К книге
АрхеологиЧасть II Чекалин. Глава 9 Новые лица
52%
Часть II Чекалин. Глава 9 Новые лица
28

1

Ни душа, ни тем более ванной в бабкином доме не было, как не было и водопровода. Для санитарных целей имелся только жестяной рукомойник в прихожей, второй такой же на кухне и летний душ во дворе, маленькая и грязная на вид кабинка, притаившаяся между флигелем и кряжистой яблоней. Этим-то душем и решил воспользоваться Герман, который долго, из тайной брезгливости, откладывал свое знакомство с ним.

В первые дни, не желая связываться с кабинкой, он вполне обходился рукомойником. Проявляя чудеса гибкости, Герман мыл под холодной струей сначала одну половину тела, затем другую, а что не доставал, обтирал смоченной в воде губкой. Но теперь, перед свиданием с Машей, он, наконец, собрался вымыться как следует. Накануне вечером они снова виделись на руинах, долго бродили по улицам и уже в сумерках, прощаясь, условились о новой встрече.

День был наполовину выходной: утром команда выезжала на шурфы, но с работой, намеченной на сегодня, управилась еще до полудня, и было решено пораньше вернуться в Чекалин. После обеда Бобышев и Юра умчались за продуктами, остальные же, напившись чаю, дремали в комнате, на полу.

Душ представлял собой жуткого вида конструкцию, кое-как сваренную из металлических труб, закрытую с трех сторон листами фанеры, а спереди цветастой занавеской, обтрепанной настолько, что ее нижний, бахромчатый край едва доходил Герману до колен. Над конструкцией возвышалась донельзя ржавая железная бочка, в днище которой был вделан краник. В бочку эту еще предстояло натаскать горячей воды, что само по себе составляло мудреную и трудоемкую задачу.

Наносив дров из сарая и затопив печку для кипячения воды, Герман обнаружил, что кипятить ее, собственно, не в чем. Никакого ведра, кроме помойного, в доме не нашлось, а таз, в котором Табунщиков парил ноги, был для этой цели непригоден: и мелковат, и нести через весь двор не совсем удобно. Было еще одно ведро, конторское, для хранения пикетов, но оно вместе с «Археобусом» укатило в магазин. Герман тщательно обыскал дом, флигель и сарай, но ничего, кроме нескольких мелких кастрюлек и мисок, не обнаружил. Наконец, на чердаке, куда он поднялся по шаткой приставной лестнице, за древней радиолой «Сириус», покрытой сантиметровым слоем пыли, была найдена огромная эмалированная кастрюля, тоже очень пыльная, затканная паутиной, с двухсотлетним трупиком паука-крестоносца на дне. Кастрюлю эту Герман отмыл, наполнил водой и поставил на огонь, предварительно сдвинув с печной конфорки тяжелое чугунное кольцо. Когда на поверхности воды появились первые пузырьки, Герман взглянул на часы: все это нелегкое упражнение, состоявшее, по меньшей мере, из сотни различных действий, отняло у него каких-нибудь сорок минут.

2

Готовясь к водным процедурам, Герман с волнением думал о скорой встрече и в подробностях вспоминал вчерашнюю. И даже не столько саму эту встречу, сколько ее завершение в сумерках, возле машиной калитки.

Возвращаясь с раскопа, они долго оттягивали прощание, по нескольку раз проходили по одним и тем же улицам, замечая на облупленных скамейках одних и тех же безмолвных, летаргически неподвижных старух. Маша много рассказывала о себе – об отце, о крепости, о своей давней, половину мира для нее заслонившей вражде с Чекалином; этот последний – или просто «поселок», как его все здесь называли – представлялся ей худшим местом на земле. Минутами она стыдилась своего многословного рассказа (о чем свидетельствовали румянцы, которые вспыхивали на ее щеках), но не могла сдержать наплыва мыслей и чувств, копившихся в ней годами, в отсутствие достойного собеседника, не говоря уже о настоящих друзьях. То и дело в ней прорывалось что-то детское, подростковое, но иногда она удивляла Германа взрослостью суждений – взрослостью, которая говорила о нелегкой внутренней работе, вызванной, очевидно, недавними событиями в ее семье. Временами он ощущал – по легчайшей вибрации ее голоса, по гнету смущения в нем, – как стучит и вспрыгивает машино сердце, и улыбался украдкой, гордый тем, что эти взволнованные толчки вызваны его присутствием.

– Я раньше глупая была, почти как валькирии, – рассказывала она негромко, подстраиваясь под зыбкую тишину сумерек, наполненную стрекотом кузнечиков. – Лет до одиннадцати, наверно. Папа тогда был большой демократ и непременно хотел, чтобы я с местными детьми росла – а то вдруг еще стану белой вороной… Вот я и была как все и сама этого не замечала. В те же игры дурацкие играла, и по улице бегала с чекалинскими, и даже с мальчишками многими запанибрата была. Я, впрочем, уже в то время с ними дралась иногда, но не за важное что-нибудь, не за правду, а так просто, по характеру. Заденет меня кто-нибудь – ну я и в драку. Папа про меня говорил: бой-баба. И пока я такой была, чекалинские меня за свою принимали… А потом меня вдруг как стукнуло что-то. Будто пелена какая-то с глаз упала… Я вдруг стала всю эту гадость замечать, все невежество это. Что дети вокруг глупые и злые, что игры у них жестокие и сами они – как маленькие волчата. И мне такими, как они, быть не захотелось… – Она провела пальцем по штакетинам чужого забора, извлекая из них глухой, чуть слышный, разнокалиберный звук. – Меня книжки спасли, из папиного шкафа. Я уже давно к этому шкафу присматривалась – он у него в кабинете стоит, такой здоровый, старинный, резной, и книжки в нем такие солидные, всё сплошь классика, в толстых кожаных переплетах, и еще научного много, по истории. Мне всё чудилось, что от этого шкафа исходит какой-то упрек. Вызов, что ли… Мол, как же это: папа у меня такой большой и важный человек, в поселке на него как на бога столичного смотрят, а я такая дуреха, будто приемыш какой-то, а не родная дочь. И ему, наверно, втайне за меня стыдно. Так я и стала потихоньку книжки из этого шкафа таскать… И тогда уже окончательно от всего чекалинского прозрела.

– У меня, может быть, тоже был такой шкаф…

Наконец, блуждая, они свернули в проулок и подошли к машиному дому. Стоял он на окраине, недалеко от реки, за которой лежала безлюдная складчатая равнина. Был он не самый большой, но зато самый приметный в проулке: высокий и узкий, как пенал, деревянный, в два этажа, над которыми было надстроено еще нечто вроде мансарды или просторного чердака, с ветхим остекленным крыльцом, заставленным цветочными горшками. Обширный участок, обнесенный штакетником, утопал в зелени кустарников и плодовых деревьев; в глубине участка, за домом, виднелась крыша какой-то миниатюрной постройки, сарая или чайного домика. Свет нигде не горел, только внизу на подоконнике тускло мерцала оранжевым огоньком декоративная электрическая свеча.

У калитки Маша слегка стушевалась и улыбнулась смущенно, очевидно, собираясь что-то сказать Герману на прощанье, но посмотрела во двор, и глаза ее внезапно округлились.

– Ну всё, мне пора! – пробормотала она и с выражением комичного ужаса на лице бросилась за калитку.

Подбежав к веревке, натянутой на высоких шестах, она принялась срывать с нее развешанное на просушку нижнее белье; вся ее серьезность, конечно, тут же слетела. При этом она стыдливо озиралась на Германа, будто он бог весть что такое увидел. Герман обратил внимание не столько на фасон и цвет белья (а что белье машино, догадаться было нетрудно хотя бы по размеру), сколько на его бедность: все эти трусики и лифчики были дешевенькие, поношенные, линялые от частой стирки. Скомкав белье, Маша сунула его под мышку и легко, как балерина, взбежала на крыльцо.

– До завтра, ладно? – сказала она, бросив на Германа озорной взгляд, распахнула дверь и скрылась в темноте прихожей.

Мгновение спустя в комнате на первом этаже загорелся свет. Герман ждал, что Маша подойдет к окну, но нет – там, за дымчатой занавеской, лишь промелькнул ее неясный силуэт.

Дом был хотя и двухэтажный, но довольно скромный для директорского жилища: обшитый простым тесом, без всяких архитектурных затей, с простыми же одинарными рамами в окнах, он походил скорее на дачу, чем на полноценный загородный дом. Зимой он, вероятно, был населен сквозняками. А еще Герману показалось, что и дом, и участок несли на себе отпечаток той драмы, которая постигла машину семью. Зеленая краска на стенах выцвела и облупилась, наличники кое-где отстали от стен, садовые дорожки и клумбы заросли сорной травой. Впрочем, он тут же отказался от этой мысли: если сад еще мог прийти в упадок за такой короткий срок, то дом едва ли.

В последний раз поглядев на окно, он хотел уйти, но тут дверь распахнулась, и на крыльцо вышла женщина в черном плаще; сбежав по ступенькам, она быстро направилась к калитке. Герман сразу догадался, что это Ната – та самая покинутая директорская жена, о чьей разгульной жизни рассказывала Вера Богдановна, а не другая какая-нибудь родственница или соседка. Было что-то – в изломе ее плеч, в тусклом мерцании глаз, глядевших долу, что выдавало ее несчастье.

– Стой! – сказала она, на ходу запахивая плащ.

Плащ был старый, измятый и смотрелся странно в такую погоду: конец августа все-таки (несмотря на вечер, на улице было градусов двадцать тепла). Может быть, из-за этого плаща и сама Ната показалась Герману какой-то сморщенной, увядшей, чуть ли не старухой.

– Стой…

Она подошла к калитке и впилась в него глазами.

– Спишь с ней?..

Изо рта у нее слегка дохнуло алкоголем. Судя по вопросу, Ната была не слишком хорошо посвящена в дела Маши.

Внешне она мало походила на дочь – вернее, та не походила на нее. Волосы у Наты были светлые, с желтоватым отливом, лицо вытянутое, с выдающимися, почти мужскими скулами, глаза серо-голубые, с легкой ореховой искоркой у самого зрачка. Эти последние поразили Германа: если могут быть глаза, способные выразить страдание всех покинутых женщин на свете, то такими, без сомнения, были глаза Наты.

– Ну и спи себе, – сказала она, не дожидаясь ответа. – Мне ее … (тут Ната ввернула грязное словцо, которое мы не отважимся повторить) не жалко – на то и выросла. Но если обидишь девочку, будешь копать себе глубо-окую яму.

Спокойно отчеканив все это, она повернулась и прошествовала обратно к дому.

– Так это моя работа, – бросил Герман вдогонку.

– Смотри мне, шутник!

Оглянувшись, Ната с улыбкой погрозила ему пальцем, и на секунду что-то молодое и даже кокетливое, как показалось Герману, промелькнуло в ее лице.

3

Вскипятив воду, Герман с трудом донес кастрюлю до кабинки и с немалым риском – не хотелось будить отдыхающих мужиков – втащил ее по лестнице наверх. Холодная вода в бочке уже была, и от смешения образовалась тепленькая мутноватая водица с примесью ржавых хлопьев – субстанция, которая на языке оптимиста Табунщикова называлась «самое то» (накануне он первым опробовал кабинку). Омовение в таком душе, да еще и не в самый жаркий день имело одно неоспоримое преимущество: оно было чрезвычайно быстрым. Это было омовение-блицкриг, упражнение на закалку духа, не позволявшее человеку слишком долго тешить свою бренную плоть. Вероятно, именно в таких кабинках мылись древние спартанцы. Кое-как сполоснувшись, Герман пулей, бумерангом, легким жаворонком выскочил наружу. Фыркая и довольно хохоча (самооценка его после такого геройства значительно поднялась), он молниеносно обтерся полотенцем и натянул на себя развешанные на ветках чистые вещи.

Весь поглощенный мыслями о предстоящей встрече, Герман не сразу заметил, что находится во дворе не один. Лишь минуту спустя, тормоша волосы полотенцем, он поднял глаза и увидел сидящего на заборе вихрастого пацаненка. Упираясь руками в доски, тот слегка покачивал ногами, обутыми в замызганные тряпичные кеды, и с нагловатым прищуром смотрел на Германа. Одет пацаненок был в защитного цвета футболку и широкие болотные штаны вроде охотничьих, с множеством вместительных накладных карманов. Забор отделял бабкин двор от смежного участка, и сначала Герман подумал, что это просто любопытный соседский подросток, которому захотелось посмотреть на приезжих, но пригляделся, и вихры пацаненка показались ему знакомыми.

– Кажется, я догадываюсь, кто ты, – сказал он, вешая полотенце на сук. – Паша, верно?

– Шкет, – представился паренек преувеличенно дерзким голосом.

– Самокритично, – усмехнулся Герман.

Тот пожал плечами, ничуть не обидевшись.

– Нормальное деревенское погоняло. Бывает и хуже.

Маша говорила, что ее «жениху» четырнадцать, но выглядел он, из-за невысокого роста и какого-то слишком уж юного выражения лица, от силы на двенадцать. Глаза у пацаненка были большие, ясные, серые с зеленцой, волосы густые, пепельно-русые, лицо чистое и гладкое, без прыщей, с маленькой детской ямочкой на подбородке. Он был бы даже красив, этот самозваный жених, если бы не оттопыренные уши и щуплое телосложение, из-за которого, должно быть, и получил свое бесславное прозвище.

– Вода ржавая, наверно? – спросил он с гадкой усмешечкой.

– Ну так, чуть-чуть, – ответил Герман, с нарочитым спокойствием собирая грязные вещи.

– И холодная, да? – шкет глумливо подернул плечами.

– Самое то, – соврал Герман.

– Ха-ха! Рассказывай больше! – расхохотался шкет. – Конечно холодная! Ты про законы физики слыхал когда-нибудь, археолог? Ты кипятка сверху налил, а на дне-то холодная была! Она так сразу не перемешивается! Сливать не пробовал, умник городской? Ты холодненькой-то искупался, а горячая вся в бочке осталась!

И он снова злорадно расхохотался. Из сказанного следовало, что маленький наглец просидел здесь все то время, пока Герман носил кипяток, а потом, охая от неожиданности, мылся холодной водой. Герман почувствовал легкий прилив бешенства, но сдержался.

– Если ты пришел познаниями блеснуть, то это не по адресу. Я ведь экзамены не принимаю.

Шкет перестал ухмыляться и поудобнее уселся на заборе.

– Ты меня искал.

– Я? Тебя? – Герман опешил от такой наглости. – Зачем бы это?

– Как зачем? Задницу мне надрать. Звездюлей навешать. Лещей надавать. Машка-то, поди, уже нажаловалась на меня. Ну и на конкурента посмотреть – чего ж.

– Никто на тебя не жаловался. И ты мне не конкурент.

– Ты нос-то не задирай! Конкурент, и еще какой. Машка все равно моя будет! Вот только клад хазарский найду.

– Ты тоже его ищешь? – Герман иронически приподнял бровь.

– Можно сказать, только я и ищу, – приосанился шкет. – Остальные – так только, землю без толку ковыряют. Наугад. А я правильно, по науке ищу. Материалы изучаю, книжки разные про хазар. Статьи, которые ее папаша про крепость написал, назубок выучил. Я клад найду, точно тебе говорю. И тогда уж Машка не отвертится. Никакая женщина перед большими деньгами не устоит.

– Невысокого же ты о ней мнения.

– Нормального! Женщин за это осуждать нельзя. Они под нами выросли, у них еще самосознания никакого. Пока еще до нас дорастут, миллион лет пройдет. А пока и правильно, что за богатых выходят. Если сильный, так и достань для своей женщины деньги! Мне бы только успеть, пока революция не началась, тогда сложнее будет.

– Это какая же революция?

Герман начинал опаздывать на свидание, но его вдруг почему-то заинтересовал этот пацан. Несмотря на довольно заурядную внешность и такие же заурядные хамские замашки, в нем чувствовалась какая-то искра, а кроме того, дерзкий и оригинальный ум, неожиданный в деревенском подростке четырнадцати лет. Он медлил уходить и по другой причине. Отчасти шкет угадал: сколь ни мала была, с точки зрения Германа, его, шкета, привлекательность для Маши, а все-таки не лишним было поближе взглянуть на юного «конкурента».

– Обыкновенная! Социалистическая. Не знал, что ли? Всё к тому идет… – шкет боднул подбородком куда-то в пространство. – Скоро здесь все изменится. Сейчас Чекалин – что? Дыра, захолустье, одни развалины кругом остались. А раньше здесь маслобойный завод был, машинно-тракторная станция, элеватор – цветущее село. Масло наше в соседние области продавали, оно награды на выставках получало. Это капиталисты у нас все отняли! Колхоз развалили, оборудование с завода вывезли незнамо куда. Музей, вон, недавно закрылся. Революция нам всё это вернет, и даже еще лучше станет. Здесь всё по уму, по науке отстроят…

Он смешался и угрюмо замолк, видимо, ощутив, что слишком уж разоряется перед соперником.

– Не ты ли собирался разбогатеть и увезти Машу из Чекалина? Как-то не вяжется с твоим революционным пылом.

– Ага, значит все-таки нажаловалась! – воскликнул шкет, довольный своей догадкой и одновременно уязвленный предательством Маши. – Ну, допустим, я. А кто тебе сказал, что я собираюсь в революции участвовать? Я разбогатею, отвезу Машу в безопасное место, а сам приеду наблюдать. Революция – очень увлекательное зрелище. Про это еще Каутский говорил.

– Шкет, ты откуда такой зауми понабрался?

Здесь необходимо сделать маленькое отступление. Автор согласен с Германом. Шкеты так не говорят, особенно в сельской местности. Какой уж тут Каутский! Автору это хорошо известно, ему случалось бывать в деревнях. Шкеты, подобные описанному здесь, там действительно редкость. Скажем честнее: их почти не существует. Если они и водились когда-то, то все повымерли, еще на излете коммунистической эры. Автор предчувствует, что именно в этом месте какой-нибудь недружелюбный критик радостно замашет красным флажком и завопит: «Так не бывает! Не верю!» Или даже: «Долой!» Автор со всей ответственностью заявляет: ему это глубоко безразлично. Больше того: он чихать на это хотел. Именно так: чихать, надменно сложив руки на богатырской груди. Этот шкет умный – и точка. И по-своему воспитанный. Пересыпать его речь матерком и подростковыми словечками, ломая из себя реалиста, автору попросту лень. Он не видит в этом никакого смысла. Да здравствует интеллигентный шкет! Итак, мы продолжаем.

– Ха! Ты думаешь, только ты книжки умеешь читать! Знаешь, какая у меня библиотека?

С этими словами шкет вытащил из кармана дешевенький китайский планшет и торжественно помахал им в воздухе.

– Вот, погоди-ка, – сказал он, прокручивая на экране невидимый список. – Ключевский! «Лекции по русской истории». Читал?

– Случалось.

– «Государство», Платон!

– Хм. Ну, скажем так: листал.

– Эразм Ротердамский! «Похвала глупости»!

– Пока нет, но…

– Маркс, «Критика Готской программы»!

– Черт! Ты что, издеваешься, шкет?

– Ага! – победоносно воскликнул тот и, ткнув пальцем в экран, зачитал раскатистым голосом. – «На высшей фазе коммунистического общества, после того как исчезнет порабощающее человека подчинение труда, когда труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни, лишь тогда можно будет совершенно преодолеть узкий горизонт буржуазного права, и общество сможет написать на своем знамени: от каждого по способностям, каждому по потребностям!» Что, съел?

– Н-да, – Герман старался казаться невозмутимым. – Впечатлен.

– Вот так вы все, – заключил шкет, взирая на Германа с высоты забора и своих познаний.

– Кто – все?

– Городские. Образованные. За быдло нас считаете. За неучей. За скотов. А мы, может быть, ничем не глупее вас. Даже умнее.

В эту минуту что-то стукнуло за его спиной и звонкий, грудной, чуть хрипловатый женский голос пропел:

– Па-аш! Ты почему до сих пор мешок не отнес? Дядя Семён тебя уже целый час ждет. Давай-ка поживее!

Шкет был слегка пристыжен этим окриком, но виду не показал.

– Ладно, пока, – сказал он развязно и перекинул ноги через забор. – Шашни свои можешь сколько угодно крутить. Все равно Машке твоей не бывать. Поматросишь и уедешь в свой город, знаю я таких, – он еще задержался, подумал и бросил, с вялым пожатием плеч: – Если захочешь мне морду набить или еще чего, так заходи, я тут близко.

И глухо приземлился на своей стороне.

«А мы, оказывается, соседи» – подумал Герман с улыбкой.

Продолжая поглядывать на забор, он взял вещи и полотенце, прихватил кастрюлю, в которой носил кипяток, и зашагал к дому.

4

День был богат на встречи. Когда Герман, еще находившийся под впечатлением от знакомства, вышел за калитку, он обнаружил за нею чахлого вида мужичонку в растянутом свитерке и джинсах с обтерханными краями, который, видимо, уже некоторое время стоял здесь, не решаясь постучать. Мужичонка был усат, краснорож и чем-то напоминал Юру, только еще более тщедушного и как бы подсушенного на солнце. На вид ему было между сорока и шестьюдесятью – как и многие сильно пьющие люди, он застрял в том неопределенном возрасте, из которого, не старясь, перепрыгивают прямиком в могилу (мужичок, судя по свекольному цвету лица, был от этого недалек). В руках он мял старомодного фасона кепку, словно крестьянин, пришедший к барину на поклон. Когда калитка отворилась, незнакомец поднял на Германа глаза – собачьи, выпуклые, коньячного цвета – и снова сконфуженно опустил их долу.

– Это вы, значица… хурхуёлоги? – спросил он прокуренным голосом. Во рту у него застенчиво блеснул серебряный зуб.

– Археологи, – тактично поправил Герман.

– Ага, – кивнул мужичонка, все так же смущенно, как гимназист, ломая в руках свой несчастный картузик. – Я насчет клада. Который с-под крепости… Потому что народ возмущается. Потому что неизвестно кто такие, а опять же, приехали.

Он вдруг исподлобья посмотрел на Германа, нахмурился и заговорил громко, сбивчиво, торопливо, словно боясь растерять последние остатки смелости. При этом он держался как склочный покупатель на рынке, обвешенный продавцом и призывающий в свидетели обмана проходящую публику.

– Клад, грит, искать! Так насчет клада-то здесь охотников много! Клад – он, если хочешь знать, народный, потому что как музей закрылся, так тут, считай, всё теперь общее, хуторское. Вы, что ль, зарыли? А? А коль не зарыли, так с чего вдруг, спрашивается? У вас прописка, поди, турская, так чего вы в Турске клад-то не ищете? Что вам в Чекалине, медом намазано?

Герман, который не сразу понял, чего от него хотят, с трудом удержался от улыбки.

– Да вы не беспокойтесь, – сказал он миролюбиво. – Мы здесь не по поводу клада. Мы у вас только дом снимаем.

– Хе! – не поверил мужик. – Знамо, как говорят: не по поводу клада. Я те тоже скажу – ты поверишь? А я по-хорошему пришел, чтобы не выкручиваться тут. Не было нашего одобрения! Клад, говорю, он народный. Понимаешь слово такое? Ладно бы вы музейные были или еще какие, государственные. Разве ж было бы какое возражение? Поляки тут, опять же, стояли, позапрошлый год. Тоже, вон – архуёлоги. Так то по закону! На то мандат был, из академии. Потому: пригласили. А у вас есть мандат, я те спрашиваю?

– Мандата, пожалуй, нет.

– Во! – мужик сверкнул глазами и снова перешел в наступление. – Я те грю, документ покажи, что ты хуеролог! Нет документа, так, значит, вы кто? Мож, расхитители какие, а мож, еще кто. Щас, говорят, тоже ездют такие, с лопатами, да могилки на кладбищах расхищают. У кого крест золотой, у кого зуб. Разве мы для того дедов в землю закапывали, чтобы вы у них кресты с грудей снимали, а?

Как ни бредово это звучало, а слухи о кладбищенских грабителях действительно ходили тут и там – Герман и сам не раз слышал такие истории. Время было лихое, беспокойное, и повсюду, тем паче в глухой провинции, возникали еще и не такие промыслы – черные копатели и мародеры-«сварщики», с которыми однажды пришлось столкнуться команде, были тому свидетельством. Расхитители, из которых составлялись целые банды, орудовали в основном на городских кладбищах, где всякий жулик посмелее мог запросто обогатиться в течение ночи. Особенным их вниманием пользовались могилы царского времени, дворянские и купеческие, а также пышные склепы цыганских баронов и нуворишей эпохи девяностых, когда в гроб покойному авторитету по какой-то странной языческой традиции клали не только цветы, но и золотые украшения, иногда в несколько килограммов весом. Более мелкие и скромные «частники» довольствовались тихим сельским погостом, где всегда, за неимением лучшего, можно было разжиться золотой коронкой или обручальным кольцом. В Турском крае, особенно в некоторых беднейших его районах, явление это распространилось до того широко, что во многих селах и деревнях на кладбищах выставляли дозоры из добровольцев, дабы препятствовать грабежам. Кое-где на этой почве случались кровавые стычки, а в двух или трех случаях, ставших достоянием турских газет, дело даже дошло до публичной расправы над злоумышленниками.

Мужичок тем временем все больше распалялся, лопоча что-то про кладбища и кресты. Особенно он почему-то напирал на какую-то саблю, серебряную, с вензелем, вытащенную из генеральской могилы. Саблю эту он описывал столь подробно, будто видел ее собственными глазами, хотя генерал, по его же словам, был похоронен лет семьдесят тому назад. Герман, слушавший только из вежливости, хотел уже пройти мимо, как вдруг что-то щелкнуло внутри у мужичка. Словно с размаху налетев на стену, он внезапно умолк, странно посмотрел на Германа и, опустив глаза, снова принялся мять свою многострадальную кепку. Может, подумал, что слишком круто заложил для первого приема, а может, просто испугался – вдруг и вправду археологи из Турска?

– Ты, паря, не обижайся, если что. Я, мож, чего лишнего сказал, так ты в голову не бери. Надо же разобраться, что к чему, как думаешь? А я чтобы все по закону.

Он еще помялся и добавил, значительно понизив голос:

– Может, выпьем?

И столько доверия было в этом вопросе, столько затаенной надежды и щедрости к чужаку, что Герман не посмел отказаться прямо.

– В следующий раз, – сказал он, вежливо кивнув в ответ.

Мужичонка уставился на него, видимо, удивляясь отказу от такого неслыханного предложения, нацепил кепку и зашагал прочь по ухабистой улице. Но у поворота он оглянулся, и в глазах его снова мелькнуло изумление, переходящее почти в испуг…

Предыдущая главаГлава 28 из 54Следующая глава