчатой антенной. Этим, да еще стопкой книг на полу и светильником над постелью исчерпывалась вся чердачная обстановка.

– Дай-ка еще глоток, – сказала Маша, покосившись на кружку.

В этот раз она пробовала не торопясь, честно пытаясь оценить вкус напитка.

– По-моему, слишком соленый.

– Это с непривычки. Вообще, для большего аромата кирпичный чай сначала кладут ненадолго в горячий аргал и только потом кипятят. Варят обычно тоже на аргале. Его используют вместо дров – их ведь в степи не везде достанешь.

– А что такое аргал?

– Сушеный навоз.

– Ужас!

Герман пожал плечами.

– Ну, это как сказать. У них много есть такого… чего нам не понять. Сейчас некоторые из них потянулись из городов обратно в степи, к жизни, которую вели их предки. Видимо, что-то просыпается в них забытое, древнее… Они ночуют в юртах, носят традиционную одежду и учатся жить тем, что дают им стада. И мне это нравится.

– А ты бывал у таких?

– Бывал. И пил чай на почетном месте.

– Тот самый? На аргале?

– Конечно.

Рассказывая, Герман скользнул глазами по машиной руке. Она лежала рядом с его коленом, и ему вдруг захотелось накрыть ее своей.

«Не торопись» – удержал его внутренний голос.

«А я и не тороплюсь».

«Торопишься».

«Ничего я не тороплюсь! Я вообще здесь просто чай пью».

«Ну конечно».

Поерзав, Маша вытащила из кармана джинсов вдвое сложенный лист плотной белой бумаги. Развернув листок, она принялась рассматривать его на свет – он был исписан крупными непонятными символами, напоминающими алгебраические знаки. Сделала это Маша будто бы просто так, без всякой цели, но, судя по косым взглядам, которые она бросала на Германа, ей очень хотелось, чтобы он спросил про листок. Он, разумеется, спросил.

– Это хазарские руны. Они были выбиты на плите, которую в крепости нашли – давно еще, до моего рождения. Плиту эту потом в Москву увезли, у нас в музее копия стояла. Я на нее любила смотреть, хоть она и не настоящая. У нас ведь в основном копии были выставлены, кроме горшков и монет, да еще кое-чего по мелочи. Все самые интересные вещи увезли в Москву или в Эрмитаж, нам один шиш оставили.

Маша любовно провела пальцами по листку.

– Это очень редкая надпись, – с гордостью сказала она. – Целых семнадцать символов! Обычно совсем короткие находят, в одно-два слова. Папа пытался ее расшифровать, но ничего у него, конечно, не получилось. Ведь хазарский язык до сих пор никто разгадать не может, именно потому что надписей очень мало. Папа мне когда-то про это объяснял, да я не совсем поняла: если бы, ну, скажем, сто или тысячу надписей сравнить, то можно было бы математически посчитать, какое слово что означает.

Герман взял у нее листок. Надпись была прорисована тушью, с повторением малейших особенностей оригинала. Некоторые символы напоминали буквы греческого алфавита, другие, скорее, клинопись или китайские иероглифы.

– Я мечтаю ее расшифровать. Пусть даже на это вся жизнь уйдет! Вон, начала учебник по криптографии читать, – Маша кивнула в сторону книг. – Сложновато пока, но сначала всегда так кажется, правда? Я уже давно для себя решила, что это какая-нибудь очень важная надпись, может быть, самая важная в мире. Не зря же ее на плите выбили! Это вроде моей зеленой палочки, как у Толстого. Если ее разгадать, можно мир спасти. Читал ты про это?

– Читал, – Герман сдержал улыбку, возвращая листок.

Он-то хорошо знал, что таких вот древних «загадочных» надписей находят тысячи, и после долгой и мучительной дешифровки они оказываются банальными списками царских земель или похвалой такому-то богу за такую-то победу над врагами. Но он не стал этого говорить. Ему нравилась восторженность этой девочки.

– А у тебя есть мечта? – Маша бережно сложила листок и спрятала обратно в карман.

Герман сделал глоток и ответил с чуть заметным прищуром:

– Пройти по земле незамеченным.

– Эй! Я всерьез.

– И я всерьез. Так говорила одна моя старая преподавательница. Она считала, что самые лучшие люди проходят по земле незамеченными.

– Красиво. Но непонятно. Что это значит… хм… практически?

– Наверно, она имела в виду, что такие люди всегда трудятся в тишине и безвестности. Не ожидая для себя награды. И даже подвиги совершают в тишине. Но для меня в этом еще и много своего затаилось, так сразу не объяснишь… – Он помолчал и снова прищурился, как бы взвешивая свою мысль. – Если совсем коротко, это значит не участвовать в переделе мира – на чьей бы то ни было стороне. Никогда не становиться ни под какие знамена, потому что правильных знамен не существует. Вообще держаться подальше от любой схватки, за какие бы идеалы она ни велась. Блюсти свой собственный путь. А еще не рваться никуда наверх, на видное место, сознательно по крайней мере. В академики там или в премьер-министры. Потому что каждая ступенька наверх обычно – чья-нибудь голова. И если наступишь, то сразу перестанешь быть лучшим.

Маша задумалась.

– Не наступать – это хорошо. Я и сама не хотела бы кому-нибудь что-нибудь отдавить. Сердце, например, или руку. Но ведь этого… маловато как-то. Неужели человек не может замахнуться на что-то большое, ни на кого при этом не наступая?

– Вообще-то есть одна идея. Великий поход.

– Великий поход?

Герман вздохнул – делать нечего, начал уже – и рассказал ей о своем желании обойти планету. Он рассказал ей о ночевках в степи, и о рассветах в степи, о постоянном волнующем зове дымчатых далей, над которыми еще клубится пыль от прошедших здесь когда-то кочевых племен; о том, как полюбил это дикое, невзрачное с виду пространство, до сих пор еще не обжитое человеком и полное тайн, доныне им не разгаданных. Он рассказал о необъятном Orbis Barbarus, протянувшемся через весь евразийский материк, а по весне, когда замерзает Берингов пролив – и дальше, до арктических пустошей Аляски. Он рассказал о грандиозном маршруте, который однажды, в минуту озарения, нарисовал на карте в своей турской квартире и помнил теперь с закрытыми глазами. О намерении перейти пролив и двинуться на юг, через обе Америки, до мыса Фроуард, у берегов которого разбиваются волны двух океанов, а если не утолится этим – продолжать свой путь, и с этой целью переправиться в Африку. А еще о том, что требуется для такого путешествия совсем немного – горсть мелочи из копилки, россыпь английских слов, палатка, фонарик и спальный мешок. И что почти все из этого списка у него есть – только фонарик сломался весной, во время майского похода.

Маша слушала его разинув рот.

– Ну вот, кажется, я и выдал себя с потрохами, – Герман пристыженно усмехнулся, превратно истолковав ее взгляд.

– Черт! Это лучшее из всего, что я слышала в жизни! У меня тоже есть кое-что в этом роде. Я тебе потом как-нибудь расскажу…

Впечатленная и даже немного взволнованная его рассказом, Маша снова задумалась, и между бровей у нее возникла маленькая змеевидная складка. Точно такую же Герман видел внизу, на портрете ее отца.

– Так почему же ты сидишь? – спросила она уже спокойнее. – Неужели и правда в фонарике дело?

– Еще одной специи не хватает. Смелости.

– Вот не поверю! Ведь ты уже ходил в такие походы, пусть и покороче. Ночевал в степи. Значит, испытал себя, значит, можешь!

– Я не начать боюсь. Начать-то как раз – плевое дело. Я боюсь повернуть, разочароваться на полпути. Ведь это мечта всей моей жизни, как-никак. Если не справлюсь и поверну, то, выходит, самое важное в моей жизни прахом пойдет. А так всё это пока где-то впереди, в тумане, и значит, есть надежда. Человеку, может быть, не столько цель нужна, сколько надежда.

– А по-моему – цель, – упрямо и даже как будто зло сказала Маша. – И говорить нечего! Проживешь ты всю жизнь со своей надеждой, станешь стареньким трясущимся старикашкой – и что? Внукам про фонарик рассказывать будешь?

Оба рассмеялись, но тут внизу что-то приглушенно стукнуло, и сквозь перекрытия донесся едва слышный, но узнаваемый голос Наты:

– Ма-аш?

– Ну вот, пришла, зараза, – процедила Маша, вставая.

Предыдущая главаГлава 30 из 54Следующая глава