Было оно или не было, правда то или нет, но мертвец мертвецу сказывал да живой живому нашептывал, что напротив дремучего леса вырос бетонный район, и крал он сердца живых, и заменял их камнями, острыми да холодными, и был он хуже лесной темноты, и был он хуже всего, даже смерти.
Ку-ку, ку-ку, кукушка-кукушка, сколько нам осталось, сколько?
Закрыл глаза – открыл, и вот время уже промоталось вперед, и вот передо мной – костер и Джен, серая-пресерая, как будто обескровленная в жемчужном свете осенне-зимнего рассветного солнца.
Столько запутавшихся детишек сидело у этого костра, столько живых да беспризорных – не пересчитать. Да только единицы доходили до конца, только немногих лес забирал навсегда.
– А третьей опции нет, да? – Джен выдавливает улыбку. – Либо полужизнь-полусмерть живяком, либо… – сглатывает, – либо лесная служба?
– Есть, девочка, есть третий вариант, да редко кому он выпадает. Иногда лес прощает и забирает без всяких условий – если тот, чью жизнь отняли, попросит за убийцу, хорошенько попросит, а убийца раскается по-настоящему. Да только заступники среди убитых редко находятся. Это вопрос любви, девочка. Любви и милосердия.
– Что значит раскается по-настоящему? Вот ты сидишь и сколько уже каешься – тысячу лет?
– Видишь ли, девочка, этого я не знаю – у меня явно это сделать не вышло, раз я сижу тут.
– Я всё это заслужила, так ведь? – вдруг шепчет Джен. – Всегда почему‐то думала, что я‐то хороший человек, точно хороший. Но, наверное, я так старалась быть хорошей, что не заметила, как стала плохой.
Смотрит на огонь, да будто не видит; вдруг встает и уходит. Не окликаю, не пытаюсь остановить – пусть походит, подумает, решит. Правильный выбор за другого сделать невозможно, как ни пытайся помочь, как ни мечтай спасти.
Лес шипит, змеится ветками над головой, тянется всей своей чернотой к Джен, цепляется за ее куртку, за джинсы. Лес не хочет ее отдавать живякам, как бы ни злился, как бы ни печалился, – все равно не хочет.
Лес надеется, что она выберет его.
Лес надеется.