Принятая в США как героиня Америки, Мари обрела новый, более высокий статус и во Франции. Ближе к концу 1921 года ее друг Антуан Беклер, видный радиолог, запустил среди своих коллег-врачей петицию в поддержку ее избрания членом Академии медицины, и 7 февраля 1023 года они подавляющим большинством проголосовали за нее.
«Мы приветствуем в вашем лице великого ученого, – сказал президент академии Анатоль Шоффар в приветственной речи, – женщину с большой душой, которая живет исключительно преданностью работе и научным самоотречением, патриотку, которая в военное и мирное время всегда делала больше, чем требовал долг. Ваше присутствие здесь дарит нам моральное преимущество вашего личного примера и славы вашего имени».
Если бы десятилетием раньше Мари избрали в Академию наук, она пробила бы брешь в полностью мужском бастионе Института Франции. В независимой медицинской академии она стала еще более странной аномалией – не только первой женщиной, но и единственным физиком среди 110 врачей. Ее избрание подчеркнуло все более насущную роль физики в медицине. Собственная организация Мари, Фонд Кюри, начала строить пару новых диспансеров, один для терапии радием, а другой для лучевой диагностики и лечения, совсем рядом с Институтом радия, на улице Ульм.
«Вы – первая женщина Франции, ставшая академиком, – напомнил доктор Шоффар виновнице торжества, – но разве нашлась бы другая женщина, более этого достойная?»
Мари, которая вовсе не стремилась к уникальности, продолжала принимать женщин в лабораторию Кюри. 1921 год привел еще двух. Жанна Латте, тридцатитрехлетняя вдова и мать, готовила защиту докторской диссертации по физике в Сорбонне и вела исследования рака вместе с коллегой в Пастеровском павильоне. Катрин – или Катерина – Шамье пришла с уже заслуженной докторской степенью по физике, но опасалась, что растеряла способности, которыми когда-то владела. Как она призналась в своем первом обращении к директору лаборатории, «я скоро лишусь морального права пользоваться званием доктора наук».
Катерина Шамье, родившаяся в Одессе в 1888 году в семье русской и сирийца, изучала физику в Женевском университете. Она вступила в исследовательскую группу в Петрограде, но с началом Первой мировой войны нашла применение своим талантам в сестринском деле. Не успела она толком возобновить свою научную деятельность, как гражданская война 1919 года в России вынудила ее бежать из страны вместе со вдовой матерью и сестрами. Они провели пять месяцев в лагере беженцев неподалеку от Гренобля, после чего добрались до Парижа, где в силу необходимости Катрин стала учительницей в Русском лицее. Она работала в этой русской школе второй ступени, когда обратилась к мадам Кюри с просьбой о трудоустройстве, и продолжала держаться за свою преподавательскую работу, когда начала проводить свободные часы в лаборатории в качестве неоплачиваемого независимого исследователя.
Было приятно вновь иметь дело с настоящим научным инструментарием и овладевать новыми навыками для проведения экспериментов, связанных с радиоактивностью. «Эта серия операций, – отмечала Катрин, наблюдая истинного мастера за работой, – проводилась мадам Кюри с достойной восхищения дисциплиной и гармонией движений. Ни один пианист не смог бы с большей виртуозностью исполнять то, что проделывали ее руки. Это была идеальная техника, которая сводила к нулю коэффициент личных ошибок». Она могла лишь надеяться, что ее собственные действия, такие неловкие в сравнении с мадам, будут совершенствоваться с практикой.
Несколько месяцев спустя рекомендательное письмо от директора Русского лицея, наконец, добралось до директора лаборатории Кюри. В нем говорилось, что мадемуазель Шамье заслуживает высочайшей похвалы за глубину своих знаний, рвение и представление о долге. К этому времени Мари уже убедилась в этом сама и организовала присуждение эмигрантке из России стипендии Кюри-Карнеги, составившей 4 000 франков, на 1921–1922 учебный год.
Мари объединила ее в пару с физиком Драголюбом Йовановичем, уроженцем Белграда, и дала им задание усовершенствовать методы подготовки и сохранения свойств гомогенных растворов солей радия. Слишком часто такие растворы выпадали в твердые осадки, которые прилипали к стенкам своих контейнеров, запирая в них эманацию и таким образом мешая измерению выделенной эманации. Новые партнеры изо дня в день работали вместе над этой проблемой, а Катерина часто проводила в лаборатории и вечера, продолжая по утрам вести уроки в Русском лицее. У нее не было выбора, так как она нуждалась в обоих источниках дохода, чтобы содержать семью. К счастью, эксперименты шли хорошо, и ей была обещана вторая стипендия Кюри-Карнеги на следующий год.
Июль 1922 года застал Мари в Кавалере, где она позволила себе краткий отдых перед первым трудным совещанием Международного комитета по интеллектуальному сотрудничеству, которое должно был состояться в Женеве в начале августа. Как часто случалось с ней во время поездок, она подхватила простуду. Из-за болезни и изматывающего воздействия южного ветра – мистраля – она почти не могла писать и даже не заглянула в документы, предоставленные Лигой Наций. Что ж, писала она дочерям в Ларкуэст, мистраль хотя бы полностью изгнал комаров.
Мари предвкушала очередную встречу в Женеве с Альбертом Эйнштейном, поскольку он тоже был включен в состав нового комитета интеллектуалов. «Я полагаю, что ваше согласие, так же как мое, – писала она ему, – необходимо, если мы надеемся принести какую-либо реальную пользу». И он согласился с ней в том смысле, что «Лига Наций, пусть все еще несовершенная, – это надежда на будущее». Однако в конце июня 1922 года, после шокирующего убийства в Берлине еврейского промышленника и министра иностранных дел Вальтера Ратенау боевиками из числа его политических соперников, Эйнштейн передумал. Сознавая, что «чрезвычайно сильный антисемитизм довлеет в той среде, где мне полагается представлять доклад Лиге Наций», писал Эйнштейн, он укрепился во мнении, что «еврей – не лучший посредник между немецкой интеллигенцией и интеллигенцией международной». Более того, Лига Наций, учрежденная в Париже в конце Великой войны, еще не включила Германию в число своих членов.
В Женеве, как и в Брюсселе, все время Мари было отдано участию в заседаниях комитета. «Вы будете поражены, узнав, что ваша мать не довольствуется безмолвной ролью, – сообщала она домой, – но часто подает голос, по всей видимости, под властью заблуждения, что в этом может быть какой-то прок!» В числе ее коллег-заседателей были Поль Ланжевен, Хендрик Лоренц, Роберт Милликан и другие мужчины, с которыми она часто общалась на научных конференциях, а также видные фигуры из сферы свободных искусств. Но в Женеве, в отличие от Брюсселя, Мари больше не была единственной женщиной. Биолог Кристине Бонневи из Норвегии, первая женщина-профессор в своей родной стране и первая женщина, избранная в Норвежскую академию науки и словесности, тоже озвучивала свои мнения в стенах стоявшего на берегу Дворца Наций. Профессор Бонневи директорствовала в Institute for Inheritance Research, отделении Королевского университета Фредерика в Кристиании. Никогда не бывшая замужем, приближавшаяся к пятидесятилетию, ветеран политической жизни как в городском совете Кристиании, так и в национальном парламенте, она незадолго до этого согласилась занять пост президента норвежского отделения Международной федерации женщин – выпускниц университетов.
Женевские обсуждения окончились для Мари членством в двух подкомитетах, один из которых занимался выделением стипендий и грантов исследователям, а другой – созданием аннотированной (и постоянно обновляемой) библиографии научных статей из изданий всего мира. Если перед этим форумом у Мари и возникали сомнения в том, чего комитет может достичь и какой вклад она способна в это внести, то теперь у нее появилось чувство цели.
На своем официальном посту в Париже она взаимодействовала со студентами гораздо плотнее, чем раньше, во Флигеле. Эти участившиеся контакты в значительной мере имели причиной архитектуру Института радия, которая консолидировала разрозненные анклавы прежней лаборатории Кюри. И хотя недавно Мари переложила бо2льшую часть своих обязанностей по надзору за студентами на Андре Дебьерна, на его помощь как наставника она больше не полагалась. Пережитое во время войны оказало на него глубокое негативное воздействие. Тот человек, которого Сибил Лесли некогда описывала как замечательно «мягкого, доброго и обходительного», обладавшего «огромным запасом терпения», теперь частенько цедил замечания студентам брюзгливым тоном, а иногда и открыто рычал на них. Мадам Кюри, теперь намного увереннее державшаяся в разговорах, по мере надобности планировала консультации для студентов, порой вступала в непринужденные беседы в коридорах и по утрам перед работой останавливалась на лестницах, чтобы поболтать то с одним, то с другим по пути в свой кабинет. Часто в такие импровизированные дискуссии втягивались другие сотрудники института и «залетные» исследователи, создавая формат, которому студенты дали меткое название «научные штудии радиоактивности на лестнице».
Если у Мари и оставалась какая-то досада из-за того, что в 1911 году ее отвергла Академия наук, то больше она не сторонилась престижного журнала академии, Comptes rendus. В 1921 году впервые за десять лет она подала в Академию доклад о своем недавнем исследовании, который зачитал ее бывший учитель, Габриэль Липпман. В докладе она признавала трудность отделения радия от его изотопа мезотория, который использовался для создания люминесцентной краски, и предлагала средство проведения точных замеров радиоактивности каждого из этих веществ в любом произвольно взятом коммерческом образце.
После смерти Липпмана в 1921 году Мари обратилась к другим друзьям-академикам, с неменьшей охотой готовым представлять труды членов ее лаборатории. Химик Жорж Урбен, например, зачитал в 1922 году совместный отчет Драголюба Йовановича и Катерины Шамье, описывающий эффективный аппарат с функцией самопомешивания, который они собрали, чтобы не давать растворам радия выпадать в осадок.
Партнерство мадемуазель Шамье из России и югослава М. Йовановича было типичным для интернационального духа, издавна характеризовавшего лабораторию Кюри. В 1922 году в реестре сотрудников также присутствовали Стефания Мэрэчиняну из Румынии и радиохимик Соня Слободкина из Польши. Еще один поляк, Саломон Розенблюм, приехал в 1923 году после учебы у Нильса Бора в Копенгагене. В то же время прибыл Нобуо Ямада из Токийского императорского университета, избранный японским правительством для того, чтобы стать первым «радиоактивистом» в своей стране.
Лаборатория Кюри, в момент ее образования в начале века бывшая прочным супружеским союзом, и в 1920-е годы оставалась семейным предприятием, во главе которого стояла команда из матери и дочери, а идею «кумовства» воплощал племянник мадам, Морис. Хотя Ева Кюри по роду деятельности не была связана с радиоактивностью, ее хорошо знали сотрудники лаборатории, особенно «дядюшка Андре», который не так давно натаскивал ее во время усердной подготовки к экзаменам на звание бакалавра. Другие ученые с удовольствием принимали от нее в дар билеты на сольные фортепианные концерты. Она надеялась вскоре снова сыграть для Игнаца Падеревского.
Ирен и Мари Кюри, 1922 г.
Мари хотела, чтобы Ева училась в медицинской школе и выбрала карьеру специалиста в лечении рака с помощью радиоактивности. Но вместо того, чтобы пытаться повлиять на выбор профессии младшей дочери, она пошла навстречу явному таланту Евы, купив ей рояль. Он стал единственным предметом роскоши в их доме.
«Та квартира на набережной Бетюн, – писала впоследствии Ева, – была очень просторной и не очень удобной», представляя собой «странный образчик семейного жилья». Она занимала весь третий этаж здания, построенного во времена Людовика XIV, и ее комнаты, по крайней мере на вкус Евы, вопияли «о величественных креслах и софах, которые подошли бы к их пропорциям и стилю». На место такой исторической обстановки встал старый гостиный гарнитур, унаследованный от доктора Кюри, и его отдельные части были «сгруппированы как попало в огромном салоне, который был достаточно велик, чтобы вмещать пятьдесят гостей, но в действительности редко видел более четырех». Никакой ковер не скрывал «настоящий каток из вощеного паркета, который стенал и жаловался под ногами». Никакие шторы не перекрывали вида на Сену из высоких окон.
«Единственной комнатой в доме, которая подавала какие-то признаки жизни», на взгляд Евы, был кабинет ее матери. «Портрет Пьера Кюри, застекленные стеллажи с научными книгами и пара предметов старой мебели создавали там атмосферу благородства».
Теперь, в свои пятьдесят пять, Мари носила очки, и ей приходилось делать цветные отметки на шкалах своих измерительных приборов, чтобы читать их показания без затруднений. Ее тезисы к лекциям были написаны большими буквами. Когда студенты показывали ей фотографии спектральных линий, она лишь делала вид, что изучает снимки, а на самом деле извлекала информацию, задавая подробные вопросы. Ее знакомые замечали эту уловку, хоть и не подавали виду. «Вероятно, эта беда как-то связана с радием, – предполагала Мари в письме к сестре Броне, – но утверждать с уверенностью нельзя».
В середине июля 1923 года Мари попросила Еву уехать из Ларкуэста и побыть с ней пару дней в городе, пока ей будут оперировать катаракты на обоих глазах. «Скажи нашим друзьям, что я не смогла закончить ту редактуру, над которой мы вместе работали, и что мне требуется твоя помощь, чтобы завершить ее поскорее». Никому в тесном бретонском кружке не стоило знать истинную причину внезапного возвращения Евы в Париж. В постскриптуме Мари еще раз подчеркнула свое стремление к секретности: «Рассказывай им как можно меньше, chérie».
После операций Ирен взяла на себя обязанности помощницы матери на время ее пребывания в санатории в Кавалере. «Я начинаю привыкать ходить без очков и добилась некоторого прогресса, – писала Мари Еве в конце сентября. – Побывала на двух прогулках: одной дневной экскурсии и одной на целый день по непростым горным тропам. Они прошли хорошо, и я могу достаточно быстро передвигаться без несчастных случайностей». Самым неприятным последствием было постоянное двоение в глазах, которое не позволяло ей узнавать приближавшихся знакомых.
«Каждый день я немного упражняюсь в чтении и письме», – добавляла она, и эти упражнения оказались труднее, чем ходьба.
В конце декабря 1923 года Мари снова появилась на людях – на праздновании двадцать пятой годовщины открытия радия, организованном Фондом Кюри. По такому случаю вместе приехали из Варшавы Броня, Юзеф и Хелена. Вокруг них в огромном амфитеатре Сорбонны сидели делегаты из французских и иностранных университетов, научных обществ, студенческих ассоциаций и правительственных учреждений. В развлекательной программе вечера было постановочное чтение первой работы супругов Кюри об этом открытии, которую Анри Беккерель представил Академии наук 26 декабря 1898 года, а теперь вновь декламировал Андре Дебьерн. Доклад «О новом и весьма радиоактивном веществе, содержащемся в смоляной обманке» за минувшие годы ничуть не утратил своей четкости и ясности.
За чтением последовала живая демонстрация экспериментов с радием, исполненная Ирен Кюри и Фернаном Хольвеком. Затем президент Французской Республики, Александр Миллеран, вручил мадам Кюри дар «национального возмещения» – ежегодную пенсию в 40 000 франков, одобренную единодушным голосованием в парламенте, – «как слабого, но искреннего доказательства всеобщего чувства энтузиазма, уважения и благодарности, которые повсюду следуют за ней».