«Может, хоть накормят», – напутствовала меня мама, отправляя в детский сад.
В саду собрались дети со всего хутора – пятнадцать человек. Ходить в садик было далеко – на тот берег, и страшно, так как по дороге подстерегали смертельные опасности – злой гусь, который, завидя меня, шипел и, хлопая крыльями, старался клюнуть побольнее, и Вовка Стихин, который был гораздо хитрее и коварнее гуся.
Вовка как будто специально подкарауливал меня. Дразнился, кривлялся, как обезьяна, высовывал язык. Это было бы всё терпимо, если бы Вовка не кидал в меня камни. У него под рукой всегда был целый «арсенал боеприпасов»: обломки кирпича, галька и черепки. И, надо сказать, упражняясь каждый день, он был очень натренирован и часто попадал в цель.
Как-то раз дедушка Осип, увидев такое безобразие, попытался приструнить снайпера Ваську: «Ты чё делаешь, варнак? Пошто бросашься? Ишь, разбойник! Скажу вот отцу-то!» Вовка убежал в ограду, но тут же его рожа высунулась из-за столба калитки. Он скорчил гримасу и запел неприличную песню.
Жаловаться на Вовку было бесполезно. Он был единственным ребёнком в семье, и все в деревне говорили, что он крайне изнежен отцом, дедом, бабушкой и матерью.
Что делать? Пришлось мне приспосабливаться. Я, не доходя до контролируемого Васькой участка дороги, останавливалась и ждала Алёшку с Нинкой, чтобы миновать опасное место втроём. Когда нас было трое, мы тоже имели «боеприпасы» и могли успешно отразить Васькин артобстрел.
В садике нас встречала воспитательница Анна Петровна Шнюкова.
Однажды мама отправила меня к ней домой за нитками, и я, воспользовавшись моментом, побывала у воспитательницы в гостях.
Хозяйка сидела за столом. Перед ней лежал конверт и чистый лист бумаги. Она подняла на меня красное, опухшее от слёз лицо и, молча кивнув, жестом указала, чтобы я присела на лавку.
Я недоумевала, что же у ней случилось? Что она так убивается, плачет, о чём слёзы льет? Должно быть, беда или умер кто?
– Пашенька, свет мой ясный! И на кого ты оставил меня, голубь мой сизокрылый? Где ты летаешь, мой муженёк? – вдруг стала причитать Анна Петровна. Она взяла в руку перьевую ручку и вывела на чистом листе первую строку. И слёзы, как дождь из водосточной трубы, полились на бумагу.
Мне было и смешно, и странно. Я никогда не слышала таких причитаний и не видела ничего подобного. Хозяйка, должно быть, уже давно забыла о моём существовании, и я уже битый час провела, сидя на лавке у порога, и мне порядком надоело рассматривать обстановку её чистенькой избы и увеличенную с большую икону фотографию Пашеньки, стоящую на столе.
Анна всё продолжала плакать, причитать и стенать. На минуту успокоившись, медленно, буква за буквой, выводила слова на листке. А так как она была почти неграмотна, то эта церемония – письма со слезами и с причетами – заняла больше, чем полдня.
Я не один раз выбегала из избы, посидела на крыльце, успела побывать за оградой, заглянула в конюшню, где курица усиленно объявляла, что снесла яйцо, а петух, деловито разгребая мусор, сзывал весь свой гарем. Я сходила на реку, поиграла на плотике. Даже успела порядком проголодаться, но, когда заглянула к Анне Петровне в избу, она всё ещё сидела и писала, обернув голову полотенцем, смоченным водой. Слёз уже не было, только вздохи да судорожные подёргивания.
Наконец письмо было написано, запечатано в конверт и положено на божницу ждать почтальона. Перецелованный на сто раз портрет был возвращён на своё место и теперь висел на стене. Все письменные атрибуты убраны со стола. Только тюрбан из полотенца остался на голове… Потом хозяйка долго умывалась под рукомойником, причёсывалась, пила воду и только сейчас удостоила меня вниманием: «По чё пришла?» Я объяснила. Она открыла резную деревянную шкатулку и подала мне то, что нужно. Я бегом побежала домой.
– За смертью тебя посылать! – пожурила меня мать. – Где шаталась целый день? Опять на реке? Послала тебя по делу, а ты…
– Анна Петровна мужу письмо писала! – попыталась оправдаться я.
– А язык-то у те есть?! Спросила бы – она нитки бы и дала! Чё ждать-то! У-у-у! Терпеть не могу таких растяп!
Наш садик помещался в самой обыкновенной избе. Чашки, ложки, а также кружки дети приносили из дома. Стряпала хлеб и варила обед для садика Авдотья, которой помогала её свекровь – бабушка Фёкла по прозвищу Емелиха.
Когда мы приходили, у бабки Емелихи всегда кипел самовар и на столе лежали горячие круглые ковриги. Хлеб развешивали на весах. Дежурные расставляли посуду. Анна водружала в середину стола самовар, наливала нам в кружки кипятка. Вручала по ломтю чёрного хлеба, нам было невтерпёж ждать, когда в металлических кружках остынет кипяток, и мы съедали сначала хлеб, а горячую воду уже пили после.
Анна Петровна чай вместе с нами никогда не пила.
Она, как обычно, жаловалась бабке Фёкле:
– Опять мне от Паши письма нету! Уж не знаю, на чё и подумать. Ты, баушка Фёкла, хоть бы мне поворожила на бобах.
– А вот робят накормишь, прибегай ко мне в избушку, ужо поворожим.
После завтрака мы бежим играть на улицу кто во что горазд. «Вы, ребята, играйте возле дома, – наказывает нам воспитательница, – в лес и на реку не бегайте».
Мы шумной ватагой уходим на поскотину. Во время игры нет-нет да посмотрим на усадьбу нашей воспитательницы. От Фёклы она уже давным-давно ушла домой. Мы знаем, что у ней дома парит гусиха, в огороде на привязи маленький телёнок и курица с цыплятами, так что работы невпроворот.
Наш садик на возвышенности, и отсюда отлично видно, как Анна Петровна носит из колодца воду в кадки, поливает огурцы, потом пропалывает грядки в огороде, поит телёнка и делает домашнюю работу.
Приходит она к обеду. Приносит котелок с супом и кашу. Пересчитывает нас, проверяет, заставляет мыть руки. Мы уже проголодались и бегом садимся за стол.
После обеда опять на улицу. Воспитательнице с нами скучно; убрав посуду, они с бабкой Фёклой обсуждают, что выпало на картах.
– Злодейка у те на сердце, – уверенным, не терпящим возражения голосом говорит бабка Фёкла.
– Неужто? – восклицает воспитательница и, склонив по-куриному голову, задумывается. Анна верит картам, печалится, переживает. – В Самаре Паше глянется служить. Город, пишет, хороший! Неужели он нашёл там себе каку шмару? Я пишу, пишу ему, а он в лучшем случае раз в месяц отвечает. Неуж есть у меня разлучница? Змея подколодная… Уж я ли его не люблю?! Уж я ли его не жду?! Сохну по ему! Чё делать-то, баушка? Как быть? Научи, подскажи.
– А чё поделашь, мила-дочь? – вздыхает Фёкла. – Жисть-то она всяка. Нам, бабам, много терпеть от мужей приходится, много горя переносить. Я вот за свою жисть много перенесла… С молодых-то годов с дедком тоже всяко жили. Семерых детей воспитали, а всего-то девятнадцать было… Куда деваться? Провоешься да опять живёшь. Он умер, а мне уж девятой десяток, да всё ишо живу… Само главно, Нюра, штобы он домой пришёл. Хозяйство у те справное. Чё ишо ему надо? Сам-то он из бедности, а с тобой жил – как сыр в масле катался.
– Да как же он посмеет ко мне не вернуться? Ведь венчаны мы в церкви!
Долго ещё сидели на крыльце две женщины – старая и молодая – и беседовали.
Как-то в один день Анна Петровна наказала нам играть возле дома. Сама ушла. День был жаркий, и мы уплелись к реке. На берегу было прохладно, и так заигрались, что не заметили, как Шурка Кузнецова – самая младшая из нас – забралась в реку и завязла в няше. Мы бросились её вытаскивать, но наших сил явно не хватало. Алёшка Филиппов побежал в кусты, чтобы выломать длинную палку. Вскоре Шурка погрузилась в густую тягучую грязь по грудь. И, возможно, быть бы беде, если бы мимо не проходил двенадцатилетний Яшка Филиппов. Он что есть духу подбежал к Шурке и выдернул её из грязи.
Тут подоспела воспитательница, увидев грязную, как трубочист, Шурку, она всплеснула руками и стала отмывать её на плотике. Сполоснула и платьишко.
Утром в садик пришла Шуркина мать Ульяна и, встав в боевую позицию, заявила:
– Тебя силой воспитателем никто не ставил! Раз занялась робятами, так будь добра, следи за ними. Не нравится – откажись! Другой тут будет, а ты иди с нами в поле робь!
Анна Петровна после завтрака домой не пошла и целый день срывала на нас зло:
– В наказанье, что вы ползёте к реке, сёдни я вас не выпущу на улицу, – категорично заявила воспитательница, – играть будем дома.
– Давайте петь песни… – предложила Нинка.
– У Пашиньки рубашка! А я на платьице возьму! Не скорей ли догадается, што я его люблю! – в ту же секунду, не дослушав Нинку, затянула Анна Петровна. Голос у неё был неприятный, визгливый.
Уже через минуту мы все, как пьяные мужики в Николин день, блажили изо всей мочи: «Лучше б ты женился, свет, на Арине. С молодой бы жил женой. Не ленился!»
Потом кто-то из ребят подсказал спеть такую песенку: «Коршун, коршун колесом, твои детки за лесом. Огонь горит – твоих деток спалит».
– Стойте! – закричал Алёшка Филиппов. И с жаром запел: – С неба полудённого жара не подступи, конница-будённица раскинулась в степи! – Алёшка слова дальше не знал, и мы спели несколько раз только это.
Наконец мы были прощены и побежали на улицу.
Постепенно всё стало по-прежнему – Анна Петровна всё так же большую часть времени проводила дома. Готовилась к приезду мужа, чтобы в её усадьбе было всё от и до.
– Снится мне сон, вижу, идём мы с Пашей по берегу реки, – как обычно, делилась с Фёклой воспитательница, – он в белой вышитой рубашке, и уж такой-то ласковый…
– Ой, побежала я, бабы, – перебила рассказчицу Авдотья, – самовар нужно ставить! Обед скоро!
– Письмо, должно, придёт! – заинтересовавшись продолжением сна, вставила Фёкла. – К письму это привиделось.
– Дай-то бог! Третий месяц уж ничё нет! Вся извелась, не знаю уж, на чё подумать!
– А ты жди, милая, жди, всё равно напишет, – успокаивала Анну бабка, – пойми, вить не дома – военная служба. Всяко бывает… У меня вот Фома был на службе, война тоды была, дак мы со снохой-то с Натальей чё не передумали… И дождались, слава богу!
Отведя душу в разговоре с Фёклой, Анна Петровна отправилась домой, наказав нам, чтобы не баловались.
– А давай в бодливую корову поиграем! – предложил Лёшка.
– Чур, я бодливая корова! – запрыгав от радости, заверещала я.
Я бегала как одержимая, стараясь забодать всех, кто стоял поблизости. Тут попала мне на глаза Шурка Кузнецова. Она сидела на подоконнике. «Как же и её не боднуть», – подумала я. Секунда, и ничего не подозревающая Шурка вылетела за окно в грязь. Громкий Шуркин рёв, наверное, слышал весь хутор. Её тётушка Нина Еварестовна через каких-то пять минут была уже в детском саду. Она набросилась на меня с руганью, и я вне себя убежала домой, изо всех сил хлопнув дверью напоследок.
Дома никого не было – двери были закрыты. Я долго сидела на крыльце, ходила по двору, в огород за репой и морковью.
– Маньша, ты чё сёдни дома? – издалека послышался голос мамы. – Почему не в садике?
– Больше я туда не пойду ни-ко-гда! – отчеканила я по слогам. – Я дома робить буду!
– А в чём дело-то?
– Я Ульянину Шурку нечаянно вытолкнула из окна – мы играли коровой! – шмыгнув носом, жалостно произнесла я. – И ещё – Нинка Еварестова дразнится! – решила добавить я в своё оправдание. – Не пойду туда, хоть убейте.
– Ты сама-то хороша тоже, нечего сказать, – беззлобно промолвила мама и занялась работой, а я изо всех сил принялась ей помогать.
Тем временем воспитательнице пришло долгожданное письмо, в котором её Пашенька, которого она так ждала, написал: «Живи одна, меня не жди, я тут женился. Прости меня, Анна, но жить с тобой не буду, не могу».
Через три месяца Павел Шнюков приехал в Калиновку возмужалый, красивый, даже чуть-чуть выше ростом стал. «Вытянули тебя в армии!» – шутили односельчане. «Там кого хочешь вытянут», – отшучивался Павел.
Остановился он у снохи и племянников. На хуторе Павел прожил всего три дня. За это время снохе Ефросинье нарубил дров, перекрыл на избе крышу. Сходил к Анне, забрал вещи. Анна, видимо, ещё на что-то надеялась, нажарила, наварила, настряпала, купила бутылку водки. Но Павел за стол садиться не стал, сколь она ни упрашивала.
– Не буду, Анна, ни есть, ни пить у тебя, не за этим пришёл! Отдай мне одежду, и больше ничего не надо. Прости меня, но я больше так жить не могу, как ты живёшь, – Павел стоял у порога, не желая проходить в глубь избы, – я видел другую жизнь, других людей. Может, я в сто раз беднее буду жить, но не так, по-своему. Тебе никогда меня не понять… Я тебя никогда не любил. Меня старший брат силой женил на тебе. Детей у нас нет. Чего ж ещё? Зачем портить жизнь один другому? Я нашёл себе. И я уверен, что и ты найдёшь такого, какого тебе надо. Не судьба, видно. Прощай!