К книге
Багряный рассветГлава 2. Прорастет. 6. Дорога
38%
Глава 2. Прорастет. 6. Дорога
10

Лето шло своим чередом – на смену ливням пришло благодатное солнце. Побеги, что не размокли да не сгнили, буйно росли. Сусанна и Евся работали не покладая рук: на их плечах лежали и бабьи хлопоты, и дела, что, по-хорошему, выполняются мужиками, – их в Казачьей слободе было не сыскать, лишь старики да мальчишки.

Однообразие дней скрасило письмо от матери. Его принес отцов человек, Исак Курбатов сын.

«Пташка моя милая, дочка, как же тебе тяжело… Знаю я, каково потерять долгожданное дитя. Обнять бы тебя, утешить… Но с тобою сынок, дочка и дитя, которое ты называешь сыном, в них утешение… Когда же приедешь к родителям – мы не молодеем».

На письмецо капала водица. Повзрослевшая Нютка вытирала слезы и представляла, как обнимает матушку, как сказывает ей обо всем, что стряслось с ней за долгие годы, что прожила она вдали от родительского гнезда.

А потом, еле-еле различая строчки, что расползались словно жуки, различила непонятное – в самом конце, писанное будто бы впопыхах: «А на мясоед мы с отцом твоим обвенчаны были. Стыдно, в старости-то, опосля такого… А без благословенья Божьего хуже».

Не поверила глазам своим, перечитала, прошептала: «Ужели?» – и разрыдалась.

То ли от радости за родителей своих, что наконец стали мужем да женой пред Богом и людьми.

То ли от обиды, что сама она останется без венца.

То ли от стыда – правду про Басурмана, первого мужа матери, так и не сказала. Хоть довольно и того, что он покоится в могиле, освободив матушку.

– Вместе плакать? – пищала Полюшка, углядев слезы.

И тут же приткнулась рядом, захныкала – сначала понарошку, потом разревелась не на шутку. Попробуй успокой! Прибежали со двора голодные Фома и Тимоха, подняли гвалт. Один зашиб коленку, другой ошпарился кипятком.

Как поехать в далекие земли под Солью Камской с этаким выводком? Представить невозможно. Любовно разгладив грамотку, писанную на хорошей, толстой бумаге, Сусанна поцеловала ее, убрала в сундук и закрыла его – иначе сорванцы вмиг порвут или сотворят из нее какую-то потешку.

– Детоньки мои, а где Евсевия?

– Вя, – неопределенно пискнула Полюшка, а мальчонки, занятые своими забавами, не заметили, куда ушла остячка.

Евся за последние дни взяла большую волю. Не спросясь, уходила из дому. Помогала, да все через силу. Сусанне чудилось – не служанка у нее, а сестрица младшая, что вовсе не хочет слушать, только кривит губы. Что стряслось с работящей и тихой девкой, постичь не могла.

На город опускалась ночь, уже примерила на себя темную рубаху. Пастухи гнали коров по улице, бабы перекликались, загоняли скотину во дворы. В воздухе стояло мычание, визг, смех – иногда ругательства. Сусанна завела в скотник мирную коровенку Княтуху и ее большеухого теленка, погладила, напоила, подоила – коровенка дала мало, растратив молочко на дитенка, но Сусанна была не в обиде.

– Да где ж эта девка?

Сусанна процедила молоко через чистый лен, зажгла светоч, пугливо спускаясь по узким ступенькам, все ж сделала все как полагается: поставила кувшин в погреб, вырытый на заднем дворе, там и средь жаркого дня царил холод.

Ворота были заперты. По улице ходили старые казаки, изредка перекрикивались: «Все спокойно». Белонос крутился во дворе, скулил – не хватало прыжков и бега. И Сусанна, чуть помявшись, выпустила его – так бы сорвался с веревки сам, не спросясь.

Маясь дурными предчувствиями, Сусанна еще не раз подходила к воротам, вытирала пот со лба – ночь выдалась душной. Так и не дождавшись остячки, проверила детишек, все ли ладно, и легла спать в холодной клети.

Пот стекал по лицу, тяжелая, налившаяся после трех родов грудь, казалось, собирала едкую влагу. Сусанна встала, обтерлась холодной водицей, испила целый ковш, послушала детское дыхание, позавидовав безмятежности своих сынков да дочки.

«Ужели стряслось что худое? Или бежала своей волей?» Сусанна надеялась, что девка отыскала свое счастье. Но отчего-то мало верила в подобное: ужели бы не пришла, не сказала, мол, все ладно сложилось, не поминай лихом.

Нет, остячку утащила куда-то нечистая сила – пусть в кафтане да портах. Сусанна чуяла, что-то стряслось.

* * *

Ежели было дело, что Петр ненавидел всей своей казачьей душой, – вот оно, расстилалось пред ним чередой ухабов, топей с разрушенными гатями, мостов, позабывших о том, что призвание их – соединять берега рек и ручьев, а не рассыпаться в труху.

Дороги – ох дорогие, русские, беспутние, сгубившие не одну душу! Ямщики ругают их, да выдают такими коленцами, что всякий непричастный диву давался: как же так можно, и смех и грех.

Каждое лето казаков Тобольска, Тюмени, Туринска, прочих острогов и острожков отправляли по государеву – а далее воеводиному – велению на дорогу, могучую сибирскую жилу. Она стягивала земли от России до медвежьих уголков, куда только начиналось движение русского люда.

– Дядька Петя! – На темном, загоревшем до черноты да в придачу грязном лице парнишки сверкали белые зубы. – Гляди!

А «дядьке Пете» вовсе и не хотелось глядеть.

Иртыш да малые реки с ручьями, безымянными родниками, озерцами и болотцами раз за разом пересекали государеву дорогу. И самый тяжкий кусок ее, что проложен был через трясину, достался Петру Страхолюду и десятку его людишек.

– Бревна-то сожрала и не подавилась!

Богдашка будто восхищался темно-бурнатой, чавкающей жижей, которую питала старица. Здесь Иртыш вильнул вбок и оставил болотце. Хорошо молодому-то, все в радость!

Казаки трудились третью седмицу: валили лес – поодаль, там, где трясина оставила место для ладного березняка с нечастым вкраплением сосен. Срамословили, отбивали ноги и руки, кормили гнус, стелили гати, ругали в десять глоток приказчика, что пожалел им муки да гороха, дал им худые топоры – пригодились свои запасы. И не верили, что однажды одолеют это дело.

* * *

– Не видали где мою остяцкую девку?

Евся словно провалилась сквозь землю. Не видели, не слышали – соседки отвечали и тут же принимались охать.

Одна все ж молвила: видала Евську-остячку с каким-то чернявым в коротком кафтане. Будто бы миловались без стыда и даже не заметили ее.

– Ты печалиться брось! Девка молодая, соки играют. – Домна тряхнула кичкой, словно та мешала. А может, так оно и было – высокая да тяжелая, попробуй совладай с бабьей украсой. – Ежели невмочь, так за ясырку маешься, попроси Никифора Бошлы. Помнишь такого?

Подруга загоготала и принялась поддразнивать ее, будто не прошло с тех Святок множество дней: мол, пришлась она по нраву, а купец-то видный, хоть и немолод. Сусанна отмахивалась: зачем просить серьезного человека о безделице.

– Мой Богдашка-то с его сынком, Лаврушкой, знается. Вродь подружились. Все на пользу, – сказала наконец Домна, оставив шутки. – Тобольск город особый. Лишь бы Богдан о том помнил…

У нее были честолюбивые замыслы на приемного сынка: то ли станет он сотником, то ли слободчиком, то ли иным приказным лицом. Умение характерника, человека, знакомого с травами да заговорами, должно ему в том помочь. И не думала, надобно ли Богдану возвышение над обычными казаками.

Подруга гостевала до самого вечера: ясырка, приведенная Афоней из очередного похода, работала на славу. А когда Сусанна распрощалась с Домной, вернулся загулявший Белонос, принес с собою обрывок веревки с вплетенными бусинами – и заскулил.

Сусанна тут же принялась разглядывать, признала украшения, что звенели на косах Евси. И, нежданно для всех, разревелась в голос, да так, что долго не могла угомониться.

– Му, – ластилась к ней дочка, тянула махонькие ручонки. – Му, му, – повторяла раз за разом, словно теленочек.

Как не утешиться? И скоро Сусанна утирала слезы, обнимала дочку да сынков, надеялась на лучшее.

– Никифор отыщет ее, – молвила перед сном, словно заразившись уверенностью Домны.

* * *

Пекло солнце, пот стекал по голым спинам – казаки скинули рубахи, а молодые избавились бы и от портов – вокруг ни единой живой души, окромя них, но Петр запретил.

– Взяли! – велел Афоня, и трое подхватывали бревно, тащили, кряхтя, и сваливали его близ трясины.

Работали до полудня, а потом устроили отдых. Ели, пили водицу, настоянную на черемухе, Богдан и Якимка дремали в теньке. Петр с Афоней сидели рядом, перебрасывались ленивыми словами. Оба скучали по женкам и детям, только вслух о том не молвили.

– Гляди чего! – Афоня махнул рукой, да и без того Петр, а потом и казаки увидали телеги – две иль боле, сразу не уразуметь.

– Сказывали ямщикам, ехать надобно по длинному пути! – И Петр сказал матерное с оттяжечкой, так, что люди его присвистнули.

Телеги приближались: стали видны холеные, здоровые лошади, мордовороты-возницы, тюки с добром – аж на полдюжины телег. На второй из них сидел тощий мужик в добром кафтане – сукно богатое, с Востока, на шее толстая цепь – ишь как блеснула на солнце.

Петр встал, оправил порты, поклонился нежданным путникам, представился и молвил взвешенно, спокойно, мол, проехать здесь не выйдет. Топь да старые гати, что рассыпались в прах.

Тощий мужик оглядел его, задержавшись боле приличного на голых плечах, загорелых, словно у нехристя. Сначала ответил спокойно, потом принялся горячиться: мол, ему надобно поспеть на службу, ждет его сам воевода тобольский, и у него срочное поручение…

– И у меня поручение. Да срочнее не сыскать! Езжай назад.

– Не тебе, пес, о том знать! Дорогу почини, до вечера, а не то!.. – И мужик, спрыгнувший с телеги, сжал тощий кулак, будто в том можно было углядеть силу.

– Государю пес, а не тебе!

Петр шагнул к дьяку, вовсе не бить хотел, так, шугануть немного. И, склонив голову, поглядел на хлипкого мужчинку, ожидаючи увидеть слабость – пред ним большой да страхолюдный служилый. Но дьяк оказался достойным противником: и не подумал отступать, только задрал подбородок выше, словно то помогло ему не задирать голову, глядючи на казачьего десятника.

– Не торопи. Как настелим гать, так и пропущу.

– До вечера, – повторил мужик. И, притворившись, будто не услыхал казачий ответ в три словечка из всех глоток, велел возницам отъехать на зеленый лужок – ждать.

Трудились до пота, до хрипа – укладывали поперек пути бревна, что высохли на солнце, сверху мостили продольными бревнами, связывали их веревками, прочными, в мужскую руку толщиной, потом вворачивали деревянные шипы. Двое – Свиное Рыло и Якимка – таскали ветки, чтобы засыпать самую жадную трясину.

– Ежели не сделаете!..

Дьяк нового воеводы подходил, шипел сквозь зубы, только его никто не слушал. А на третий раз Петр гаркнул ему:

– Хошь поскорей – дай своих людишек. Воздаяние – по делам рук твоих[72].

Услыхав такие речи из уст казака, дьяк отправил им троих мордоворотов-возниц. Те сначала кривили рты, потом втянулись, и мужиками оказались дельными, сноровистыми. Работа закипела пуще прежнего.

– Богдашка, гузно не надорви. Макитрушку свою как поднимать бушь? – хохотал Афоня, не один он углядел, что парень старается пуще прежнего.

Потом стало ясно отчего. Дьяк ехал в Тобольск не один – всем своим семейством. Толстая молодуха в красной душегрее – женка, сынок, крикливый, еще младенец. И девка статная, золотокосая, приветливая – хоть улыбаться незнакомым нельзя, она все ж не смущалась, рассыпала вокруг улыбки.

– Богдашка, не по сеньке шапка, – твердил ему Петр, когда на дорогу, трясину, казаков и злополучных путников опустилась ласковая ночь. – И не гляди. Дьякова дочь – где ж тебе?

– И у тебя женка непростая, купеческая дочка да красавица. А ты вон как ее! – дерзко молвил в ответ Богдашка и ушел подальше от десятника.

– Приложил! – хохотнул Афоня.

Петр, насытив утробу жидкой кашей, все ворочался на тонком тюфяке и думал, что же такого он сделал? Даже сопливый юнец говорит ему непотребное. Будто бы он, Петр, внук Петра Качуры, в чем виноват.

Следующим утром дьяк присмирел. Даже принес пряного, густого сбитня – казаки хвалили его и благодарили от всей души.

– К полудню справимся. Не обессудь, ежели чего.

Дьяк кивнул и молвил тихонько:

– Ты юнца подальше держи от моей дочери.

А Богдан, что подпрыгивал на бревнах, выстилавших гать в три сажени шириной, проверял на прочность и красовался перед девкой, покачнулся и свалился в грязную лужу – на потеху казакам, дьякову семейству и слугам.

Телеги проехали по настилу, бревна тряслись и скрипели, кони жалобно ржали, возницы скалили зубы – а все ж добрались без помех, и дьяк кинул казакам в благодарность большой мешок с сушениной.

Казаки долго потешались над Богданом, пока он не молвил:

– Старые вы, а разумеете мало. Ежели захочу, женкой будет. Не захочу…

Лег подальше от остальных, под добрым ивовым кустом.

Петр позавидовал его искренности, молодому пламени, что только охватывало его.

Да кабы не обжечься.

* * *

Хозяина дома не оказалось. Сынок его, чернявый Лавр, был радушен: велел принести ягодного квасу да холодных яств. Он не мог усидеть на месте, словно что-то его тревожило, пытался завести взрослый разговор про цены на соль да соболя, но быстро смешался и, посулив, что «отец скоро-то придет», сбежал.

Слуга стоял в дверях – чистая рубаха, зеленые порты, улыбка, словно рад им. Налил кваса, положил диковинных сластей.

Время текло.

Наконец, когда солнце полностью залило горницу, Никифор пришел домой – видно, на обед. Он зычно распорядился никого не пускать, а услыхав от слуги тихое «Две бабы в горнице», тут же поднялся, поприветствовал их со всем почтением. Рядом с Сусанной задержался дольше положенного – чуть не вверг в краску.

Домна кратко да по делу рассказала, зачем явились пред светлы очи. Никифор не стал потешаться над их просьбой, расспросил, какова из себя Евся да что про нее известно, пообещал разузнать, не видал ли кто. «Люди у меня повсюду. Ежели она в Тобольске иль Тюмени, где еще – отыщем. Для вас – ничего не жаль».

И хоть Сусанна все больше молчала, бросал на нее взгляды да улыбался в усы, вороные с сединой.

* * *

Минул Медовый Спас[73], а Евсю так и не сыскали. Никифор не помог – словно сквозь землю она провалилась. И в том таилось что-то страшное.

Девка, одна в городе, где полно такого… Сусанну утешало лишь то, что половина приданого остячки исчезла – не силой увели, а по желанию. Но от того на сердце не становилось легче.

Она привыкала жить без сноровистой помощницы – да мало ль когда управлялась сама с хозяйством. Печь протопи, скотину накорми. Потом детки да огород, стряпня, уборка… Один заболел, второй соседскую курицу задавил (как – неведомо), третья наступила на сучок, кровушкой всю ножку залила… Матушка, помоги!

Как нарочно, вновь зарядили дожди. Тучи серые, словно дикие гуси, вновь и вновь зависали над Тобольском, изливались влагой и мчались куда-то на восток, в дальние земли.

Хлеба покрывались чернотой да гнилью, темнели репа да редька, иные хозяева снимали с гряд невызревший лук, желая уберечь, – а он раскисал под пальцами и обращался в вонючую жижу. Куры, козы, свиньи – всякая живность изнывала от дождя. Берегли сено – раскидывали, сушили, иные даже подвешивали его в овинах да разводили костры.

Детвора, хоть надобно ей солнце, привыкла и к дождю: собирались на крылечке или в сеннике, сказывали потешки, визжали, смеялись. А Сусанна порой пускала в свою избу Фомушку, Тимоху да их неугомонных друзей, кормила пирогами, но, скоро утомившись от их гомона, выпроваживала.

Дочка была другой. Она, еще кроха, чинно сидела на лавке, перебирала лоскутки да нитки, пела матушке, ежели она просила:

Дождик, дождик

С неба льется.

Мокрые тропинки.

Полюшке нез-зя гулять

И ходить в манинник.

Дождик, дождик

С неба льется,

Ах, промочим ножки.

Полюшке нез-зя гулять

Даже по дорожке.

Дочка забавно выговаривала словечки: громко да чуть коверкая, изображая дождик, что капал и капал, топала ножками, закатывала серые отцовы глазенки и сжимала в ручонках щенка так, что тот только поскуливал. Потешница та еще – Домна, Гуля, соседки, что захаживали в гости, не могли сдержать смеха, просили спеть вновь и вновь, а та и не думала отказываться. Только прибауток знала мало.

Откуда в ней взялось такое, Сусанна не ведала. Но, вытирая с лица невольные слезы, все ж молилась святой Пелагее, чтобы от каганьки потом, как будет входить в невестину пору, подобное ушло – девке надобно быть скромнее. Скоморошья жена им в семье не надобна.

Углядев, что все дивятся сестрице, решил не отставать и Фомушка. Он ходил да выспрашивал у матушки, у Домны, у старика-ермаковца, что жил через дом, песни да прибаутки, бормотал себе под нос, пока Полюшка веселила народ.

– Дочка-то озорная у тебя. Наплачешься еще, – довольно ухмылялась Домна. – И то ж: вся в матушку.

Возразить было нечего.

* * *

Будто мало было Сусанне маеты, вечером накануне Успения[74] явился потрепанный мужичонка. На ногах – лапти, большая редкость в сибирских землях, рубаха да порты потрепаны, борода сизая, в репейнике.

Он поклонился, высморкался и попросил с подобострастием:

– Не ругайся, свет-хозяйка.

Она и не думала ругаться. Проводила мужичонку к столу, накормила кашей и хлебом – рожь вперемешку с крапивой и ячменем, а он ел да нахваливал.

Сразу поняла, молчать мужичонка не привык.

– Повезло свет-Петру – ишь какая. Глазища синие, сама будто царевна. Ты не бойся старика Карпушу… А что пришел-то? Не каши доброй отведать, не поглядеть на тебя… Хлеба-то вызревают. Оставить на корню – сгниют. Когда убирать-то бум?

Карпуша вытирал гноящиеся глаза, улыбался, показывая, что спереди зубов вовсе не осталось, опять говорил про хлеба. Тимоха корчил из-под стола рожи, думая, что никто его не увидит, Фомушка разглядывал незнакомца, а Полюшка неожиданно подошла и села рядом.

– В матушку, царевна Моревна![75] – вскричал мужичонка.

Сусанна простила ему тяготы, что нежданно свалил ей на шею, постелила в сеннике, велела ждать до утра. И, баюкая баловницу-дочь, повторяла «царевна Моревна» и улыбалась.

Потом, когда вспомнила, что муж ее, заведший пашню, ушел на службу и когда вернется – неведомо, что разумом она скудна, о сырости да гнили слыхала мало, разревелась.

А спозаранку, попросив Карпушу присмотреть за детворой, пошла по людям. Домна о хлебах знала не много. Сказала, словно ума лишилась, «опять иди к Никифору, может, даст дельный совет». Старый казак, что помогал безмужним женкам, развел руками: коней да людишек нет. И лишь на Горе, у отцова человека Курбата она нашла совет и помощь. Мужичонке дали в подмогу двух крещеных татарчат – зеленых еще да проворных, и второго мерина.

– Благодарствую, свет-хозяйка. Уберем хлеба да высушим, обмолотим! – Карпуша кланялся до самых ворот.

Сусанне захотелось ответить добрым словом. Гулящий, а как старается.

Она вытащила краюху хлеба, яйца и лук, завернула в тряпицу и отдала ему. В ушах все стояло: «Свет-хозяйка».

А свет ли она, Сусанна – та, что любящего мужа обратила в сурового, что не справлялась с хозяйством, теряла служанок и не знала ответа на простой вопрос: когда убирать хлеба?

Предыдущая главаГлава 10 из 26Следующая глава