Джон продолжал свою одинокую невеселую прогулку до тех пор, пока ходьба не показалась ему слишком избитым и устарелым способом выражать столь новую для него печаль, и прислонился плечом к яблоне на манер подпорки. В этом положении он пробыл довольно долго, устремив взгляд на дом, темный силуэт которого поднимал вверх все свои печные трубы, скрывая от глаз расположенный на холме лагерь. Но легкий шум, долетавший с холма: пофыркивание лошадей у коновязи, голоса расходившихся по домам гостей, – напомнил Джону о существовании лагеря и о том, что по случаю приезда Матильды он получил освобождение на всю ночь, о чем из-за суматохи, разыгравшейся при его появлении, не успел никому сообщить.
Пока он размышлял над тем, как при создавшихся обстоятельствах лучше использовать предоставленную ему возможность, к дому подъехал фермер Дерримен, и Джон услышал, что он беседует о чем-то с его отцом. Старик привез, по-видимому, наконец свою шкатулку с бумагами, которую мельник должен был хранить во время его отсутствия, и в ночной тишине до Джона – которого, надо сказать, это весьма мало интересовало – отчетливо доносились бесконечно повторяемые мольбы фермера беречь шкатулку как зеницу ока от воров и пожара. Затем дядюшка Бенджи повернул обратно, а мельник поднялся наверх, чтобы надежно спрятать доверенную ему шкатулку. Весь этот разговор Джон слышал лишь краем уха, как сквозь сон, – мозг его был слишком удручен заботой.
Затем в окнах спальни, отведенной Матильде Джонсон, затеплился огонек. Это сразу вывело драгуна из оцепенения, и он крадучись, что было ему вовсе не свойственно, проник в дом. В комнатах первого этажа было темно: миссис Гарленд, Энн и мельник отправились на мост посмотреть на тонкий серп народившегося месяца. Джон на цыпочках поднялся по лестнице, осторожно прокрался по неровным половицам коридора к двери и остановился возле. Она была приотворена, и полоса света от горящей свечи лежала на полу и на противоположной стене коридора. Вступив в эту полосу света, Джон сразу увидел Матильду. Она в глубокой задумчивости стояла перед зеркалом, закинув руки за голову, сцепив пальцы на затылке, и свет свечи падал прямо на ее лицо.
– Я должен поговорить с вами, – сказал драгун.
Она вздрогнула, обернулась и побледнела еще сильнее, чем при их первой встрече, а затем, словно внезапно приняв решение, широко распахнула дверь и произнесла внешне вполне спокойно и любезно:
– Ну конечно, ведь вы же брат моего Боба! В первую минуту я и не узнала вас.
– Но теперь вы узнаете?
– Да, вы брат Боба.
– И мы с вами никогда не встречались прежде?
– Никогда, – подтвердила она, и лицо ее оставалось бесстрастным, как у Талейрана.
– Великий боже!
– Никогда, – повторила она.
– И с другими драгунами энского полка? С капитаном Джолли, например?
– Никогда.
– Вы ошибаетесь. Я позволю себе напомнить вам кое-что, – сказал он сухо. И напомнил – со всеми подробностями.
– Неправда! – воскликнула она с отчаянием.
Но она переоценила свою выдержку и не отдала должного противнику. Пять минут спустя она уже заливалась слезами и тщетно молила о снисхождении трубача, слова которого теперь звучали как приказ, хотя суровый тон их и смягчался состраданием.
Их беседа продолжалась недолго. Когда все было кончено, трубач шагнул за дверь, возле которой разыгралась эта сцена, и смахнул набежавшую слезу. Дойдя до темного чулана, он постоял там, стараясь успокоиться, а затем по винтовой лестнице спустился в пекарню, миновав таким образом парадный выход. Он увидел, что за время его отсутствия все, включая Боба, уже собрались в гостиной при свечах.
Мисс Джонсон еще до появления в ее комнате Джона послала вниз служанку сказать, чтобы ее не ждали в гостиной, так как этот вечер она предпочитает побыть одна, и Боб несколько приуныл. Мельник, которому хотелось развеять его печаль, выразил сожаление, что они не могут попеть и повеселиться как следует, так как был воскресный вечер. Тогда миссис Гарленд предложила петь псалмы: ведь если выбирать не слишком заунывные мелодии и не вдумываться в слова, то будет все равно что петь баллады.
Так они и сделали, и трубач, присоединившись к ним, тоже делал вид, что поет, а на самом деле лишь беззвучно открывал и закрывал рот. Его душа была в таком смятении, что даже присутствие Энн Гарленд не могло доставить ему радости, хотя он придерживал за уголок ее молитвенник, а девушка обращалась с ним с необычной для нее кокетливостью. Она заметила, что он чем-то удручен, и старалась, как могла, развеять его уныние, совершенно не догадываясь о его причинах.
Наконец семейство Гарленд нашло, что им пора на покой, и Джон тотчас пожелал доброй ночи отцу и брату и проводил миссис Гарленд и Энн на их половину.
Он никому ни словом не обмолвился, что получил освобождение на эту ночь, ибо ему предстояло выполнить грустную миссию, и он предпочитал проделать это один и втайне. Он бродил около дома до тех пор, пока мерцавшие отражения освещенных окон не погасли на поверхности пруда и в доме не воцарились мрак и тишина. Тогда он вошел в сад и стал ждать. Отворилась боковая дверь, и из нее робко выглянула женская фигура. Джон сразу же направился к ней, и между ними завязалась тихая, но взволнованная беседа.
Так они беседовали минут десять, пока не пришли наконец к какому-то соглашению, весьма, по-видимому, печальному, судя по тому, что мисс Джонсон заливалась горючими слезами, но когда они уже готовы были расстаться, над плотной стеной живой изгороди появилась чья-то голова, и раздались отчаянные вопли:
– Воры! Воры! Моя шкатулка! Воры! Воры!
Мисс Джонсон тотчас скрылась в доме, а Джон Лавде, бросившись к ограде, воскликнул:
– Бога ради, замолчите, мистер Дерримен!
– Моя шкатулка! – вопил дядюшка Бенджи. – О, да это трубач!
– Ваша шкатулка в полной сохранности, поверьте мне. Я тут просто… – Трубач делано хихикнул. – …просто позволил себе немножко поухаживать…
– А, понимаю! – с облегчением вздохнул старик фермер. – Поухаживать за мисс Энн? Так вы хотите обставить моего племянничка, господин трубач! Ну что ж, тем лучше. А я, по правде сказать, никак не мог сегодня уснуть, все думал: а вдруг ваш папаша не позаботился как следует о том предмете, который я оставил ему на сохранение, – и наконец решил: пойду-ка погляжу, все ли там в порядке, а потом залягу спать. И когда я увидел тут вас двоих, мне со страху померещились не то грабители, не то французы, не то я уж и сам не знаю кто.
– Вы переполошили весь дом, – сказал трубач, услыхав, что его отец снимает в спальне со стены кремневое ружье, после чего в окне вспыхнул свет. – И поставили меня в очень неловкое положение, – добавил он мрачно, увидев, что отец распахнул окно.
– Мне очень жаль, – сказал дядюшка Бенджи. – А вы спрячьтесь. Я сейчас все улажу.
– Что тут такое происходит, черт побери? – сказал мельник, высовывая из окна голову в ночном колпаке с кисточкой.
– Ничего, ничего! – сказал дядюшка Бенджи. – Я немножко забеспокоился о моих документах и решил прогуляться сюда перед сном, ведь завтра поутру я уезжаю. А когда подошел к вашей ограде, вижу – у вас в саду воры. Только оказалось, что это… что это…
Ком земли, запущенный трубачом прямо в спину дядюшки Бенджи, послужил ему напоминанием.
– Оказалось, что это ветки вишни покачиваются на ветру. Спокойной ночи.
– Никакие воры ко мне не полезут, – сказал мельник Лавде. – А вы больше не беспокойте нас по ночам, почтеннейший, или прошу покорно меня простить, но придется вам хранить вашу коробку у себя дома. Спокойной ночи!
– Не можете ли вы, раз уж я пришел сюда… не можете ли вы взглянуть хотя бы одним глазком, цела ли шкатулка? Ну, будьте ласковы! Уважьте старика: видите, что от меня осталось. Разве такой я был когда-то! Поглядите, там ли она, где вы ее положили. Вы же такой хороший, добрый человек!
– Да уж ладно, ладно, – добродушно закивал мельник.
– Стойте, сосед Лавде! Я передумал! Лучше мне, пожалуй, забрать все-таки мою шкатулку домой, если вы не возражаете. Вы ведь не обидитесь на меня? Я, право, ничего плохого не думаю, но просто мне пришло в голову, что теперь мой племянник и ваш сынок стали вроде как соперниками, и Фестусу еще, чего доброго, взбредет на ум поджечь в отместку ваш дом, а тогда пропали мои документы. Не обижайтесь, дорогой мельник, но я, пожалуй, возьму обратно шкатулку, если вы ничего не имеете против.
– Ей-богу, ничего, – сказал Лавде. – Но пусть ваш племянник хорошенько подумает, прежде чем его вражда примет такой оборот.
И, отойдя от окна, он взял свечу, направился в глубь комнаты и вскоре появился снова со шкатулкой в руках.
– Я не хочу доставлять вам труд одеваться, – заботливо сказал Дерримен. – Спустите ее вниз на чем-нибудь, что подвернется под руку.
Шкатулка была спущена вниз на веревке, и старик, схватив ее в объятия, с жаром поблагодарил:
– Спасибо! Спокойной ночи!
Мельник пожелал ему того же, закрыл окно, и свет погас.
– Надеюсь, вы теперь успокоились, сударь? – спросил трубач.
– Да, вполне, вполне! – ответил Дерримен и заковылял один-одинешенек обратно, опираясь на палку.
В эту ночь Энн долго не спала, размышляя над некоторыми особенностями поведения молодой особы, появившейся в доме ее соседа. Она отнюдь не намеревалась подвергать ее критике – это было бы дурно и невеликодушно, – однако не могла и не думать о том, что сильно возбуждало ее любопытство, и мысленно спрашивала себя, обладает ли мисс Джонсон такими редкими достоинствами души и тела, которые поднимали бы ее на недосягаемую по сравнению с ней самой высоту. О да, разумеется, думала она, иначе быть не может: разве капитан Боб не отдал ей предпочтение перед всеми? Конечно, ему, повидавшему свет, лучше знать.
Когда луна зашла и только яркие летние звезды продолжали проливать свой свет на темный, влажный от росы сад, Энн почудились там чьи-то голоса. «Вероятно, это влюбленные, Боб и Матильда, вышли прогуляться перед сном, – подумала Энн. – Воображаю, как у них будут завтра слипаться глаза, и как это глупо, что Матильда прикидывалась такой усталой!» Размышляя об этом и уверяя себя, что от души желает им счастья, Энн уснула.