К книге
Дома оставались жёны. Книга перваяIII
38%
III
3

Женя заправила под платочек прядку белокурых волос, прилипавших ко лбу, и искоса посмотрела на Александру. Та, не останавливаясь, равномерными движениями подрезывала лопатой тонкие пласты дерна и заметно подвигалась вперед. Она раскраснелась, сжала губы, но незаметно было, чтобы очень устала. Женя посмотрела, как она держит лопату, и тоже взялась за ручку повыше. Стало немного легче спине, но зато нужно было с большей силой ударять в пласт, чтобы его подрезать. Поработав так минут десять, она почувствовала жжение в ладонях и, украдкой взглянув на руки, увидела на правой ладони две большие водянки. Вздохнув, она вытерла кончиком белого платка пот и опять взялась за лопату у самого ее основания, оттопыривая пальцы, чтобы не раздавить водянки. Колхозницы подчищали ток, разговаривая и шутя, похоже было, что им нет никакого дела до того, чем заняты их руки. Женя с досадой посмотрела на Лену, которая, сразу смекнув, что с лопатой ей не управиться, вместе с одной колхозницей взялась убирать срезанные пласты дерна. Они наполняли корзину и, взявшись за ручки, относили в сторону, потом медленно возвращались и, немного постояв, принимались опять за дело.

Лена разрумянилась, похорошела, весело поблескивала черными глазами, участвуя в болтовне баб и фыркая на некоторые словечки, слишком прямо объяснявшие суть вещей.

— Что, небось, городская-то работа полегше? — смеялась одна, видя, как Лена, сильно склонившись на бок, тащит корзину, далеко отставив другую руку.

— С непривычки. Привыкнуть надо, — запыхавшись отвечала Лена.

— При-ивыкнешь…

Поставив корзину, Лена, смеясь, рассказала, как она работала однажды в подшефном колхозе и как после этого у нее неделю болели спина и ноги, но зато аппетит приобрела чудесный. Женщины смеялись, поставив лопаты, слушали.

Женя, видя, что все поставили лопаты, отставила и свою, наслаждаясь передышкой. Пот струйками стекал в лиф, кофточка прилипла к спине, руки дрожали. Она с отчаянием подумала, что работать придется еще целый день до заката солнца, а она уже обессилела. А как же дальше? Завтра? Послезавтра? Ну, потом-то, наверно, привыкнешь…

Она подошла к Александре, увидев, что та точит лопату.

— Ну что, устала? — спросила Александра, тоже запыхавшаяся.

— Тяжело… Лопата какая-то тупая, что ли. — Женя дрожащей рукой вытерла пылающее лицо. Александра взяла ее лопату и отточила быстрыми и сильными движениями.

— У меня тоже тупая… Мозолей не натерла?

— Пока нет, — соврала Женя.

— Это значит, котора беленька ваша, замужняя, што ль? — спрашивали женщины Лену.

— Женя? Да, замужняя.

— Мужик на войне? А эта, котора постарше?

— Александра? Это девушка, незамужняя.

— Это что ж она так? И с лица неплохая… Небось, двадцать пять уже есть?

— Ей двадцать семь.

— Годочки не маленьки! У меня об эту пору трое уж было.

— А у тебя мужик есть?

— У меня? Нету. Разошлись… — махнула косынкой Лена с коротким смешком и помрачневшими глазами.

— А-а-а… скажи ты! Другую какую нашел или как?

— Да, нашел, — криво усмехнулась Лена.

Женщины закивали, закачали головами.

— Это бывает.

— Ты вон какая красивая, а поди ж ты, лучшую, значит, нашел?

— Известно, нашел, — отозвалась одна бабенка, зло сверкнув глазами и передергивая платок. Все сочувственно посмотрели на нее. Ходили слухи, что муж ее погуливал.

— Бабы тоже которы хороши-и… Вон Варька… Три месяца, как проводила мужа, а уж завела дружка.

— Уж это бесстыжая! Он там терпит, убьют, гляди, а она…

— А что ж Варька? Много она радости с Гришкой-то видала? Напьется, молчит. Сам с людьми слова не скажет и ее никуда не пущает… Шестнадцати годов старухи ее окрутили, молодая была да глупая… Он-то годов на десять старше, — горячо вступилась женщина, у которой гулял муж.

— И чё болтаешь? Стерва она, Варька-то! Небось, свекровка все уже Гришке отписала. Ладно эта, думаешь? Человеку насмерть воевать надо, а ему такое расстройство! — сердито крикнула пожилая колхозница, берясь за лопату.

— Последнее это дело, чтобы мужа проводить на фронт, а самой с другими путаться! — осуждающе сказала Дарья.

— Это вы правильно говорите, — сказала, подойдя, Александра. — Самое главное сейчас — врагов победить. А чтобы победить, нужно, чтобы наши солдаты бодрые, стойкие были. Вот жены и должны хорошие письма слать, любить мужей, ждать… Так, что ли? — полуулыбаясь, шуткой диктуя серьезное, как это она часто делала, сказала Александра.

Слушавшие разноголосо подтвердили, с любопытством поглядывая на Александру и сравнивая ее с Леной. Та была понятна вся сразу, с ней можно было шутить, спрашивать о чем угодно, а эта постарше, посуше, смеется, словно по заказу. Интересны были новые люди. Вот где то жили, работали, имели семью, дом, вещи, а теперь война забросила их сюда. Нелегко, ох, нелегко! А пошучивают, смеются…

— Ну, айдате, бабоньки! — взялась Дарья за лопату. — Полчасика… а там, поди, обедать?

Александра, посмеиваясь, взглянула на Женю:

— Звено-то с прохладцей.

Женя согласилась, что звено «с прохладцей» и удивилась, что так часто прерывают работу и болтают, но мысль об отдыхе невольно ее обрадовала. Она боялась, что не сможет дотянуть до конца дня. Тут же ей стало стыдно. Нечего сказать, хорошая из нее работница!

Забыв о своих водянках, она горячо принялась за дело. Отточенной лопатой стало легче подрезать дерн, и Женя, не разгибаясь, проработала минут двадцать. Но ощущение легкости быстро прошло: спина болела, разогнуться можно было только с трудом, водянки на ладонях лопнули и на месте их образовались грязные мокрые ранки. Женя механически двигала лопатой, несколько раз ударяя по одному месту. Работа не подвигалась. Тогда она разогнулась и стала, тяжело опершись на лопату.

Свежий ветерок приятно холодил все тело. Ни о чем не думалось, ничто не волновало, было только блаженное ощущение отдыха. Немного передохнув, Женя подошла к Александре и смущенно сказала:

— Саша, скажи Лене, пусть она поменяется со мной. Устала я, не могу…

Не сговариваясь, они обе приняли руководство Александры здесь, в их новой жизни.

— Ага! — засмеялась та. — А кто агитировал за колхоз? За создание материальных ценностей?

— Привыкну. Обязательно привыкну! — Женя, улыбаясь, всматривалась в Александру. Бледное лицо той раскраснелось, волосы выбились волнистым завитком из-под туго завязанного платка.

— Чего смотришь? — спросила Александра.

— Красивая ты какая…

— Да ну! С чего это? — покраснела еще больше Александра и поспешно сунула под платок волосы.

— Айдате обедать! — крикнула Дарья.

Сели на траву, повытаскивали бутылки с молоком, пироги, картошку печеную, — кто что припас, — и некоторое время молча и серьезно жевали, точно продолжали работу.

— Хлеб у вас вкусный… ум-м… пекут, — с полным ртом сказала Лена.

На дороге показалась девушка в белом платке, повязанном хвостиками на макушке. Шла она не спеша, изредка сбрасывая с плеча лопату, волочила ее по земле.

Обедающие всмотрелись.

— Глядите, Наська Вешнева шагает.

— Чего это она?

— К нам. Работницу бог послал.

— Не иначе, как Матрена прогнала, — недовольно сказала пожилая колхозница. — И что это, Дарья, в наше звено, ровно в яму какую сваливают, что другим негоже? Оксю Плотникову перевели из первой бригады. Где она Окся-то? День работает — два не знай где. Этих вот тоже, — понизила она голос, кивнув на эвакуированных.

— Не знаю я, — отмахнулась Дарья. — Это все, как война началась, так и переводют и переводют… Тех — туда, этих — сюда…

Молодая колхозница с ярким румянцем во всю щеку, сидевшая поодаль с другой группой обедающих, услышав слова Дарьи, сказала:

— Это звеньевая у нас такая. Небось, как была Устинья, так наше звено не хуже Матрениного было.

— Это ты правильно, Фрося… Я вот о себе скажу: раньше, как спорилась у нас работа, так была охота стараться, а теперь посмотришь — та вовсе не вышла, та только языком калякает и у самой руки опускаются… — отозвалась миловидная чернобровая молодка.

Настя Вешнева подошла к кругу и остановилась, опершись полной грудью о держак лопаты.

— Принимайте в компанию, бабоньки! — крикнула она с жеманной усмешечкой. — Не угодила я, вишь, ударницам.

Шутке никто не улыбнулся.

— Эдак с полдня будешь выходить, так навряд чтоб кому угодила, — язвительно бросила Фрося.

— Выгнала, што ль, Матрена? — равнодушно спросила старая Петровна, макая хлеб в кружку со сливками.

— Вот еще! — фыркнула Настя. — Сама я ушла, надоело мне там со старыми бабами. Все не так да не так, загрызли вовсе, язви их!

Она бросила лопату и села, натягивая подол короткой юбчонки на колени.

— Ты не думай, что у нас как-нибудь… Работать справно нужно. Разленилась ты, девка, — напуская на себя строгость, сказала Дарья.

— Вешнев катит…

— Он… Расселись мы тут…

— Ну-к чё? Обедать…

Егор Васильевич легко спрыгнул с ходка и подошел к работницам.

— Хлеб-соль! — крикнул он, взбрасывая на затылок картуз.

— Милости просим!

Заложив руки за спину, низенький, юркий, он быстро обошел очерченный ток, нахмурился.

— Зачем от дороги подались?

— Бригадир наказал.

— Бригадир… Говорено ему было, так нет… — Подо шел к очищенной от дерна площадке, посмотрел, взял лопату.

— Дарья, айда сюда! Ровней надо… Эвон, бугор оставили… Вот так вот… вот… — ловко орудуя лопатой, говорил Вешнев. — Что это-у тебя не все на работе-то? Дунька где? Окся?

— Дунька за дровами отпросилась, а Окся — не знаю. Наказывала ей. Ужо вечером схожу…

— Завтра беспременно ток закончить нужно. Слышишь, Дарья?

— Слышу. Где его кончить, эдаку работу-то?

— Веселей, веселей надо, красавицы! Вон у вас теперь и помощницы есть… Ну как оно? — обернулся он к эвакуированным.

— Ничего, — сказала Александра.

— Ну, ну… привыкайте к нашей уральской жизни… У нас чего плохо — никакого фрукта… У вас в это время, небось, яблок и груш этих! Едал, едал… В Сочах на курорте был со старухой… Кр-расота!

Женя вспомнила благоуханье сочинских кипарисов, загорелые сильные руки Николая, поддерживающие ее на поверхности воды… Так и не научилась плавать…

— А ты чего здесь, Настасья? — заметил племянницу Вешнев.

Настя подошла к нему и вполголоса что-то сказала, возмущенно выпячивая губы. Егор Васильевич нахмурился. Его покоробило, что Матрена, не спросившись, так бесцеремонно поступила с его племянницей. Он увидел в этом косвенное неуважение к себе и подрыв авторитета. Но тут же разозлился на Настю: «Что она себе думает? Чтобы Вешневых трепали по всей деревне? Здоровая девка, а ленива, как перекормленная телка…». Он раздраженно посмотрел на Настану короткую юбчонку, на пришлепнутый ко лбу круто изогнутый локон (Чем она его? Как приклеила!) и сказал, понижая голос, чтобы другим не был слышен семейный разговор:

— Чтоб у меня это в последний раз!.. Понятно? Люди работают, а ты што за цаца? И одевайся по-рабочему, нечего загогулины вывертывать! — метнул взглядом на Настины завитушки.

Настя обиженно отошла. Вешнев уехал.

Во время обеда разговорились о войне. Александра рассказывала, потом предложила почитать «Правду». Прочитали кое-что из газеты, потом одна колхозница рассказала, что ей пишет о войне муж, и все вместе, одни вслух, другие молча, подумали о том, что никогда не забывалось, — долго ли будет война?

— Это зависит от нас, от нашего народа, — сказала Александра. — Чем лучше будут воевать наши солдаты, чем лучше будем мы работать здесь, в тылу, тем скорее кончится война. Мы еще плохо работаем, я говорю, вот о нас, трех. Не научились еще, не привыкли. Мы просили председателя послать нас в самое лучшее звено, и он направил нас сюда. Мы будем учиться у вас. — Александра не сморгнув, допустила маленькую ложь. В самом деле, неудобно было в первый же день, не справляясь с работой как следует самой, упрекать других.

Фрося Чичёрина тихо пробормотала:

— Было когда-то лучшее.

Насте показалось вдруг, что она неудобно сидит, и она пересела подальше от вопрошающего, задумчивого взгляда Александры.

После обеда, преодолевая усталость, разлившуюся по всему телу, Александра опять взялась за лопату. Лена неумело ударяла ногой в лопату, посапывала от усердия.

Разговоров почти не было слышно. Все работали молча, углубившись в свои мысли. Настя Вешнева с другой девушкой накладывала с верхом корзину дерном и, вызывающе улыбаясь, шла легкой, упругой походкой, словно не замечая тяжести.

Ей было немного досадно, что никто этого не замечал. Наконец, Фрося Чичёрина, взглянув на нее с лукавой улыбкой, воскликнула:

— Батюшки! Сроду не видала, чтобы так быстро таскали такие тяжелые корзины. Подорвешься, Настенька.

— Ну уж! — пренебрежительно мотнула головой Настя. — Есть с чего!

— Как ты держишь лопату? — заметила Александра Лене.

— А что?

— Работница! В два счета мозоли натрешь и без толку! Ты вот как… ребром немного, и вот так с краев подрезывай по кусочку.

— Саша, да ведь я не могу. Буряки полоть куда легче.

— Ничего! Через полгодика будешь работать не хуже их…

— Ну что ты! — протестуя, сказала Лена и с явной досадой взялась за лопату.

«Полгода. А может, и весь год?.. Ну, за год-то война, наверное, окончится… Год! Вот в этой далекой деревне. Ох!» — Лена поправила сползавшую косынку.

Тревожно щемило сердце. Что-то нужно было сделать, что-то осталось незаконченным там, в той жизни… И вот так все оставить? Оборвать? И начать новую жизнь… Собственно, что у нее там осталось? Виктор? Но он ее больше не любит. И нужно все это выбросить из головы. Все в конце концов забывается.

Она тяжело вздыхает. Как холодно и неуютно жить без любви! Особенно, когда любимый человек вдруг становится чужим… Можно кричать, плакать, заболеть от горя, но ему уже безразлично, ему, который когда-то бережно поддерживал ее, чтоб она не споткнулась о камешек…

Лопата расплывается в глазах Лены от набежавших слез, она с трудом проглатывает комок, мешающий дышать. Потом встряхивается, смаргивает слезу и решает, приказывает себе больше об этом не думать. Довольно! Она веселый, жизнерадостный человек, она не умеет, не хочет страдать… Будет жить, как живется. И она еще будет любить. Да! Назло… назло ему!

Лена ожесточенно тыкает лопатой, не глядя куда, и вдруг останавливается, заметив наплывшую из-за спины тень.

— Сразу видно, что в конторе работали, лопату, как перо, держите.

Оглянувшись, смахнула вместе с потом слезинки и увидела директора МТС, который стоял за спиной, смачивая языком газетную цыгарку, и, усмехаясь, посматривал на лопату, на пальцы с облезшим маникюром, на босоножки. Свернул цыгарку, сунул в кармашек френча.

— Позвольте, — он взял из ее рук лопату и, подсекая с одного взмаха пласты дерна, быстро очистил большую площадку.

— Вот как надо! — сказал он, возвращая лопату. Задержался взглядом чуть подольше в ее широко раскрытых больших глазах, будто удивился чему-то, опять посмотрел, коротко пригладил растрепавшиеся волосы и большой, сильный, чуть сутулясь, пошел к стоявшему на дороге газику.

Лена задумчиво посмотрела вслед ему, прислушиваясь к чему-то в себе. Ветерок причесывает серый шелк ковыля и доносит запах полыни. Кругом степь и степь. То ныряет в долы, то взбегает на холмы. Вдали виднеется колокольня. Это Михайловское.

А ведь хорошо! Хорошо, несмотря ни на что. Ни большое народное горе, которое грозной тучей нависло над страной, ни свое, маленькое, но жгучее, ничто не может вытравить жадного желания жить, дышать вот этим чудесным воздухом, надеяться, верить в лучшее…

И вдруг перед внутренним взором Лены, как это бывает только во сне, пронеслись вереницей события, промелькнули месяцы, а может быть и годы, и она увидела себя на шумной улице родного города. Она шла в веселой вечерней толпе, ярко горели огни, нежный аромат только что политых петуний струился от клумб. Вдоль улицы тянулись нарядные, сплошь белые дома — Лена раньше не видела таких у себя в городе. Она шла и с радостным удивлением осматривалась вокруг. Это было чудесное «после войны»… «Так будет! Так будет!» — чуть не произнесла она вслух.

Лена энергично взялась за лопату. «Этот директор МТС, наверное, заметил, что у нее заплаканные глаза… неудобно».

Садилось солнце, удлинялись тени, и где-то уже вечер сторожил последний луч, чтобы тотчас же окутать все густой тьмой.

В первой бригаде позже всех заканчивало работу звено Анны Сычевой. Вот и теперь: уже вечер набросил на степь темную пелену, уже острым холодком потянуло с долин, а звено еще на полдороге к дому. Идут, будят смехом девичьим, шутками и прибаутками степную тишину. Идет и Анна с девчонками. Хмурится, шагу прибавляет, торопится домой. Вот уж, прости господи, в наказание ей, что ли, с этими быстроногими работать приходится! Люди уже в печах огонь развели, коров выдоили, а она еще в степи топает. А все из-за двух подружек — Луши и Ксенки. Что задумают, так уж всех взбулгачат Придумали на «уроки» работать… А «урок» такой: сколько за день ни намолотят зерна — все перевеять до самых последних охвостьев. Звено у Анны, как на подбор: самой старшей девятнадцать лет, из женщин — только она да Орина. Вот и вертят ими девчонки по-своему. Им-то что, много ли заботы? Хоть целый день в степи пропадай.

Но в глубине души Анна гордится своими «быстроногими». Она сама будто молодеет с ними, их юный задор передается и ей. Она смотрит на растущую гору зерна, подвозимого от комбайна, и думает с тревожным азартом: «Успеем или не успеем?» И уже привычным стало чувство торжествующего удовлетворения, когда они оставляли ток «чистым», то-есть, когда на нем не оставалось непровеянное зерно.

Во время короткого отдыха она вместе с ними дурашливо валится в солому и хохочет над пустяками, которые те болтают, как будто ей уже не перемахнуло за тридцать и у нее не бегают по двору двое ребят.

Работают они так же неуемно и безудержно, как и хохочут, щедро, не меряя, расходуют молодую силу. Анне приятно, что на правлении колхоза ее звено теперь стали упоминать рядом со звеном Матрены из второй бригады.

Две подружки — Луша и Ксенка идут рядом. Ксенка, младшая, старается ступать так, как Луша — спокойно, степенно, хотя ее быстрые ноги так и норовят побежать и даже подпрыгнуть. Смеется она так же, как Луша, запрокидывая голову и встряхивая косами. И так же, как Луша, всплескивает руками и говорит «Ой, девоньки!», когда хочет рассказать что-нибудь удивившее ее. Работают они всегда вместе, рядом, вечером вместе бегут в избу-читальню слушать радио и часто даже ночуют одна у другой, не успев за день переговорить обо всем. Ксенка, сама того не замечая, во всем подражает Луше. Это потому, что она очень уважает подругу.

— Ксена! — говорит Луша. — Знаешь, что я надумала? Ты пойдешь работать в звено Феклы, а я останусь здесь… а то, хочешь, я пойду, а ты останешься?

— Вот еще. Чего это? — обеспокоенно говорит Ксена и пробует разглядеть в темноте лицо подруги.

— А ты вот слушай-ка… У нас комсомольцев осталось сколько? Одиннадцать человек. Из них восемь в нашем звене, а в звене у Феклы нет ни одного комсомольца. Есть там девчонки, только они неорганизованные. Они там хотя норму вырабатывают, ну, только теперь нужно больше, иначе молотьбу не закончим до снега и хлеб не вывезем до тридцатого. А ты пойдешь к ним работать и организуй, чтобы, как у нас… Нет, лучше я пойду, а ты тут оставайся. Девушек там всего трое, а то замужние да пожилые, с ними не так-то скоро сговоришься… Кабы все такие, как тетка Анна, а то там эта ведьма Прасковья.

Ксенка огорченно молчала. Луша добавила:

— Это Андрей Петрович так посоветовал, Сыров. Тебя, говорит, выбрали комсомольским организатором и надо во все вникать…

— Ску-учно так-то врозь работать! — протянула Ксена.

— И мне скучно. А если надо? Сейчас прямо зайдем в контору и скажем бригадиру.

— Зайдем и скажем, — эхом откликнулась Ксенка.

Уже во всех окошках зажглись огни, и дремотная тишина окутала деревню, когда запоздавшее звено вступило в улицу.

Не заходя домой, Луша с Ксеной заглянули в контору колхоза и рассказали бригадиру о своем решении. Сторожев похвалил девушек.

— Помогите, девушки! — сказал он, с удовольствием оглядывая возбужденные, розовые лица подруг. — Правильно. Не велика честь, если у нас в бригаде одно звено будет гордиться собой, а другие вниз тащить.

Луша подходила к своему дому уже в полной темноте. У ворот металась маленькая светящаяся точка.

Сердце у Луши радостно встрепенулось и сразу стало труднее дышать. Приехал? Как же это она не заметила, что машина вернулась из Магнитогорска? Кажется, глаз не спускала с дороги.

— Гриша! — сказала она тихо, протягивая руку в темноту. Цыгарка порывисто полетела на землю. Григорий поднялся со скамьи.

— Лушенька?.. Ну где же… где же так поздно?

— Я не знала, что… приехал.

Луша села и, волнуясь, стиснула руки. Она сжимала руки все крепче, чтобы не забыться и не обнять, не провести ладонью по дорогому лицу, так близко оказавшемуся возле ее лица, что она ощущала его теплоту.

— Привез запчасти? — выжала она из себя.

— Привез. Какая у тебя большая коса! — тихо засмеялся Григорий, присаживаясь рядом с ней и взяв в руку косу, упавшую на скамью. — Луша… — голос у него осекся. — Скучал я… Ну, будто месяц не видал, а ведь всего три дня… Что это? А?

— Не знаю… — прошептала Луша.

— А ты? Скучала?

«Господи! Да не знаю, как и дождалась!» — хотела воскликнуть Луша, но только еще ниже наклонила голову, растерянно шевеля губами. Слова никак не могли слететь с онемевших губ.

— Что ж? Не ждала? — ласково спросил Григорий. — А я-то спешил… Луша!

Он осторожно привлек ее к себе. Луша вся дрогнула и сжалась. Григорий слегка отстранился, боясь обидеть ее лишним движением. То, что он был старше ее, не только не придавало ему уверенности, но, наоборот, смущало и заставляло все время держаться скованно.

— Красавица моя…

— Гриша… — выдохнула Луша, — уж так-то ждала…

— Ой ли? Правда? — счастливо засмеялся Григорий.

И вдруг у обоих слова полились безудержно, свободно. Оказалось, что за три дня накопилось столько событий в их жизни, что они едва половину могли рассказать к тому времени, когда небо заметно посветлело на востоке. Григорий рассказывал, как его приняли на металлургическом комбинате, как директор вначале не хотел взять еще один заказ, как потом согласился, но он, Григорий, здорово волновался, опасаясь, что не примет. Луша негодовала на директора, радовалась вместе с Григорием, что заказ все-таки приняли и огорчалась, что ему так много пришлось волноваться. Григорий, в свою очередь, выслушал все ее новости, удивился тому, как в их звене ловко наладили работу и сказал, что он сам поговорит с этим дуроломом, Васькой Додоновым, который шумит на собраниях и не слушает такого чудесного секретаря, как Луша.

— Ох, нет, Гриша, что ты! Тогда он вовсе меня засмеет. Я на него найду управу. Его нужно тоже смехом взять. Высмеять перед ребятами. Это я уже придумала.

На плечах у Луши пиджак Григория. Она зябко прильнула к его сильной, коренастой фигуре, а ему жарко в одной сорочке и с непокрытой головой.

Было необычайно тихо в этот предутренний час, крепким сном спали люди, и только любовь бодрствовала. И как все влюбленные, эти двое считали, что их любовь самая прекрасная и не похожа ни на одну любовь в мире.

Матрена присматривалась к людям. Во многих узнавала себя, свои думы, свое беспокойное отношение к работе — всегда казалось, что сделала меньше и хуже, чем могла, чем нужно теперь. Одни, как Анна Сычева, поспевали жить быстро, думать быстро, быстро изменяться. Некоторые же подолгу топтались на месте, оглядывались назад, прирастали к одним и тем же мыслям, о которых Матрена успела уже забыть. Это удивляло Матрену. Она помнила, как в первые дни войны они заходили друг к другу, подолгу застывали на скамье, на кухне, сидели так часами, и молчание прерывалось лишь возгласами: «Что будет? Господи, что теперь будет?».

На работе опускались руки. Что они, женщины, сделают сами с этакой махинищей? Хлеба не скошены, лошадей сколько угнали в армию, мужчины на фронте. Матрена вместе со всеми тоже качала головой и горестно спрашивала: «Что будет?»

Уже через неделю Матрене стало скучно от нытья и бабьих вздохов. Звено ее, одно из лучших в колхозе, вдруг захромало, кое-кто стал опаздывать на работу.

Проезжая мимо избы Матрены, Максим Захарович как-то остановил машину и зашел во двор. Матрена сгребала навоз. В руке Максим Захарович держал пучок пырея.

— Здорово, соседка! Отметь мне, пожалуйста, трудодень. Вот, полол…

Он положил перед Матреной ворох бурьяна и серьезно посмотрел на нее.

— Где же это вы трудились? — сдержанно улыбнулась Матрена.

— А на вашем участке. Ваше звено вчера пололо пшеницу у Ручьевской дороги?

— Наше, — сухо ответила Матрена и вся вспыхнула.

— Что ж так, Матрена Ильинична? Такой работой не Родине, а фашисту поможем… — Он сразу спохватился, увидев, как запылало от обиды лицо Матрены. — У вас, конечно, это случайно вышло. Но не хотелось, чтобы другие указывали: мол, лучшее звено и так полет. Ну, я спешу…

Он быстро вышел, не желая увеличивать замешательства Матрены.

В тот же вечер Матрена зашла к Пелагее. У той сидели еще две колхозницы из их звена. Матрена опустилась на стул и оглядела их суровым взглядом.

— Что будет, ох, что же оно будет! — привычно сказала Пелагея жалким голосом, и шумный вздох вырвался из трех грудей.

— Позорище будет! Нашему звену и всему колхозу — вот что будет, — неожиданно сказала Матрена. Она положила на стол увядший пук бурьяна. — Вот, Максим Захарович сегодня после нас нашел. Думала, сгорю на месте. Ладно еще, что человек деликатный: заторопился, будто нужно ему, чтобы не смотреть, как меня в краску кинуло…

Звено быстро выправилось. Колхозницы из звена Матрены давно уже работали вместе, сдружились, привыкли к аккуратности. Матрену уважали и короткого замечания ее было достаточно, чтобы устранить какой-нибудь промах. В звене подобрались женщины старше тридцати лет, кроме одной Насти Вешневой, которая кочевала из звена в звено.

Матрена вспоминала эти первые дни войны, посеявшие смятение и испуг, и теперь ей казалось странным: как это они тогда так перетрусили? Она видела, что и другие колхозницы отошли, почувствовали в себе силу. Кое-кто все же заводил старую песенку. Однажды она встретила Феклу, звеньевую из первой бригады. Фекла пригорюнилась, опустила свои всегда будто сонные глаза и спросила:

— Как же теперь жизнь пойдет? Охо-хо!

Матрена с нетерпеливой досадой ответила:

— Как сами повернем, так и пойдет.

— Ну да, ну да… — быстро согласилась Фекла, увидев, что с Матреной повздыхать всласть не удастся.

После уборки Гуляйского массива, когда стало немного посвободнее, состоялось колхозное собрание. Матрене особенно понравилось выступление Сырова. Он так точно рассказал, что каждая из них, женщин, думает, о чем болеет душой, какие у нее заботы, будто подслушал у каждой самые затаенные мысли.

— Некоторые из женщин в первые дни войны растерялись. Да и не только женщины. И среди мужчин были такие. Тут уборка, а тут каждый день народ убывает и убывает. Посмотрели наши колхозницы: хлеб стеной стоит, мужья на фронт ушли, лошаденок поубавилось — и некоторые руки опустили. Одна вздохнула, другая поддержала. И сами себе маленькими да слабыми показались. А разве русская наша женщина мало силы в себе имеет? Русская женщина, если захочет, чудеса может совершать! А время сейчас такое, что как раз нам нужно такие чудеса совершать. Разве мы дадим хлебу пропасть, когда каждый грамм сейчас дороже золота? Сколько бы нас ни осталось, а хлеб должны убрать во-время. И вы уже убедились, что можно сделать очень много, если не жалеть сил. Ведь, небось, не верилось, что Гуляйский массив за пять дней скосим? А скосили и весь хлеб повязали. Тяжело, ясное дело, тяжело. Но когда подумаешь, ради чего трудишься — забываешь о себе. Мы Родину свою, землю нашу советскую, дом наш родной от смертельной опасности защищаем!

Матрена была немногословна и всегда считала, что словами большой пользы не принесешь. Закатывай рукава да работай — так она решала в затруднительные минуты. Но после собрания, она поняла, как много значит во-время сказанное верное, хорошее слово. Услышишь такое слово — сам себя по-другому поймешь, другим станешь. Смотришь, и дела не те пошли — передало то слово свою силу рукам.

После собрания многие стали работать значительно лучше. В звене Матрены решили вязать по пятьсот снопов, вместо трехсот пятидесяти. Попробовали. Вышло. Но на другой день Пелагея втихомолку, никому не сказавшись, связала шестьсот пятьдесят. На нее даже обиделись. Что такое? Принялась как-то по-иному за дело и связала шестьсот пятьдесят снопов, а почему всем не сказала о своей сноровке?

— Да никакой сноровки! — смущенно оправдывалась Пелагея. — Просто все время шла и шла…

— Так ведь и мы не стояли!

Оказалось, что Пелагея действительно только то и сделала, что быстрее переходила от снопа к снопу. Все попробовали итти так, как она, не задерживаясь, быстрым шагом, совершенно прекратив всякие разговоры, и легко связали по шестьсот с лишним снопов.

— А ведь правду Андрей Петрович говорил, что мы сами себя слабосильными считаем, — сказала тогда Матрена.

— Ее, силу-то, разве измеряешь? — сказала Пелагея, высокая, с пышной грудью и полными, крепкими руками. — Ее тратишь, а она опять прибывает.

Матрена слыхала, что и в первой бригаде стали работать как-то по-особенному. Ей захотелось пойти самой посмотреть, правда ли, что в звене Анны Сычевой успевают провеять все зерно из-под комбайна. Она завернула на ток к Анне в конце рабочего дня и остановилась, молча следя за всем, что там делалось. Одни кучи зерна были развалены гребнями — сушились, другие высились островерхими аккуратными горками. Заговорить было не с кем. Аннины девчонки с серьезными глазами, со сжатыми губами быстро орудовали лопатами, крутили веялку, на бегу черпали полными ведрами пшеницу. Матрена одобрительно покачала головой. Анна, отгребавшая лопатой из-под веялки очищенную пшеницу, увидела Матрену и кивнула ей. В глазах ее горел молодой, веселый огонек; косынка торчала на самой макушке — вот-вот слетит. Она слегка запыхалась, но весь вид ее задорно и смешливо говорил: «Фу, черт, как быстро! Ты же видишь, с этими девчонками приходится так!»

— Весело работаете! — крикнула Матрена.

Анна не расслышала, но закивала. Матрена постояла еще немного, посмотрела.

Первая бригада заметно подвигалась вперед. Уборка производилась здесь в основном комбайнами, и часть людей из первой бригады время от времени перебрасывали на помощь второй бригаде Мошкова, но недостаток работников был тут так велик, что это мало помогало.

Молотьбу во второй бригаде начали на неделю позже, чем в первой. Хлеб с Гуляйского массива не успели заскирдовать, и в первый день молотьбы все получилось не так, как надо: снопы не успевали подвозить, молотилка стояла без дела, машинист ругался, колхозницы нервничали. Максим Захарович, скрепя сердце, снял две машины на один день с подвозки горючего и послал на поле. За сутки весь хлеб свезли на ток. Везде, где только можно было, Рожнов старался облегчить труд и высвободить рабочие руки. Михайловцам казалось, что Максим Захарович все свое время и внимание уделяет их колхозу. Его отсутствие, когда он выезжал в другие колхозы, казалось случайным, и как-то никто не представлял, что «наш» директор МТС в Ручьевке или Гуляйском точно так же бывает на всех токах, бродит по пшеничным полям, выискивая сорняки, знает по фамилиям всех звеньевых и большинство колхозников, подолгу возится с комбайнами, помогает водителям. И уже совсем бы, огорчились, узнав, что Рожнов в глубине души предпочитает ручьевцев михайловцам, считает их более инициативными, расторопными.

Были уже последние дни сентября, когда во второй бригаде начали молотьбу. Утром, придя на ток, Матрена увидела транспортер, уткнувшийся в начатый стог сена. Загудел мотор, и лента поползла вперед, таща охапки соломы. Что-то заело, лента остановилась. Максим Захарович, нахмурившись, нетерпеливо наблюдал, как машинист поправлял. Лента опять поползла. Матрена подошла к Рожнову.

— В каких это своих кладовых вы сыскали, Максим Захарович?

— Сыскал. Только не в своих, а в чужих.

— Из Магнитки прислали?

— Да. Сколько теперь человек нужно на скирдование соломы?

Матрена прикинула взглядом ширину и длину стога.

— Четыре человека, — сказал Мошков.

— Три человека справятся, — решительно сказала Матрена.

Мошков с сомнением посмотрел на нее. Никогда меньше пяти человек на стогу не стояло. Матрена это тоже прекрасно знала — пять вверху да три внизу, самое меньшее восемь человек. Внизу теперь ставить никого не нужно, а вверху… Да… Троим там жарко будет. Впрочем, она сама попробует. На молотьбе нет легкой работы.

Колхозницы заняли свои места. Барабан с ревом проглатывал один сноп за другим, по транспортеру ползла золотистая солома. Мошков поднял голову, отошел чуть подальше, чтобы посмотреть на стог сена: ровно ли укладывают. Матрена с двумя женщинами, почти с вил на вилы, передавали друг другу большие охапки соломы. Укладывали так, как надо. На лице Мошкова появилось довольное выражение. Андрохина слов на ветер не бросает? Веселый рабочий ритм молотьбы привел его в хорошее настроение. Мошков очень огорчался из-за того, что вторая бригада так отстала. Первую хлебосдачу повезли с токов первой бригады. Теперь, когда молотьба началась у него, ему казалось, что дальше пойдет уже все хорошо.

— Ну вот, — сказал он Максиму Захаровичу, довольно потирая руки, — теперь у нас дела пойдут на ла-ад!

Рожнову вдруг стало досадно. То кричал «караул», а то вдруг ни с того ни с сего успокоился. Скосили ему рабочие МТС добрую треть площади и то не довел все до конца. Октябрь месяц — вот он, а хлеб не заскирдован и даже кое-где остался несвязанным, в валках. Есть чему радоваться!

— Чем доволен? — спросил он Мошкова, окидывай его холодным взглядом. — Не сегодня-завтра снег выпадет, а у тебя еще хлеб на тока не свезен. Веселые дела!

— Запоздали. Дома не ночуем, а не поспеваем везде, хоть на куски разорвись, — огорченно развел руками Мошков.

Рожнов и сам знал, что работают много. Мошков не бездельничает, но заботы навалились со всех сторон, и надо же ему выговорить кому-то свою досаду. В Гумбейке сегодня два часа простоял комбайн, в Ручьевке опять сменились бригадиры, куда ни ткнешься, везде новые люди, хозяйства своего еще толком не знают… Но ведь не Мошков в этом виноват? Чтобы не наговорить Мошкову несправедливых резких слов, он повернулся и ушел с тока.

На улице его остановила телятница, жена бывшего председателя колхоза Веточкина.

— Я вот чего, Максим Захарыч… Трактора у нас при были новые или нет?

Рожнов удивленно поднял на нее глаза. Веточкина объяснила:

— Андрей Пахомыч мой в письме интересуется. Дескать, ожидали три новых трактора, так получены ли? Привет шлет вам и Федосье Захаровне.

— Спасибо. Я ему напишу. Так тракторами интересуется? — Телятница затронула самое больное место. — Не получили тракторов, — невесело ответил Максим Захарович, — и не получим. Будем обходиться теми, что есть. Да, я напишу Андрею Пахомычу…

Дорогой он думал о тракторах. Собственно, мысль о нехватке тракторов не покидала его все время. О чем бы он ни думал, все сводилось к этому. С весны 1941 года посевную площадь увеличили на двадцать процентов. По этой площади трактора должны были пройти по крайней мере четыре раза: уборка, лущевка, зябь, посев. Летом должны были добавить три новых трактора. И вот теперь их нет. Иногда положение начинало казаться безвыходным. Но Рожнов знал, что безвыходных положений не бывает. Будет как-то иначе, что-то найдет он в себе, что-то новое откроется в людях, еще перешагнут какую-то черту в труде, в выдумке, но выход найдут, если это нужно Родине.

Максим Захарович думает о 1942 годе, о весне 1942 года. Как только за комбайном осталась первая скошенная полоса, началась забота о новом урожае. Независимо от этих дум, где-то в подсознании все время маячит вопрос: почему так часты простои комбайна в Гумбейке? И вдруг в этой толчее, среди тракторов, процентов вспашки, планов, мелькнули заплаканные глаза — черные и большие, с мокрыми, склеившимися ресницами. «Ах, это та приезжая, которая так неохотно двигала лопатой… Плачет о доме или о муже? Будет считать месяцы, дни, с нетерпением ждать окончания войны, чтобы поскорее уехать из скучной деревни…». Плохо регулируют мотовила, не следят как следует за сегментами, за натяжкой цепей — вот и простои. Решета второй очистки придется удлинять, чтобы зерно не сходило в полову. Завтра там косят ячмень, очень густой. Удлинил Коновалов решета или нет?..

Максим Захарович сворачивает с дороги к дому, куда направлялся, и идет в гараж.

Через несколько минут его машина проносится по главной улице. У выезда в степь он видит мальчишку, останавливает машину и кричит ему:

— Сбегай к Федосье Захаровне и скажи, что я уехал в Гумбейку. Буду завтра утром.

Напрасно думала Тонка, что Федосья Захаровна оберегает брата от женитьбы. Чужая душа — потемки да еще для такого знатока человеческих душ, как Тонка.

Феня вставала и ложилась с одной мыслью: Максиму нужно жениться.

В то время, когда брат думал только о работе, Феня думала обо всем: что будет дальше с Максимом, что делать с детьми, долго ли будет война, как там на фронте Иван со своим ревматизмом и до каких пор она будет возиться со всеми этими штанишками, ухватами и горшками, если теперь так много работы.

Она чувствовала себя, как птица в клетке, хотя, по правде сказать, дверцы клетки частенько оставались распахнутыми, а обитательница ее носилась по деревне, занятая отнюдь не домашними делами. Возвращаясь, она выхватывала попутно на улице из крикливой оравы ребятишек старшего, который никак не мог дойти из школы до избы, потом отыскивала в соседних дворах младшую и волокла их домой, бормоча сквозь зубы о стирке, которой не было конца.

Муж Фени, агроном Иван Степанович Морошков, ушел на фронт на третий день войны. После его ухода Феня собрала вещи, оставила квартиру своей постоялке, молоденькой учительнице, и перебралась к брату.

Еще живя с мужем, она не очень усердно занималась домашними делами. Иван Степанович зарабатывал достаточно, однако, Феня часто ходила работать в колхоз и с удовольствием считала свои трудодни, хотя, впрочем, получать продукты на них забывала. Два года тому назад ее избрали депутатом сельского совета. С тех пор у нее оказалось столько общественных дел, что можно было подумать, будто все эти дела только и ждали, когда ее выберут, чтобы оставить ей ровно столько времени, сколько нужно на впопыхах приготовленный обед и домашнюю уборку.

Ее приглашали на все заседания правления, хотя она даже не была членом колхоза. Вместе с учителями она устраивала утренники для детей, хотя своих детей у нее не было. Драматический кружок, который организовала молодежь, обязательно хотел, чтобы она играла роль комической старухи, хотя Феня была очень моложава и имела худенькую подвижную фигурку. «Агрономшу» любили в Михайловском, соседки ревниво наблюдали под праздники, к кому она пойдет в гости.

Со смертью Евдокии, жены брата, Фене пришлось во многом поотстать от общественной работы. Дети требовали большого внимания, их нельзя было, как мужа, время от времени оставлять без обеда. Они болели, и нельзя было никуда отлучиться от их постели. Они в две недели протаптывали чулки и носки, теряли варежки, и Фене, которая ненавидела вязанье, приходилось по вечерам сидеть со спицами.

Феня очень любила брата и племянников. Она не тяготилась домашними обязанностями, которые оставляли ей так мало свободного времени, но понимала, что брату нужна не только хозяйка. Она часто замечала, как он, подняв глаза от книги, на короткое время забывал обо всем и у него было лицо глубоко одинокого человека. До его слуха не доходила веселая возня, которую Феня постоянно подымала. Он был благодарен сестре за все ее заботы, но жил, как в пустом доме. Феня видела это и не обижалась. Разве может заменить чисто вымытая тарелка или во-время сваренный обед хоть одно слово любящего друга, жены?

Не прошло еще полугода со смерти Евдокии, как она стала приглядываться к михайловским невестам. Невесту нужно было привадить к дому, чтобы она почаще попадалась Максиму на глаза, иначе он, вечно занятый на работе, вряд ли обратит на кого-нибудь внимание. Перебрав всех девиц и вдовушек, Феня с огорчением убедилась, что ни одна из них не годится. Девушки были молоды и не годились в матери двум сиротам, а у вдов было много детей.

Но вот из Ручьевки приехала дочь мельника Груня. Она второй год жила вдовой у свекрови, а теперь перебралась к родным, так как мать сильно ослабела здоровьем. Фене понравилась тихая и работящая мельникова дочка и она завела с ней дружбу. Детей Груня очень любила, хотя сама была бездетна. Одно не нравилось в ней Фене: Груня совершенно не интересовалась политикой и не читала книжек. Подумав немного, Феня пригласила ее притти вечерком под предлогом, что она хочет научиться вязать узорную шаль.

Та пришла. Феня роняла спицы, спускала петли и никак не могла понять в чем дело, прислушиваясь, не идет ли Максим. Груня терпеливо показывала: спицы неуловимо мелькали в ее руках, пухлые губы слегка шевелились, отсчитывая петли. Поправляя пуховой платок, накинутый на полные плечи, Груня говорила:

— Вот видала шаль у одной гумбейской… Ну-у, шаль! Звездочки эт-та, звездочки по всему полю, а кайма четверть с лишком и таким узором пущена, что я даже сна лишилась, все думаю, как такую связать. А уж свяжу, беспременно свяжу!

Она отодвинула от себя вязанье и, склоняя голову то на одно, то на другое плечо, сосредоточенно рассматривала узор.

— Танковую колонну будут строить, Уральскую… Ручьевские говорят, сто тысяч собрали! — говорила Феня, путая петли.

— Да… Вы шленку сами покупали? Толста больно. Вы бы сказали мне, я на той неделе была в Магнитке.

«Ну, не очень-то с тобой поговоришь, голубушка!» — прищурила глаза Феня на ее склоненную голову. Отложив вязанье, она пошла ставить самовар. В окно ей было видно, что в конторе МТС еще горит свет. «Что-то задержался Максим».

Максим Захарович был в конторе — приехало районное начальство. Председатель райисполкома Мамонтов резко обвинил директора МТС, Сырова и Вешнева в том, что они затянули уборку и допустили много потерь. Затянули! Сорвали! Конец октября, а у них еще на полях незаскирдованный хлеб и неизвестно, когда закончится молотьба. Когда же они думают рассчитаться с государством? Что они тут в Михайловском забыли о войне и на печи греются?

На суровые слова Мамонтова не обиделись, хотя никто не сидел на печи, а день и ночь пропадали в степи, делая все возможное, чтобы закончить молотьбу и хлебосдачу.

Все напряженно думали о том, как улучшить положение. Мамонтов был прав. Уборка затянулась. Работали много, но с каждым днем нарастало отставание. Рожнова давно уже беспокоила одна мысль. Он заколебался: высказать ее тут, при Мамонтове, или в «своем» кругу, когда Мамонтов уедет, но тут же ему стало неловко — какие могут быть «свои» и «чужие» в таком большом государственном деле! Он поднялся.

— Я хочу сказать об одной вещи. О настроении. Да, о настроении. Кое у кого из колхозников и, к сожалению, у бригадиров появилось такое настроение: «Мы уже запоздали. И днем позже, днем раньше — все равно». Рожнов пытливо обвел взглядом бригадиров, как бы желая убедиться в правоте своих слов. Мошков и Сторожев с протестующими жестами уклонились от его взгляда. Тогда Рожнов твердо сказал: — Да. И у бригадиров. И как вы думаете: лучше или хуже работает человек с таким настроением? Хуже. Намного хуже. И ты, товарищ Мошков, стал работать хуже, хотя и находишься почти круглые сутки в степи. И люди твои стали работать хуже. Я говорю о звене Дарьи… Сравни, товарищ Мошков, результаты работы во время уборки Гуляйского массива и теперь. То, что тогда сделали за пять дней, теперь делают за восемь… Кое-кто успокоился. Вот товарищ Сторожев, например, успокоился. Хотя уже можно было бы и не говорить ему — завтра призывается, но пусть своему преемнику передаст. Сторожев обрадовался, что в его бригаде все сделают комбайны, а случилась ручная уборка, и люди оказались неподготовленными. Завтра от нас уходят в армию еще семь человек. Все что они делали в колхозе, нам нужно принять на свои плечи. И вывезти. Другого разговора быть не может.

Мамонтов целиком поддержал Рожнова, обратил внимание членов партии на то, что массовая работа среди колхозников отстает. Под конец он подробно расспросил, как удовлетворяются нужды семей фронтовиков.

— Смотрите, чтобы ни одна жалоба не осталась без внимания! Почему жене Ершова не дали досок для сарая? — нахмурившись, спросил он.

— Так ведь, товарищ Мамонтов, поверите, некого послать сделать ей сарай. Все плотники на токах, — горячо сказал Мошков.

— Да ты отпусти ей досок. Сколотит как-нибудь.

— Отпустить можно.

Приезд Мамонтова всегда помогал руководителям колхоза взглянуть на себя и на свои дела как бы со стороны. И каждый раз замечали многое, что прежде ускользало от внимания, поглощенного повседневными заботами.

Мамонтов не проводил никаких официальных совещаний. Он объезжал поля, говорил с бригадирами, звеньевыми, потом останавливался в конторе колхоза или в кабинете Рожнова и, беседуя с руководителями, думал вместе со всеми, как устранить возникающие затруднения. Иногда бывал резок, но быстро отходил.

Бригадиры Мошков и Сторожев молча приняли слова Рожнова и Мамонтова. Незачем было оправдываться, следовало подтянуться — это было ясно. Работа не позволяла им больше задерживаться в кабинете, и они ушли.

Рожнов задумчиво посмотрел им вслед, потом долгим, слегка грустным взглядом остановился на лице Андрея Сырова. Андрей тоже уходил на фронт. Вчера получил повестку.

— Убывает нашего брата, — сказал Рожнов Мамонтову. — Вот завтра провожаем Сырова Андрея, Сырова Степана, Сторожева…

— Степан Сыров тоже призывается? — спросил Мамонтов.

— Да, завтра еду, значит, — сказал Степан.

— У тебя что, отсрочка была? — повернулся к нему Мамонтов. — Какого года?

— Тысяча девятьсот третьего.

— Заберут. Ну что же… Значит, все начальство? Та-ак… — Мамонтов озабоченно нахмурил брови. — Видно, Мошкову придется принимать колхоз, — сказал он через некоторое время. — Как он? Подойдет?

— Он-то? Слабоват, — сказал Вешнев.

— Отчего? Он дельный мужик, — сказал Андрей Сыров.

— Мошков, он ничего… — подтвердил Степан.

— Какое ничего! Это сказать, только для фигуры… А работать известно кому придется. Вот они где у меня, эти председатели! — хлопнул Егор Васильевич себя по шее. — Чуть сам не углядел где, так и развалилось все к чортовой бабушке. Мне, конечно, не привыкать…

Мамонтов усмехнулся, взглянув на Рожнова. В районе знали характер старика Вешнева. Он упрямо считал, что только он один способен руководить всем в деревне. И никакое, даже малое дело без него решиться в Михайловском не может. Еще пока был председателем колхоза Андрей Пахомыч Веточкин, который три года крепко держал в руках хозяйство и не любил, чтобы кто-нибудь совал нос в его распоряжения, Васильевичу оставалось только наблюдать за колхозными делами да критиковать, пользуясь любым собранием, или изливать свое раздражение в кабинете Рожнова. Теперь же, когда Веточкин ушел в армию, Егор Васильевич считал себя в полном праве всех обучать или, вернее, всех подменять, так как доверял только собственному глазу.

Старик развернулся и даже помолодел. Дела было столько, что под ногами горела земля. Егор Васильевич так повел свою линию, что председатель колхоза без него ничего не предпринимал. Он давал распоряжения бригадирам через голову председателя, звеньевым без ведома бригадиров и без конца повторял, что без него ничего не сделается. Охал, что ему на старости лет приходится за всех работать, за всеми смотреть и стоит только отвернуться, как все тут же и развалится.

С раннего утра до позднего вечера катил он в своей таратайке по полям, обходил огороды, торчал в конюшне, заглядывал в кладовые и амбары, и часто люди, ожидая его распоряжений, простаивали, не решаясь сами начать что-либо. Иногда он срывал даже нужное дело, только потому, что не по его приказу оно начиналось. Он был бы страшно обижен, если б ему сказали, что во многом он мешает, а не помогает. Руководители колхоза, выдержав несколько стычек с неугомонным стариком, махали рукой: «А, ляд с ним! Старик, должно, поболе нашего знает».

Так и выходило, что Егор Васильевич делал все и за всех.

На заседании райисполкома он уже получил внушение за то, что вмешивался в дела колхоза и подрывал авторитет председателя. Недели две после этого старик похаживал по деревне, заложив руки за спину, таратайку не запрягал, в правление колхоза заходил изредка, но о всем происходящем в колхозе знал и вечером в кабинете Рожнова критиковал все, что там делалось. Потом начиналось нее сначала. Он не вмешивался только в дела МТС, так как во всем Михайловском побаивался одного Рожнова.

Мамонтов покосил глазом на Вешнева и сказал:

— Что-то никогда не слыхал я, чтобы ты кого хвалил, товарищ Вешнев? — и с лукавством во взгляде, но серьезным тоном продолжал: — А тебе, верно, тяжело! Возраст твой такой… освободить придется.

Егор Васильевич сразу увял и затискал в руках свой картуз. Освободить его от работы? Ха! Эдакое скажет! Он испуганно поглядел на Мамонтова, но, заметив его лукаво прищуренный глаз, сказал проникновенным голосом, потупивши глаза:

— Мне работа нипочем. Теперь война и покуда, значит, жизни хватит… Не то время, чтобы по старости отдыхать. — Он не мог представить, чтобы кто-то другой руководил в Михайловском делами.

— Опять же в бригадиры кого? — напомнил Степан.

Помолчали. Председатель райисполкома знал почти всех в деревне.

— Эх, война! Какие орлы были в колхозе! Молодежь какая! Д-да…

Он вынул портсигар, папирос не было, защелкнул крышку, оторвал клочок газеты и оглянулся. Рожнов подсунул ему кисет.

— Мое мнение такое, что нужно будет нам женщин помаленьку приучать, — сказал Андрей Сыров, сосредоточенно сворачивая цыгарку.

— Правильно, Сыров. Вот эта… серьезная такая… звеньевая, как ее? — сказал Мамонтов.

— Матрена, што ль? — спросил Егор Васильевич.

— Ага! Матрена. Серьезная женщина. Выдвигать надо… женщин выдвигать надо!

Вешнев весело ухмыльнулся. «Чтобы баба была бригадиром? Этого еще у них не бывало…».

— А вы что думаете? — продолжал Мамонтов. — Не привыкли? Уральские казаки… Куда там! Чтобы баба верховодила… А по сути, кто сейчас тыл держит? Коммунисты вы, а не понимаете. «Женщина в колхозе — большая сила». Это кто сказал? Товарищ Сталин сказал, Егор Васильевич…

— У нас, нужно сказать, товарищ Мамонтов, такое понятие: если приедет какая-нибудь женщина из области или там из города по ответственной работе — это ничего, принимают, а чтобы своя, домашняя, так сказать Марья, или там Степанида — это, видишь ли, смешно… — сказал Андрей Сыров, насмешливо глядя на Вешнева, которого недолюбливал.

Вешнев щелчками что-то сбивал с колен, похмыкивал.

— А что ж, Егор Васильевич? Товарищ Мамонтов прав. Почему бы не поставить Матрену бригадиром? — сказал Рожнов.

— Что ж… Это конечно… выдвижение женщин… Только ведь народ у нас какой? Не послушают… — глядя в сторону и про себя решив, что это нестоящее дело, сказал Вешнев.

— А ты поддержи. Авторитет создай.

— Бабешки еще туда-сюда… с ними она умеет, а вот с трактористами… Он ей такое ответит…

Егор Васильевич засмеялся и выразительно поскреб щетинку на подбородке.

— Ну, женщины у нас не робкого десятка, — сказал Рожнов, поднимаясь из-за стола. — Тоже ответить сумеют… Ты куда сейчас, товарищ Мамонтов? Может, ко мне, поужинаешь?

— Нет, я поехал дальше, в Ручьевку, там и заночую.

Они постояли возле машины. Мамонтов еще раз напомнил о полутысяче тонн хлеба, которую они должны сдать в этом месяце и никак не позже, о подвозке сена, о засыпке семян.

Да, много еще предстояло работы михайловцам. А работники все убывали. Кому-то придется завтра дотачивать цилиндры, которые начал Андрей Сыров, кто-то из коммунистов в дополнение ко всем своим общественным обязанностям примет от него партийную работу, кому-то еще придется работать вдвое, втрое больше, заменяя тех, кто уходит на фронт. Об этом не говорили, но каждый читал это в глазах другого. Оба Сырова последний вечер проводили в заботах о колхозе. Даже молчаливый Степан разговорился как никогда, обсуждая все мелочи, подавая советы.

Мамонтов сердечно распрощался с ними. Он уехал в Ручьевку, пообещав Рожнову на обратном пути завернуть опять.

Максим Захарович издали увидел огонек в окне своего дома. Он остановился, поглядывая на освещенное окно. Энергично раскуриваемая цыгарка красной вспышкой осветила его поскучневшие глаза. Итти домой? Там его никто не ждал. Дети уже спят. Как жаль, что всякая работа все же заканчивается, нужно итти к себе, и прежде, чем заснешь, еще успеет вырваться на свободу все то, что днем старательно было упрятано в самый дальний уголок души.

Он курил и смотрел на окна своего дома.

Ко все еще не утихшей боли примешивалось какое-то горькое чувство обиды: на время ли, которое старательно вымывало и сглаживало любимый образ, делая его почти безликим, на себя ли за то, что уже не мог понять — тоска ли это по той, которая ушла, или страстное желание такой же любви, которую оборвала смерть…

Поднеся близко к глазам руку, он пыхнул цыгаркой, разглядывая циферблат часов, потом притоптал на земле искры рассыпавшейся махорки и, резко повернувшись, пошел к мастерской.

Самовар заглох, испустив последний прерывистый писк, и за столом сразу стало еще скучнее. Феня недружелюбно посматривала на надоевшую ей невесту, которая заканчивала пятую чашку чая, и принялась убирать со стола. За три часа она узнала, какие шали были связаны в Ручьевке за минувший год и какие еще будут вязать в этом году.

Сонно позевывая и хлопая ладошкой по губам, Феня ожидала, когда гостья уйдет. Но та не уходила, кротко поглядывая на хозяйку своими круглыми, безмятежными глазами, и говорила, говорила, рассыпая бесцветные, пустые слова.

«Господи! Да от нее очумеешь!» — с испугом подумала Феня, смаргивая дремоту. Она встала и, потягиваясь, сказала:

— Засиделись мы. Пора, видно, спать.

Гостья стала прощаться.

— Завтра мы начнем такую кайму, как у Аксиньи… Вам нравится такая? — спросила Груня.

— Ох, не знаю, милая! Отложу я, видно, эту шаль. С моим ли временем? Ты уж себя не беспокой…

Предыдущая главаГлава 3 из 8Следующая глава