К книге
Стирание15
85%
15
17

Я вспомнил глупую ссору с Мэрилин, положившую конец нашим недолгим отношениям (впрочем, они были обречены с первого дня). Дело было не в ее неразборчивости или сомнительном вкусе. Мерзкий роман у изголовья кровати напомнил мне о том, кем я стал, хоть и скрывал это от всех, включая себя. А стал я чуть более ироничной, циничной, болезненно зацикленной на себе и все же верной копией Хуаниты Мэй Дженкинс, автора нашумевшего бестселлера “А жывём мы в гетто”, по которому уже снимали голливудский блокбастер.

Не только обстоятельства, в которых я сейчас оказался, но и мой характер делали меня малопригодным даже для самой элементарной дружбы, новой или старой, а романтические отношения казались мне и вовсе нелепостью. Вполне допускаю, что я напустился на Мэрилин в равной мере и как литературный сноб, и как человек, выбравший удачный момент для отступления.

* * *

То, что я потребовал изменить название романа на “Блять”, не столько разозлило, сколько ошеломило моего литературного агента. Он спросил, не сошел ли я с ума. Пришлось напомнить, что он уже задавал мне этот вопрос, когда я просил разослать “Мое изварщение” по издательствам.

– Резонно, – сказал он. – Но тебе не кажется, что тут ты перегибаешь палку?

– Да нет. Это же арт-объект, и он должен делать то, для чего задуман.

– Бред какой-то.

– Возможно.

– Вряд ли они на это пойдут. Почему не “Блин” или “Черт”? Почему “Блять”?

Я прямо услышал, как он мотнул головой.

– Потому что я так хочу.

– А если начнут возражать юристы?

– Не начнут.

И после паузы:

– Что ты сказал Моргенстайну?

– Да, в общем, ничего.

– Он от тебя без ума. Напуган до смерти, но твердит, что ты самородок.

– Он прав.

* * *

ротко: Как же надоело рисовать эти чертовы прямоугольники!

рене[63]: Но ведь ими вы очерчиваете физические пределы живописи. То, что может показаться бедностью выразительных средств, на самом деле – ваше умение устранять все лишнее. Фон и передний план в ваших картинах уравновешивают друг друга, взаимно нейтрализуют, и мы остаемся с деталями, которых, по сути, нет.

ротко: А в итоге?

рене: Находятся идиоты, которые это покупают.

ротко: И все?

рене: Боюсь, что да. Мои фильмы никто не смотрит, и, поверьте, мое искусство от этого лучше не становится.

ротко: Но и хуже не становится, Ален.

* * *

юл: Они говорят, что согласны изменить название. Предлагают “Ёпрст”.

я: Ёпрст? С какой стати?

юл: Так будет менее оскорбительно на обложке.

я: О том и речь. Или “Блять”, или я разрываю контракт.

(позднее)

юл: Они согласны.

я: Ну, блять, супер!

* * *

Первые три недели я навещал мать каждый день. Дорога много времени не занимала и вносила в жизнь хоть какое-то разнообразие. По утрам я просыпался, немного возился в переоборудованном под мастерскую гараже, отправлялся на долгую прогулку, потом просиживал несколько часов за столом, пытаясь сочинять новый роман, который искупил бы мою грешную литературную душу, после чего садился в машину и ехал к матери. По возвращении читал, а потом изводил себя мыслями о работе. Я страдал от одиночества, и в то же время меня душила злоба. Я не злился так уже много лет – пожалуй, с юности. Только тогда я злился от бедности, а теперь – от богатства. Конечно, все это сопровождалось чувством вины и пониманием того, как глупо чувствовать себя виноватым. Не зря говорят: самоедство – одна из двух наиболее распространенных болезней в среде интеллектуалов; вторая – понос.

В последнее время мать все чаще выпадала из реальности, но находилась под постоянным присмотром, и это создавало у меня иллюзию, что можно не волноваться. Хотя разум ее угасал, тело, наоборот, крепло: она даже немного поправилась, и силы в руках заметно прибавилось. Врач посоветовал не обольщаться. Разумеется, не в таких выражениях. Он просто сказал: “Это ненадолго”. Сказал как бы в утешение, будто несоответствие между ее психическим и физическим состояниями должно было огорчать меня больше, чем ее полный и окончательный распад.

В моменты ясности мы слушали музыку и мечтали выбраться в город на концерт в Кеннеди-центре. Затем она незаметно погружалась в дрему. Это было грустное зрелище, и я не раз садился в машину, опускал голову на руль и плакал.

* * *

Утром мне позвонили и предложили то, в чем я больше всего нуждался, – работу. Карл Брант был директором Национальной книжной ассоциации (НКА), которая ежегодно вручала премию в области прозы. Премия почему-то считалась “главной” и называлась просто и пафосно: “Книжная премия”.

– Мне рекомендовали включить вас в состав жюри, – сказал Брант.

– Приятно слышать.

– Я, собственно, и сам очень хочу, чтобы вы были одним из судей. В жюри вас будет пятеро. А книг около трехсот – романы и сборники рассказов.

Я не перебивал.

– Платим мы немного. Пару тысяч плюс поездка в Нью-Йорк на церемонию. Зато заметно пополнится ваша библиотека.

– Прекрасно.

– Вы согласны?

Я презирал премии. Но если без конца сетуешь на то, куда катится американская литература, можно ли отказаться от возможности повлиять на направление ее движения? Поэтому я сказал:

– Да.

– Ну вот, даже и уговаривать не пришлось.

– А кто еще в жюри?

– Пока не от всех получил согласие, но председателем точно будет Уилсон Харнет. Вы его знаете?

– Да. Лучшей кандидатуры не найти.

– Отлично, – сказал Брант. – Рад, что нам предстоит поработать вместе. Единственное: до официального объявления прошу никому ни слова.

– Разумеется.

– Прекрасно.

* * *

Состав жюри

Уилсон Харнет (председатель): автор шести романов. Последний роман – “Время на исходе” – написан в жанре художественного нон-фикшн и посвящен его жене, у которой диагностировали рак. Как выяснилось, жена не умерла, а все раскрытые в книге семейные тайны побудили ее подать на развод. Теперь литературное сообщество с нетерпением ожидает следующую книгу Харнета – “Моя ошибка”. Профессор Алабамского университета.

Айлин Гувер: автор двух романов и сборника рассказов. Удостоена премии ПЕН/Фолкнер за сборник рассказов “Дела житейские”. Ее роман “Мелочи” поднялся на четвертое место в списке бестселлеров “Нью-Йорк Таймс”. Живет на севере штата Нью-Йорк (очевидно, затерявшись на его бескрайних просторах).

Томас Томад: автор пяти сборников рассказов. Среди них “Ночь, когда они пришли”, “Ночь за решеткой” и “У ночи есть глаза”. Его творчество получило высокую оценку Американской ассоциации узников, пишущих в заключении. Также является ведущим редактором подразделения издательства “Сент-Мартин пресс” “Живая клетка”, специализирующегося на книгах авторов, осужденных на пожизненное заключение. Уроженец Сан-Франциско (штат Калифорния).

Йон Пол Сигмарсен: писатель из Миннесоты. Автор трех романов и трех книг о природе. Лауреат нескольких премий за книгу “Жизнь с маскинонгом[64]». Ведущий ток-шоу о новинках литературы “Столько снега – почему бы не почитать?” на Общественном телевидении в Сент-Поле.

Телониус Эллисон: автор пяти книг экспериментальных рассказов и романов, которые никто в мире не читает. Считается заумным и часто слишком сложным для понимания. Больше всего известен своим романом “Второй провал”. Одинок и, похоже, растерял всех друзей. Каждый день навещает мать, хотя она уже не помнит, кто он. Не может поговорить с братом, потому что брат свихнулся. Не может поговорить с сестрой, потому что сестра умерла. Настолько озадачен происходящим, что ему даже некогда впасть в депрессию. Любит рыбачить и работать с деревом. Ищет незамужнюю женщину со схожими интересами. Живет в столице.

* * *

Члены жюри были представлены друг другу во время конференц-колла и показались мне людьми приличными и разумными, как это обычно бывает при первом знакомстве, особенно по телефону.

Харнет, председатель жюри, звучал так, словно говорил, не вынимая изо рта курительной трубки. На самом деле никакой трубки у него во рту не было – он просто слегка причмокивал, будто обсасывая собственное дыхание.

– Нам предстоит тяжелая и утомительная работа, коллеги, – сказал он. – Мне сказали, что книг будет не триста, а все четыреста.

– О господи, – вздохнула Айлин Гувер. Голос выдал в ней пожилую женщину. – Я сама как раз заканчиваю книгу.

– Надеюсь, нам не придется читать все от корки до корки, – сказал Томас Томад. – Мы живые люди. Лично я не смогу всю зиму провести дома, как узник в клетке.

– Думаю, множество книг вы сможете отложить после первых же предложений, – сказал Харнет. – Но, конечно, если книга, которую вы отложите, окажется в списке у другого члена жюри, к ней придется вернуться.

– Всю эту экспериментальную чушь я вообще читать не собираюсь, – сказала Гувер.

– Уверен, что мы быстро поймем, кому что нравится, и будем относиться к этому с уважением, – сказал Харнет.

Йон Пол Сигмарсен засмеялся и сказал:

– Я рассчитываю прочесть большую часть книг на подледной рыбалке.

– И много льда вам обычно удается наловить? – сказал Томад.

Томад и Сигмарсен засмеялись.

– Что тут смешного? – спросила Гувер.

– У меня вопрос, – сказал Сигмарсен. – Как оценивать роман и сборник рассказов? Я вот о чем: если в романе одна глава неудачная, премии ему не видать. А в сборнике один неудачный рассказ не портит всю книгу. Улавливаете мысль?

– Хороший вопрос, – сказал Томад.

– Что мы сейчас обсуждаем? – спросила Гувер.

– Рассказы и романы, – сказал Харнет.

– Ах, это. Очевидно, придется читать и то, и другое, – сказала Гувер.

– Эллисон, вы все молчите, – сказала Гувер. – Эллисон?

– Я здесь.

– Что вы думаете?

– Пока ничего. Я еще ни одной книги не видел. Как часто мы должны созваниваться или встречаться?

– На наше усмотрение, – сказал Харнет. – Но я уже все продумал. Предлагаю созвониться через три недели и сверить первые впечатления.

– Лучше через две: вдруг появится что-то действительно стоящее. Я слышала, вот-вот должна выйти новая книга Райли Такера. И Пинки Тушон.

– Кто-то ее недавно сфотографировал, – сказал Томад.

– Кого? – спросила Гувер.

– Тушон, – сказал Томад. – Фото было в “Кроникл”[65]. Оказывается, Пинки живет здесь, в Сан-Франциско, кто бы мог подумать!

– Говорят, книга довольно значительная, – сказала Гувер.

– Я тоже слышал, – сказал Сигмарсен.

– Значит, недели через две? – сказал я.

* * *

Есть люди, которые хотят, чтобы вы поверили: Дюшан[66] наглядно продемонстрировал, что произведением искусства может быть любой предмет; что в objet d’art[67] нет ничего такого, без чего он перестал бы считаться таковым; что все дело в нашей готовности назвать тот или иной предмет произведением искусства. Сказать: “Это произведение искусства”, – значит произнести перформатив: так король посвящает кого-то в рыцари или судья провозглашает пару мужем и женой. Но если вдруг оказывается, что брачное свидетельство оформлено неверно, перформатив теряет силу, и мы говорим: “Похоже, вы все-таки не муж и жена”. А вот если из музея выбросить то, что до этого считалось искусством, мы ничего подобного не скажем. Назовем это отвергнутым, презираемым, плохим, непонятным, попранным, эпатажным, утраченным, мертвым, опередившим свое время, бездарным, но по-прежнему будем считать искусством.

Вспоминается история про домашнего попугая, который, услышав стук в дверь, спрашивает: “Кто это?” Мужчина за дверью отвечает: “Сантехник”. Никто не открывает, и он снова стучит. “Кто это?” – спрашивает попугай. “Сантехник”. Тук-тук. “Кто это?” – “Сантехник!” Так продолжается до тех пор, пока обезумевший мужчина не выламывает дверь. Влетев внутрь, он падает на ковер прямо под жердочкой, на которой сидит птица, хватается за сердце и умирает. Когда хозяева возвращаются, они обнаруживают у входа бездыханное тело. “Кто это?” – спрашивает жена. “Сантехник”, – говорит попугай.

Возникает резонный вопрос: отвечает ли попугай хозяйке? И да, и нет. На то он и попугай, чтобы механически повторять услышанное.

* * *

раушенберг[68]: Вот тебе лист бумаги, Виллем. Нарисуй что-нибудь. Неважно что и неважно как.

де кунинг[69]: Зачем?

раушенберг: Я это потом сотру.

де кунинг: Зачем?

раушенберг: Не вникай. Твое дело нарисовать. А за это я отремонтирую тебе крышу.

де кунинг: Хорошо. Возьму карандаш, тушь и восковой карандаш.

раушенберг: Как хочешь.

(спустя 4 недели)

раушенберг: Ну вот: извел сорок ластиков, но все стер.

де кунинг: Что стер?

раушенберг: Твой рисунок.

де кунинг: Ты стер мой рисунок?

раушенберг: Да.

де кунинг: Покажи.

раушенберг: Твоего рисунка больше нет. Есть только след от моего ластика и лист бумаги – тоже, кстати, мой.

(показывает рисунок Де Кунингу)

де кунинг: Ты на нем расписался.

раушенберг: А почему нет? Это моя работа.

де кунинг: Твоя работа? Посмотри, что ты сделал с моим рисунком!

раушенберг: Неплохо, а? Ты даже не представляешь, сколько было возни: запястье до сих пор ноет. Я назвал эту работу “Стертый рисунок”.

де кунинг: Очень остроумно.

раушенберг: И уже продал его за десять тысяч.

де кунинг: Мой рисунок?

раушенберг: Нет, твой рисунок я стер, а лист бумаги со следами моего ластика продал.

* * *

Книги начали приходить целыми коробками. Поначалу я их даже не открывал – только брал в руки и рассматривал. Обложки – одна другой краше. Аннотации на суперах называли каждую книгу “блистательной”, а короткие отзывы признанных литературных авторитетов объясняли, почему она непременно должна мне понравиться. Толстые книги хвалили за то, что они толстые, тонкие – за то, что тонкие; маститых писателей ценили за их маститость, молодых – за молодость; и все без исключения были потрясающими, новаторскими, теплыми, леденящими душу, оригинальными, честными и глубоко человечными. Я бы оживился, если бы наткнулся, например, на такое:

В своем новом романе Имя Рек берется за повседневность и оставляет ее как есть. Ясная и до крайности заурядная проза построена на старых как мир приемах. Однако книгу нельзя назвать насквозь фальшивой. Ее герои так же ходульны, как люди, которых мы встречаем в реальной жизни. Читателя ждет мучительное странствие по просторам банальности. Роман посредственный, но не пресный, бесполезный, но не бессмысленный, безвкусный, но съедобный.

Имя Рек – писатель средних лет с семьей, но без каких-либо интересных особенностей. Живет в доме и не умнее того, что написал.

Я открыл первую книгу и взялся за нее с удовольствием. Я просто люблю читать – сама книга никуда не годилась. Но читать было так приятно, что я тут же взялся за следующую, потом еще за одну. Читал всю ночь и почти весь следующий день. Все три книги были бесцветны, хорошо скроены и до тошноты предсказуемы. Я подумал, что, возможно, у меня слишком замылен глаз. Я привык к романам так же, как хирург привыкает к крови. Значит, нужно было заново искать путь к той части своей души, которую еще может поразить скучное и обыденное.

* * *

Телефон зазвонил ровно в тот момент, когда я выходил из дома, чтобы ехать к матери. Женский голос:

– Не хочешь перепихнуться?

– Линда?

– Как ты догадался?

Линда Мэллори. Я повертел в голове ее имя. Пока она говорила (не помню, что именно – не вслушивался), я понял, что для полноты картины мне сейчас не хватает вставной постельной сцены. Нужен был другой источник чувства вины – ведь состояние матери ухудшалось, и это оправдывало мое решение поместить ее в дом престарелых. Но едва я решил обзавестись этой новой виной, как тут же попытался ее смягчить, подумав, что Линда попросту меня использует. В потоке ее слов я уловил, что она в Вашингтоне.

– Где ты остановилась? – спросил я.

– Что?

– В какой ты гостинице?

– Опять в “Мэйфлауэре”.

– Я буду в семь. Нормально?

– Нормально, – сказала она с сомнением. – Монк? Это Монк Эллисон?

– Да. В семь.

– В семь – идеально!

* * *

У матери участились случаи недержания, и, хотя сил дойти до туалета было у нее достаточно, она предпочитала этого не делать. Когда я вошел, дежурная медсестра и санитар меняли постельное белье. Мать лежала в кровати, обнаженная ниже пояса. Санитар выдергивал из-под нее испачканную простыню, а медсестра вытирала с кожи коричневую жижу. Я отвернулся и вышел в коридор, но и там меня преследовала эта картина: медленно поворачивающаяся в мою сторону голова и пустой взгляд. В ней нельзя было узнать женщину, которая однажды сказала мне, что, слушая Малера, она видит разноцветные всполохи перед тем, как заплакать. “В Четвертой симфонии – осень, – говорила она. – Поблекшая листва окрашивается красным и желто-коричневым, небо темнеет, и по ночам делается зябко”. Этой женщине сейчас вытирала зад медсестра, которая не знала о существовании Малера.

* * *

Линда Мэллори и в сексе оставалась постмодернистом. Она была сосредоточена исключительно на себе, считала свои оргазмы и ни одного не чувствовала. Ее волновало, как она выглядит во время секса, какое у нее выражение лица, когда она кончает, не слишком ли она узкая, широкая, сухая, влажная, громкая, тихая, – и все это озвучивалось ею прямо в ходе процесса.

– Красиво волосы по подушке разметались? – спросила она.

– Красиво, Линда.

– Двигаюсь нормально? Не слишком быстро, не слишком медленно?

– Двигайся в своем темпе.

Похоже, она так и сделала, и тут же заорала прямо мне в лицо, отчего я невольно вздрогнул. Видимо, это было заметно, потому что она спросила:

– Оглушила, да? Я безобразная? О господи, зачем я так закричала! Боже мой.

– Все хорошо, Линда. Ты в порядке? – спросил я.

– Почему ты спрашиваешь? Со мной что-то не так? Ты кончил? – Она тут же потянулась ко мне, когда я с нее сполз.

– Нет.

– В жизни так не кричала! – Она повернулась к тумбочке, взяла сигарету, закурила.

– Не переживай. Кончила – и закричала. Это же хорошо, согласись.

– Вроде кончила. Да, наверное, хорошо.

Руку, в которой не было сигареты, она положила мне на член. Он все еще был твердый, но на прикосновение не откликнулся.

– Всегда готов, – сказала она.

И зачем я только поехал к Линде? Я не мог просто одеться и уйти, хотя, как ни стыдно признаться, именно этого мне сейчас и хотелось. Линда не вызывала у меня неприязни, и я достаточно уважал ее, чтобы не жалеть. Странным образом ее тревоги казались мне трогательно смешными. Но уже тогда, впервые поймав себя на этой неловкой мысли, я понимал, что это не искреннее суждение, а всего лишь самооправдание, попытка поднять в своих глазах не столько ее, сколько себя.

– Посмотрим чего-нибудь? – спросил я.

– Я думала, ты хочешь продолжить.

– Боюсь, ты все соки из меня выжала, – сказал я. – Ты такая неутомимая.

– Правда?

– Правда.

Я нащупал пульт и включил телевизор. Линда пристроилась под бок, положив голову мне на грудь. Я с грустью отметил, что мне неприятен кокосовый запах ее шампуня. На экране возникла рысь, разрывавшая на части кролика. “Переключи”, – сказала Линда, и я переключил. “Переключи”. Я снова переключил. “Переключи”. Я опять переключил и предложил ей пульт. Она отказалась со словами: “Нет, переключай ты”. В конце концов мы остановились на каком-то фильме нуар с неизвестными актерами. Линда игриво поерзала, устраиваясь поудобнее, и тут же захрапела.

Предыдущая главаГлава 17 из 20Следующая глава