К книге
АрхеологиЧасть I Степь. Глава 11 Великий поход
22%
Часть I Степь. Глава 11 Великий поход
12

1

В свои первые походы по степи Герман начал ходить лет пять тому назад, вскоре после того, как зажил отдельно от родителей. Сама же идея, а вернее, смутная жажда таких походов зародилась в нем еще на первых раскопках, когда, завороженный степью, он часами смотрел на нее, сидя на вершине холма. Уже тогда в нем шевельнулось желание обойти это дикое, складчатое пространство пешком и заглянуть в его синеватые дали, в те минуты казавшиеся ему средоточием всей тайны, всей красоты мира. Прошло совсем немного времени, прежде чем эта идея окончательно вызрела в его душе. В следующей экспедиции Герман уже мысленно рисовал через степь линию своего будущего маршрута (длинный, замысловатый пунктир, ныряющий в овраги, с усилием взбирающийся на холмы), прикидывал, сколько взять с собой провизии, как решить проблему воды там, где будет трудно ее достать, и т. д. В те дни он уже твердо знал, что с этим пространством будет связана его судьба. Меньше чем через год, скопив достаточно денег, он купил просторный рюкзак, легкий синтетический спальник, маленькую туристическую палатку с сеткой-пологом от комаров и совершил свою первую вылазку в степь в безлюдном пригороде Турска.

Так начался период, который сейчас Герман, уже закаленный в скитаниях, считал периодом подготовки. Те его первые, пробные походы были совсем короткими и напоминали, скорее, продолжительные прогулки. Обычно он выбирал на карте поселок или городок, на расстоянии одного-двух дней пути от Турска, и совершал туда пеший переход, ночуя где-нибудь в рощице или прямо в поле, вдали от человеческого жилища. При этом он старался посетить какую-нибудь достопримечательность – озеро, скифскую каменную бабу или знаменитый курган с мечевидным идолом на вершине, но ни эти последние, ни даже сам поход не были тогда его настоящей целью. В ту пору его влекла сама возможность побыть со степью наедине, послушать растворенные в ее воздухе древние голоса – призрачные голоса кочевников, прошедших здесь столетия назад; тогда в душе его еще звучало эхо рассказов, слышанных им в кабинете отца. Главное удовольствие этих походов состояло, как ни странно, в ночевках, в приятном ощущении жути от сознания своей затерянности во мраке, от сознания громадности мира, едва озаренного светом немногих далеких огней. Герман иногда по полночи просиживал у костра, под звездным мерцающим небом, и, цепенея, как луковица, в просторном коконе штормовки, слушал, как бродят и перекатываются вокруг огромные массы прохладного мрака. Одной такой ночи да короткого дневного перехода по безлюдным полям, к видневшемуся вдали прозрачному городку, было достаточно для того, чтобы утолить в нем первый, пока еще робкий зов пространства. Назад он возвращался электричкой или автобусом, с гордым чувством человека, обошедшего, по меньшей мере, половину земного шара.

Но постепенно маршруты его усложнились, короткая прямая, которую представляли собой эти первые прогулки, вытянулась в длинную ломаную кривую. Городок выбирался уже подальше, а от него протягивалось коленце ко второму, третьему и так далее. Появлялись боковые ветки, импровизации, которые сами в дальнейшем служили основанием для новых маршрутов. Теперь Герман уже искал, как бы усложнить себе задачу: прокладывал путь через овраги и болотистые низины, взбирался на гигантский заброшенный террикон, с опушкою молодого леса на вершине, выбирая для этого склон пообрывистее, переходил вброд неглубокие реки, а иногда и сплавлялся по ним в крошечной резиновой лодке, которая в сложенном виде без труда умещалась в клапане его рюкзака. Лодка, впрочем, часто получала пробоины и текла, даже после старательных починок, и там, где была возможность, Герман нанимал плоскодонку у рыбаков – для короткого путешествия вниз или вверх по течению реки. Однажды во время летних каникул он целую неделю провел на нижнем Дону и обследовал там многие острова, а на одном из них, носящем название Стрелецкого, прожил два дня, поставив палатку на прогалине в лесу, недалеко от берега. Делать на острове было решительно нечего, поскольку был он необитаем и почти полностью покрыт непролазной чащей, по окраинам же, в осоке, стояла глубокая вода. Но Герману нравилось просто сидеть у костра, с робинзоновым чувством уединения и физической оторванности от мира, воображая себя хозяином этой ничейной земли, слушая, как шумит за увалом река, и думать об ушкуйниках-казаках, которые устраивали здесь когда-то свои разбойничьи гнезда. Подобным же образом он обследовал и некоторые меньшие турские реки – Ею, Акс-Ай, Эльбузд, Карагаш (в названии которых ему отчетливо слышался оперенный полет певучей тюркской стрелы). Впрочем, водные путешествия сами по себе мало привлекали Германа. Крупные же водоемы, какими были некоторые турские озера, а тем более моря, как, например, Азовское, омывающее западную оконечность края, и вовсе оставляли его равнодушным. А влекла его неодолимо суша, ее изменчивый и бесконечно разнообразный простор, всегда что-нибудь обещающий впереди. К тому же степь и сама напоминала море, только навеки застывшее в минуту небольшого волнения и при этом куда более богатое красками. С конца мая по середину июня, когда повсюду в лугах качался на ветру тяжелый, блещущий серебром ковыль, ее сходство с морской гладью становилось еще более выразительным.

2

Через какой-нибудь год Герман превратился в заправского туриста, одного из тех, кого бывалые туристы-степняки из городских клубов, путешествующие всегда сообща, называют «солистами» и «одинокими волками». Дух странничества захватил его. Теперь он уже не тратил даром каникул, бездельничая в городе, как это было на первых курсах университета, и, как только выдавалось время, свободное от учебы и раскопок, собирал рюкзак, тщательно продумывал маршрут и на неделю, а то и на две отправлялся в очередной поход.

Все расширяя географию этих вылазок, совершенствуя свое снаряжение и навыки, Герман многое перенимал у собратьев по духу. Так, бывая в городе, он иногда целые ночи напролет проводил в Сети, на форумах «диких» туристов, от которых понемногу узнавал о примечательных уголках Турского края, прежде ему неизвестных. Не довольствуясь этим, он листал в библиотеке старые советские путеводители, отыскивал подробные карты Турской губернии и отдельных ее уездов. Все эти сведения он дополнял собственными открытиями, сделанными во время походов. Постепенно у него составилась своя собственная тайная карта, где были и затерянные в степи руины генуэзской крепости тринадцатого века, и немецкий аэродром середины двадцатого, с остатками взлетно-посадочной полосы, заросшей чертополохом, и единственный на весь Турский край солончак, гигантское алмазное пятно с охристо-коричневым кантом и белоснежной кристаллической сердцевиной, и затопленный каменный карьер с абсолютно прозрачной, как бы подсиненной чем-то водой, и другой карьер, тоже заброшенный, где, как следует треснув молотком по глыбе зеленоватой породы, можно было добыть кусочек ярко-оранжевого, с красными и голубыми прожилками, окаменелого дерева, произраставшего здесь миллионы лет назад.

Там же, на форумах, Герман узнавал о различных туристических хитростях и секретах выживания в дикой природе. На какое-то время он увлекся философией легкоходов и старался во всем походить на представителей этой тщеславной братии. Следуя их заветам, он собственноручно переделал палатку – удалил ее внутреннюю часть, а с верхней срезал все лишние крепления и стропы; тяжелые стальные колышки заменил на легкие алюминиевые, толстые веревочные растяжки – на тончайшие капроновые, свитые из рыболовной лески. Сходным же образом он облегчил и рюкзак, из которого вытащил поддерживающие пластины и также удалил все ненужные лямки, карманы и ремешки. Старый синтетический спальник был отправлен на свалку, а вместо него куплен за немалые деньги невесомый пуховый. Не останавливаясь на этом, Герман спорол с одежды ярлыки и лишнюю фурнитуру, шнурки на обуви укоротил вдвое, обрезал и просверлил зубную щетку, ложку и корпус фонаря. Вместо консервов употреблял сушеные овощи и мясо, вместо примуса – миниатюрную печку-щепочницу, изготовленную из консервной банки. Он доходил до фанатизма, вовсе отказавшись от палатки и ночуя под тонким нейлоновым тентом, который растягивал на кольях в посадке (лицо, для защиты от гнуса, закрывал куском москитной сетки). Кончил же тем, что, немало перестрадав, бросил все это к черту и вернулся к привычному снаряжению, отказавшись только от некоторых излишеств.

Не менее пылко он увлекся идеями выживальщиков и многие недели провел в степи, приучая себя к жизни в отрыве от цивилизации. В арсенале его появились топор, малая саперная лопатка и длинный зазубренный нож с полою рукояткой, в которой помещался набор из шилец, буравчиков и стамесок. В безводной местности он научился добывать воду, копая небольшие колодцы на дне оврагов и балок, в лесу же собирал конденсат, привязывая пакеты к ветвям лиственных деревьев. Разводя огонь, обходился без спичек, а использовал кремень и самодельное кресало, сделанное из обрезка напильника, трут же добывал на месте (и немало было погублено грибов-трутовиков, никак не желавших разгораться). Единственную его пищу в таких походах составляли выловленная в реке рыба и немногие съедобные растения, с трудом отыскиваемые среди тысяч несъедобных, и хотя позднее от подобной диеты пришлось отказаться, ввиду признаков истощения, этот нелегкий опыт также пригодился ему впоследствии.

Но не только форумы «дикарей» служили ему источником вдохновения. В свободное время Герман, вообще редко расстававшийся с книжкой, зачитывался биографиями путешественников, этих подвижников духа, море- и землепроходцев, которые пешком пересекали целые континенты, покоряли полюса и неприступные гималайские восьмитысячники, под парусом и на веслах переплывали Мировой океан и в одиночку, с одною только флягой воды за поясом, проходили через крупнейшие пустыни. Он открыл для себя имена Пржевальского, Грум-Гржимайло, Онисима Панкратова, Ливингстона, Роберта Пири и других сверхчеловеков, подернутых бронзой и позолотой, которые произвели в нем переворот, незаметно потеснив в его сердце Аттилу и Чингисхана. Особый его интерес вызывали, ввиду свежести примера, современные путешественники. В разное время на его прикроватном столике перебывали «Гигантские шаги» Карла Бушби, «Гиперборея» Фенимора Джексона и мемуары Жана Беливо. Герман читал их истории как сказку, но иногда в нем пробегал как бы легкий разряд, шальная и пугающая мысль: а что, если и ему однажды… а ведь и он бы, пожалуй, сумел…

3

Лучшим временем для походов была осень, особенно октябрь, когда спадала жара и вся степь от края до края занималась красно-оранжевым огнем. В эту пору небольшие лиственные рощи, растущие на вершинах холмов и в лощинах, обильно истекали кровью и охрой, а на опушках смешанных горели яркие пунцовые и золотые лампочки отдельных кленов и осин, поражавшие силою цвета на фоне темной нефритово-зеленой, местами почти черной еловой хвои. Там, в друидовом сумраке этих рощ, стоял неумолчный шум листопадов, во время сильного ветра напоминающий шорох дождя. Однажды утром Герман проснулся после такого душа, но утра не обнаружил – влажный от конденсата тент палатки был густо покрыт налипшей листвой. С наступлением первых холодов степь давала обильные урожаи: по склонам балок синели от ягоды заросли терновника, в подлесках поспевал водянистый, но приятный на вкус рубиново-красный боярышник. Дикие яблоки, в августе еще нестерпимо вяжущие и кислые, к концу сентября, повисев на солнце, становились съедобными. Как-то раз Герман набрал целую груду уже слегка подвядших, сморщенных, но почти сладких дичков и принес их к месту своей стоянки. Вечером он разложил их сушиться рядом с палаткой, расстелив на земле дождевик, а ночью проснулся от громкого чавканья, сопения и хруста. Вообразив с перепугу, что его яблоками пришел полакомиться лось или даже медведь, он в ужасе замер, осторожно включил налобный фонарь, а когда рывком расстегнул палатку, то увидел огромного, размером со среднюю собаку, зайца, удирающего сквозь заросли со скоростью гоночного автомобиля.

Надо заметить, именно благодаря походам Герман узнал, что здесь, в относительной близости от больших городов, сохранилась жизнь – та самая четвероногая, длинноухая и большеглазая жизнь, которую оседлый горожанин привык считать навсегда изгнанной из предместий, а то и вовсе истребленной с лица земли. Робко выглядывая из зарослей, она смотрела на мир глазами немногих диких животных, что еще обитали здесь, несмотря на все старания человека этому помешать. Они еще прятались по оврагам, еще пили воду из отравленных рек, еще отыскивали, хотя и с немалым трудом, себе подобных, чтобы продолжить свой род. Кроме зайцев, Герман видел в степи лисиц, сусликов, перевязок, раза два, очень близко, енотовидную собаку, а однажды (и это запомнилось ему как маленькое чудо) спугнул у ручья молодую косулю. По ночам в лесополках его будили ежи, которые так громко шуршали листвой, что в первое время ему представлялось, по меньшей мере, нашествие кабанов. А еще – пернатые… Как и большинство горожан, Герман был склонен считать, что птичье царство состоит преимущественно из воробьев, голубей и ворон, да еще, может быть, ощипанных бройлеров, продаваемых в супермаркете. Здесь же это царство необычайно расширилось, пополнившись множеством птиц, прежде ему неведомых – крючконосых, красноголовых, крапчатых, хохлатых и с ирокезами, с пышными завитками на концах крыльев и длинными пестрыми хвостами. И все это пело, цокало и токовало на самых разных наречиях, все стремилось донести до Германа какую-то важную весть. Были в этом хоре и пугающие голоса. Таким, например, отличался сыч, сумеречный демон, при появлении которого все живое в степи в смятении замирало. Крик его напоминал поочередно то вопль, то мяуканье кошки, то сатанинский хохот, переходящий в жалобу смертельно раненного существа. Герман запомнил, как однажды Жеребилов, услышав эти звуки невысоко над поляной, где стоял их лагерь, выскочил из палатки и с криками «кыш! кыш!» принялся отпугивать птицу, размахивая над головой пакетом; даже на него, всю жизнь прожившего в деревне, эта тварь производила жуткое впечатление. Но даже такая нечисть, как сыч или, скажем, неясыть, вызывала в Германе невольную приязнь, переходящую почти в нежность. Все они были последними могиканами, все хранили в себе дыхание того мира, который существовал здесь многие тысячелетия, а теперь медленно сходил на нет (Герман был дитя своего века и считал большинство видов вымирающими, что, впрочем, недалеко от истины).

Не довольствуясь одной только дикой природой, Герман посещал и города. Турский край, а вернее, земли, из которых он впоследствии был образован, вошел в состав Империи сравнительно поздно, в середине восемнадцатого столетия, и потому не мог похвастаться древностью архитектуры, как некоторые более северные области. Однако и здесь было на что посмотреть. Главное его украшение составляли города так называемого Степного пояса, иногда также именуемого Степным Золотым Кольцом – ныне тихие районные центры, а некогда первые русские крепости, возникшие на этой земле. Счастливо избежавшие разрушения в годы войны, они сохранили своеобычный облик былого, еще императорского Русского Юга и в последние десятилетия обеспечивали краю устойчивый приток туристов. Тут был татаро-калмыцкий Салантырь, с его старинной, потемневшей от времени мечетью и не очень старинным, но замечательным хурулом, красивым на какой-то совершенно инопланетный лад. Тут был очаровательный Пряжск, с его узкими булыжными улочками, пряничными церквями и жемчужиной турского зодчества, ткацкой фабрикой купца Самохина, архитектурным чудом из шести больших корпусов, выстроенных в различном стиле, от древнерусского до модерна. Тут была казачья Елань с ее аляповатым, помпезным, но по-своему величественным атаманским дворцом и мрачным куренем девятнадцатого века, в которых некогда родился, взрослел и наливался самостийным духом будущий предводитель Гороховского восстания. Тут была и гордая своей летописной стариною Вежа, в прошлом называемая также Вяжею или Вежском, ныне захиревшая и безликая, а в Средние века – одна из семи столиц Хазарского каганата (в городском парке сохранилась балка с дубравой и родником, в которой, по преданию, располагалось когда-то языческое святилище). Городки эти Герман объездил еще подростком, в пору школьных экскурсий, но теперь с удовольствием осматривал их по второму и третьему разу. Но, не уставая любоваться ими и с каждым посещением открывая в них что-то новое, все чаще задумывался о других, отдаленных городах и местностях, а с ними – и о более продолжительных путешествиях…

4

До сих пор Герман ходил в походы преимущественно по югу и западу Турского края, т. е. по наиболее освоенной и густонаселенной его части. Еще не вполне уверенный в своих силах, он старался прокладывать маршруты хотя бы в относительной близости от сёл и оживленных дорог, где всегда мог получить помощь или, если появится необходимость прервать поход, поймать попутку, чтобы быстро добраться до города.

Дальше, к северу и востоку от этой обжитой юго-западной части, простирается область пустошей и болот, уже известная читателю (именно здесь в основном пролегал маршрут «Археобуса»), а за ней вздымается узкая, но чрезвычайно вытянутая в длину, почти двухсоткилометровая гряда, носящая название Салтовского кряжа. Очертаниями гряда напоминает ящерицу, дугой растянувшуюся посреди равнины. Узкий извилистый хвост этой ящерицы слегка не дотягивается до северной границы края, а более широкая голова – восточной. Кряж относительно невысок: главная его вершина, гора Медвежья, достигает лишь скромной отметки в 427 м над уровнем моря. Но для Турского края, с его преимущественно плоским рельефом, и такая возвышенность сродни настоящему горному хребту. Впрочем, несмотря на умеренную высоту, наружность он имеет вполне альпийскую: его глубоко рассеченные, выдающиеся склоны еще в доисторические времена ощетинились густыми хвойными лесами, а характерная особенность кряжа, меловые скалы, доминирующие над этой лесною зоной, напоминают издали заснеженные горные пики. Возвышенность делит край на две неравные половины. По ту ее сторону начинается местность совсем уже дикая – обширные ковыльные степи, где на громадном пространстве в сотни квадратных километров почти не встретить человеческого жилища. В старину, до завоевания юго-западной части Туретчины, именно эти степи назывались повсеместно Турскими. Кое-где это название сохраняется за ними и сейчас.

Внушительно преобладающий над степью, кряж неодолимо притягивал Германа. За последние два-три года он не однажды избирал его целью своих походов. Находится кряж достаточно далеко от Турска, и поэтому сначала приходилось добираться электричкой до городка Жахов на севере края, а оттуда, уже своим ходом – до западной оконечности гряды. Центральную, наиболее высокую ее часть Герман исходил вдоль и поперек и не раз ставил свою палатку в ее укромных лесистых ложбинах, полных тени, тайны, прохлады и несмолкающего круглый год птичьего щебета.

Ныне редко посещаемый людьми, не считая туристов, кряж хранит многочисленные следы человеческого присутствия в прошлом. На одной из его седловин сохранилось круглое каменное возвышение, бывшее когда-то фундаментом хазарской сторожевой башни. Согласно арабским источникам, в древности таких башен было не менее двенадцати. На южных и западных склонах находят осколки хазарской керамики, получившей название салтовской, и отдельные обтесанные камни – вероятно, также хазарского происхождения. Находил их иногда и Герман. На северной стороне встречаются кое-где характерные округлые выемки, «чудские ямы», следы работы древних рудокопов, а ниже, у самого основания – неглубокие разведочные канавы, прокопанные уже в позднейшую пору переселенцами-кержаками, тщетно искавшими здесь золото. Все это вызывало в Германе алчный профессиональный интерес, и немало времени он провел, исследуя теснины и возвышенности кряжа, в надежде больше узнать о его далеком минувшем.

Каждый раз, бывая здесь, он обязательно совершал восхождение на Медвежью, высшую точку не только гряды, но и всего Турского края. Задача это была несложная, учитывая высоту горы и ее, в общем, некрутые склоны. Но Герман (конечно, воображая из себя настоящего альпиниста) нарочно выбирал самые трудные участки, напрягался, кряхтел, хватался рукой за кустарники и растущие прямо из скалы кривоватые деревца и наконец, сделав последнее усилие, с мнимым, тоже надуманным, но отчего-то ужасно приятным чувством преодоления и победы вступал на плоскую осыпную площадку – вершину косматого конуса Медвежьей. На вершине стояла металлическая тренога, а под нею был вмурован в скалу небольшой, массивный чугунный диск, с оттиснутыми по кругу цифрами – триангуляционный знак, установленный в далеком 1939 году. Здесь всегда бушевал ветер и колыхались на треноге разноцветные тряпицы, привязанные на память предшествующими восходителями. Весь прохваченный этим ветром, пьяный и полный им до краев, Герман стоял на вершине и, приложив ладонь козырьком, смотрел на восток, туда, где виднелась в шелковом мареве дикая безлюдная равнина. Дальше лежал только вольный, ничем уже не стесненный простор. Там, в этой необъятной дали, турские степи соединялись с калмыцкими и астраханскими и переходили в Великую степь, простиравшуюся до самой Монголии и даже еще дальше, почти до берегов Тихого океана. То был таинственный Orbis Barbarus, «варварский мир», как именовал эту обширную и неведомую область Плиний Старший, край, где зародились и сгинули бесчисленные кочевые империи. Там разбивали свои шатры Аттила и Чингисхан, там скрипели и покачивались на ветру кибитки Золотой орды, там вспыхнула и закатилась, пролившись кровавой росой, мятежная звезда Емельяна Пугачева…

Герман пока не решался перейти через кряж, но знал, что однажды сделает это. В будущем он мечтал совершить великий поход по степи – настоящее, длительное путешествие, которое уже не будет стеснено успокоительной близостью больших городов. Замирая от предвкушения, он представлял, как перевалит через гряду и двинется на восток, к Волге, а затем и дальше, в Сибирь, в прекрасную и пугающую terra incognita. Осуществить эту мечту он надеялся сразу после окончания университета, а пока обдумывал маршрут и тщательно подбирал снаряжение (так, палатка «Дрэгон» была нужна ему именно для этой цели). Салтовскому кряжу в этом будущем походе отводилась роль символической черты, которую он собирался пересечь, прежде чем начать свое движение в глубины Азии. Со временем символическое значение кряжа еще выросло в глазах Германа. Ведь теперь он мечтал о большем: по его замыслу, Великий поход – название это сразу пришлось ему по душе – должен был перейти, ни много ни мало, в пешее кругосветное путешествие.

С той самой минуты, когда эта мысль впервые пришла ему в голову, Герман отчетливо понимал, что не может быть ничего сумасброднее, опаснее и труднее подобного предприятия. Но он сравнивал себя с известными путешественниками, которыми восхищался, и не находил между ними и собой никаких принципиальных различий. Разве у них было больше рук или ног? Разве сердце – с другой стороны? Он обдумывал и другие возможные возражения и не видел решительно ничего, что могло помешать ему справиться с подобной задачей. И потом, в его жизни не было ничего такого, что привязывало его к месту. Разве что – уготованная ему судьба дипломированного историка, но вернуться к своим Плиниям и Тацитам он сможет, ничего не теряя, и через несколько лет. Если, конечно, захочет к ним вернуться…

В пути он надеялся соблюдать несколько важных условий.

Во-первых, путешествие, оправдывая свое название Великого похода, должно было стать полностью пешим, ибо Герман по примеру своего кумира, британца Карла Бушби, намерен был отказаться от использования транспортных средств. Он планировал пройти через всю Сибирь, добраться до Чукотки, а оттуда, дождавшись холодов, переправиться на Аляску по льду Берингова пролива. Преодоление последнего было рискованным предприятием, успех которого к тому же зависел от превратностей погоды. Бушби, которому когда-то удалось осуществить подобную переправу, крупно повезло: той весной пролив полностью покрылся льдом, что еще до недавних пор случалось довольно редко. Но сейчас из-за резкой перемены климата пролив замерзал почти каждый год, и у Германа были немалые шансы повторить его переход.

Он также рассчитывал на то, что сможет обходиться почти без денег. Большинство тех, кто совершил кругосветное путешествие, были небогаты и нередко отваживались на него, располагая лишь самыми скромными средствами. Некоторые из них подрабатывали в пути, ненадолго нанимаясь сборщиком урожая или грузчиком в порту, и Герман был готов последовать их примеру. Его не пугала никакая работа, даже самая грубая физическая, а неплохое знание английского должно было облегчить ему поиск такой работы в других странах. Не сомневался он также и в том, что сможет всюду получить помощь, а при необходимости и ночлег. Германа вообще отличала вера в людей, убеждение, что пресловутые черствость и эгоизм, якобы присущие всем землянам, сильно преувеличены злобной марсианской пропагандой. Его вдохновлял пример канадца Жана Беливо, который обошел планету с парой сотен долларов в кармане, полагаясь только на помощь людей и получая ее повсюду, от Нью-Йорка до Тегерана.

Кроме того – и это было особым пунктом в его программе – Герман надеялся обходиться без виз и вообще каких-либо документов, необходимых для пересечения границ. С этим обстояло уже сложнее, однако и здесь не было ничего фантастического. Он посвятил немало времени изучению вопроса и знал, что всякая граница имеет лазейки, особенно такая слабо охраняемая, как западное побережье Аляски. Путешествие Бушби растянулось на много лет именно по той причине, что он был вынужден неделями, а то и месяцами дожидаться ненавистного штампа в паспорте. Это может смешно прозвучать, но Герман считал эту планету своей, своей собственной, и не хотел, чтобы какой-нибудь толстомясый чиновник с кобурой на поясе решал, может ли он продолжать свой путь. В этом он полагался на пример Фенимора Джексона, одиозного ирландца, который славился своими нелегальными переходами границ по всему миру. Каждый такой переход Джексон подробно описывал в своем блоге, с пошаговой инструкцией для желающих, а потом выкладывал там же красноречивые фото с собою, снятым на фоне иранских или китайских достопримечательностей. Девственные страницы его заграничного паспорта также выставлялись на всеобщее обозрение. Джексона не раз пытались поймать, на него устраивали настоящую охоту, но он всегда оставался неуловим. Несколько лет назад он на спор прошел через семь стран Ближнего Востока, четыре из которых были охвачены гражданской войной. Для этого Джексон, брутальный циник, выдал себя за европейского паломника-исламиста, с каковой целью сделал себе обрезание, отрастил длинную бороду и выучился совершать намаз. Спор был выигран: пары сантиметров крайней плоти и сотни арабских слов хватило, чтобы пройти через позиции повстанцев, получить от них продовольствие и кров, а в придачу – похвалы, восторги и братские похлопывания по плечу. Многие осуждали Джексона и называли его пиратом и экстремистом, некоторые не подавали ему руки, но были и те, кто им восхищался. Герман принадлежал к числу последних. Фокус с обрезанием и ему казался несколько сомнительным, но в общем он разделял бунтарский космополитизм ирландца. Опыт Джексона мог пригодиться в решении еще одной проблемы – полицейских. Ведь достаточно попасться на глаза какому-нибудь подозрительному шерифу, который пожелает видеть твой паспорт, чтобы многомесячное путешествие закончилось бесславным выдворением из страны. Джексон справлялся с этим просто: увидев полицейского, он первым подходил к нему, доставал карту и принимался расспрашивать, как пройти к такому-то храму, памятнику или дворцу. При этом обязательно просил совета, где лучше купить тот знаменитый канадский (мексиканский, норвежский и т. д.) сыр, вермут или табак. И полицейский, из которых редкий не был патриотом своего отечества, не только показывал дорогу, но и охотно фотографировался с симпатягой-туристом, разумеется, и не подумав требовать у него паспорт (обширная галерея растяп в униформе была отдельной гордостью ирландца). Герман, который обладал вполне европейской, благонадежной физиономией (за всю жизнь у него ни разу не спросили документы), не опасался повышенного внимания со стороны блюстителей порядка, но при необходимости тоже мог бы прибегнуть к этому трюку.

Конечно, такое, полностью пешее путешествие никак не могло быть по-настоящему кругосветным. Свой поход, в случае успеха, Герман надеялся завершить на мысе Фроуард, в самой южной континентальной точке Латинской Америки. Но трех материков ему было вполне достаточно, тем более что и такой маршрут был, мягко говоря, не из легких. Если же он все-таки доберется туда, до бурых чилийских скал, о которые разбиваются холодные воды Магелланова пролива, и захочет продолжать путешествие, то сможет просто изменить ненадолго своему «пешеходному» принципу и переправиться морем в Африку. Денег же на билет добудет, поработав месяц-другой в одном из портов на атлантическом побережье материка.

5

Мысль о Великом походе заставляла чаще биться его сердце. Отныне, где бы Герман ни находился, каким бы делом ни был занят, считал ли ворон на лекции в университете или трясся в чреве конторского УАЗа, его внутренний взгляд всегда был обращен на восток, в сторону Берингова пролива, и от этой новой, неведомой прежде перспективы кружило голову, захватывало дух… Подлинно, то был свет, воссиявший с востока, Ex Oriente Lux.

В этой идее соединилось для него сразу много всего – еще вначале, при первом ее проблеске, он смутно почувствовал, что в ней заключается нечто большее, чем просто мечта о кругосветном путешествии. Тут была одновременно и жажда испытать свои силы, и страстное желание увидеть все красоты и чудеса мира, и даже, если очень повезет, разгадать скрытую в нем загадку (ибо Герман, несмотря на свои двадцать два, по-прежнему был убежден, что в мире существует загадка). Он уже предвкушал, как посетит юрты кочевников в монгольских степях, как побывает в колонии амишей в Пенсильвании, как примет участие в ритуалах индейцев Юкатана… Да, в мире существовала загадка, но ответ был разделен на части, распылен по свету, и ему предстояло собрать эти части воедино, нанизать их, как бусины, на длинную петляющую цепочку своих следов.

Тут была и потребность совершить в своей жизни что-то важное и большое, потребность, которая зрела в Германе с детства, под сенью трех великих фигур, Аттилы, Тимура и Чингисхана. В каком-то смысле Поход был наилучшим решением проблемы, лежащей в основе его «чингисхановой теории» – проблемы великого поступка. Пожалуй, наиболее точно ее выразил отец, который утверждал, что великие идеи навеки запятнали себя, что они всегда были и будут связаны с большой кровью и человечество – по крайней мере лучшая, разумная его часть – никогда больше не поддастся этому искушению. Но Герман не соглашался. Разве его поход не был такой великой идеей – только в масштабах отдельной человеческой жизни? Да, но кто сказал, что великая идея – это непременно что-то коллективное? Кто сказал, что великая идея – это непременно флаг, поднятый над руинами чужих городов? Он захватит пастбища монгольских кочевников – но так, что они не догадаются об этом. Он присоединит к своей личной империи Пенсильванию и Юкатан и многие другие земли и города, не пролив при этом ни одной капли крови. И виды этих земель, память о них, тамошний воздух, который он пропустит через свои легкие, будут единственной данью, которую он с них возьмет. Но ему и достаточно этой дани. Он построит свой собственный коммунизм – в отдельно взятой душе, без колючей проволоки и чекистов, ограниченный лишь тем пространством, которое занимает на земной поверхности маленькая туристическая палатка.

Но было в этом замысле еще кое-что, неочевидное на первый взгляд. Великий поход мог стать ответом на те соблазны, которыми были для Германа идеи Смольникова и Иванова. Разумеется, эти последние здесь только аллегория: просто так уж сложилось, что Герман, вспоминая об университетских либералах и леваках, представлял себе именно эти две фигуры (благо, они оба для этого достаточно подходили – веселый, задиристый команданте и вялый, надменный интеллектуал). Соблазны эти были не то чтобы очень велики, особенно теперь, когда у Германа установилась своя собственная дорога, но он допускал, что при некоторых обстоятельствах вполне мог увлечься одной из этих идей; по крайней мере, в последнее время, столь неспокойное для страны, он часто думал о них, и каждая по-своему его привлекала. Но и каждая отталкивала – неизбежностью тупика. То было вращение монеты на столе, с заведомым звонким выбором между орлом и решкой: просвещенный бордель с мальвинами и переходящей по кругу трубкой мира, набитой чистейшей голландской марихуаной, или танки, исцеляющие Европу? Пьяный в дымину маркиз де Сад, в обнимку с отроком и девицей, или кровожадный Ленин на броневике? Оба эти проекта были равно чужды Герману. Соблазном же они были потому, что сулили ему спасение от одиночества, блаженное растворение в коллективном ничто (потому что и бордель де Сада, как бы его сторонники ни разглагольствовали о свободе, был такой же умиротворяющей формой стадности). Но, отправляясь в Великий поход, он не просто избегал порочного выбора – он лишал оба эти лагеря ценного человеческого материала. Ведь если Смольников прав, и два этих мира однажды сшибутся головами, одним солдатом на их войне будет меньше. Герман слишком хорошо знал себя и понимал, что, оставшись здесь, он не сможет уклониться от участия в схватке. Как загрохочут гаубицы да затрепещут флаги, он запоет уже по-другому. Die erste Kolonne marschiert… Die zweite Kolonne marschiert… – этой музыке чертовски трудно не поддаться. Великий поход был способом уйти от пагубного пения сирен. Он был возможностью вырваться, хоть на время, из плена истории – просто распахнуть дверцу и вышагнуть из нее прочь, прихватив с собой рюкзак и палатку. И пусть, покидая историю, он как бы изымал себя из рода человеческого, отторгал себя от него – одиночество было не слишком большой платой за неучастие в заведомо обреченном деле.

Герман часто вспоминал слова одной своей преподавательницы, ныне покойной, с год назад читавшей у них лекции по советской истории. На факультете ее за глаза называли старой большевичкой, не из-за предмета – в молодости она занимала какую-то видную должность в турском обкоме партии. У нее даже имя было соответствующее, железное, большевистское – Ольга Виссарионовна Черткова. Отец Черткову не любил, называл старой калошей и номенклатурной ведьмой, а Герман почему-то тянулся к этой маленькой, волевой, проницательной женщине – было в ней какое-то старомодное благородство, сплав материй, уже утраченных ныне, по крайней мере в преподавательской среде. В прошлом году, желая поддразнить отца, он даже выбрал ее научным руководителем – едва ли не единственный на всем факультете. Однажды, когда Герман обсуждал с ней курсовую и слишком горячо сослался на кого-то из великих деятелей прошлого, Черткова сказала, задумчиво покачивая носком коричневой туфли: «Самые лучшие люди, Гера, проходят по земле незамеченными». Эти ее слова глубоко запали ему в душу. Больше того – они, может быть, лучше всего выражали суть его Великого похода. Вот и он так хотел – пройти по земле незамеченным, смиренно неся свой рюкзак, пока другие будут пытаться ворочать судьбами человечества. В сущности, Иванов и Смольников были только пленниками истории, пленниками убеждения, что ее можно куда-то направить, придать ей разумный ход – и стойкого беспамятства о том, чем заканчивались все такие попытки. Может, они и не рвались на первое место, но немало сил отдавали служению этому культу, как отдавали и миллионы других, веруя кто в Ленина, кто в маркиза де Сада. Герман же хотел сберечь свои силы и посвятить себя созиданию своей личной истории – той единственной ее разновидности, которую он считал достойной усилий. И Поход, вероятно, был наилучшим проектом такой истории – по размаху и дерзости замысла, по богатству опыта и впечатлений, ожидающих его на пути. Только и всего.

Такой, в общих чертах, была идея Великого похода. Именно что в общих чертах – Герман еще много размышлял в том же духе и много находил в ней посверкивающих высей и зияющих глубин, но остальное мы опустим для краткости. Наш пересказ и без того уже тянет на целый трактат…

Разумеется, он понимал, что другие путешественники, включая его кумиров, Джексона и Бушби, не вкладывали в свои странствия ничего подобного. Что все эти Амундсены, Скотты, Месснеры и Пржевальские действовали исключительно из спортивных, туристических или научных побуждений и, меряя Землю тысячеверстными шагами, вполне обходились без всякой там «философии». Но, понимая это, он все-таки оставался при своей идее, поскольку знал: она не была причудой или праздным плодом его воображения – им и в самом деле движет кое-что поважнее, чем просто желание обойти мир. Что задуманный им Исход из плена истории действительно назрел, и, может быть, не только для него… Но если что-то и беспокоило Германа, то вовсе не сомнения в истинности своих идей. Чем больше он размышлял о походе, чем более прочную теорию под него подводил, тем больше боялся, что никогда на него не решится. Все эти прекрасные фантазии о переходе в Америку по льду Берингова пролива рушились в прах, стоило только подумать, что однажды ему придется надолго, возможно, на много лет переступить через порог своей квартиры. Не Салтовский кряж пугал Германа и не арктические льды, а именно этот порог, через который следовало так решительно переступить. Как и все люди с большими амбициями, он допускал, что в действительности не способен ни на что великое, и в этом подозрении заключался, может быть, его самый мучительный страх. И страх этот становился тем сильнее, чем ближе следующая весна, а именно вторая половина мая – время, когда он должен был окончить университет и наконец получить возможность отправиться в свое путешествие.

Предыдущая главаГлава 12 из 54Следующая глава