Было оно или не было, правда то или нет, но друг друга сказывал да подруга подруги нашептывала, что под темными облаками, под алым солнцем да синей луной стоял дремучий лес, и была в том лесу дверь на ту сторону, туда, где смерти нет, и охранял дверь получеловек-полузверь, ни живой ни мертвый, ни злой ни добрый.
Ку-ку, ку-ку, кукушка-кукушка, сколько мне осталось, сколько?
Открыть глаза, выпить воды, поесть. Простое теперь сложное, легкое – неподъемное, как будто умираю я каждый день, да все никак не умру до конца, Настенька.
Пыль приносит еду, протирает лоб влажной тряпкой, поет вечерами, баюкает, словно я – не я, а дитя малое да неразумное. Самому смешно, дочка.
Пыль с каждым днем все тоньше, все прозрачнее, все невесомее. Пыль твердит:
– Чую, уйду скоро, чую, свобода моя близко. Останешься тут тогда за главного, милмой. Из помощничка станешь привратником, будешь сидеть между двумя сторонами и всякого, кого лес отметит, водить туда-сюда, всякому помогать, всякого холить да лелеять, всякому варить «особый чай» на собственной крови, за каждый переход платить собственной болью.
Пыль водит каждый день по лесу, показывает, где какие травы, что и когда собирать, как сушить. Иду как в тумане, натыкаюсь на все, плыву от переливов лесных эмоций, то тону в них, то выныриваю.
– Привыкай, милмой, привыкай, – посмеивается Пыль. – Теперь все, что лес чувствует, ты отражаешь, как зеркало.
Хруст веток, голоса – все ближе, ближе, ближе.
Внутри немеет все от страха. На нас идут два мужика в милицейской форме, шагают бодро, размашисто, и чем они ближе, тем я чувствую себя меньше и ничтожней. Есть у нас всех какой‐то врожденный, генетический страх перед людьми в форме, дочка: и мертвый ли ты, живой ли, или ни то ни се, а видишь милиционеров – и сразу сердце останавливается.
Мужики между тем проходят мимо, не оглянувшись.
Как? Как это возможно? Вот же он я.
– Все верно, милмой: тебя ищут, да не найдут. Ты теперь под защитой леса, одной ногой на той стороне. Тебя могут видеть только живые, а для живяков тебя нет.
Не знаю, когда это случилось – через месяц, через год или два. Да только встаю я как‐то раз и вижу: Пыль сидит у огня, чудная, тихая, не такая, как всегда. Будто внутри у нее – лампа, да такая яркая, что сквозь кожу просвечивает.
– Что это с тобой, старая? – спрашиваю.
В ответ – тишина, и только лесные шепотки звучат вокруг все громче, все настойчивее. И вдруг – свет, свет, свет вокруг, свет над нами, под нами, вокруг, света так много, что слепит глаза.
Пыль вскакивает, раскрывает объятия кому‐то, кого видит только она. То плачет, то смеется, зовет брата с сестрой, тянет руки в пустоту. Ее окутывает сияющий туман, поднимает в воздух, проглатывает целиком, и я вдруг чувствую такое счастье, такое огромное, такое нечеловечески огромное счастье, что кажется, сейчас оно меня разорвет на кусочки.
Раз – и нет больше тумана, только на земле – полуиссохший скелет с длинными спутанными волосами, не Пыль, а ее оболочка, прожеванная и выплюнутая. Лес шумит вокруг, лес посмеивается знакомым голосом – и мне хочется смеяться вместе с ним. Пыль теперь не тут и не там – она повсюду, она вокруг меня, она – лес.
Вдруг – грохот, гром, да не с неба, а будто откуда‐то снизу. Земля дыбится, рычит, вздрагивает. Избушка с костяным забором рассыпаются в прах – и собираются в ограду, увитую виноградом, загон с курами, совсем как в яблочном, дачном и таком нестерпимо далеком детстве.
Появляются и грядки, и голубятня, зеленая, кривая, совсем как наша с тобой, помнишь?
Помнишь, дочка?
А в голубятне – книги, мои книги, появились как по волшебству. И пахнет домом, новостарым домом и нашими с тобой далекими вечерами за чаем, Настенька.
Может, я в Гнезде надолго. Может, и нет, знаю только, что теперь
я – никто
я – тень
я – пыль
я – мост
я – привратник
между той и этой стороной.
Сколько мне осталось тут сидеть?
Сколько снов о тебе увидеть?
Сколько, Настенька?