Центр управления полетами – майору Тому,
Центр управления полетами – майору Тому,
Примите протеиновые таблетки и наденьте шлем 34.
Сначала я считала дни. Бледно-желтый омлет с запахом рыбы – значит, четверг, вареные яйца – суббота, пшенная каша на воде и какао – воскресенье. Потом кто‐то в Стране чудес придумал поменять меню – и я сбилась.
В любом случае время здесь под запретом. Пациентам не положено часов. Ни настенных, ни наручных, ни напольных – никаких. В столовой есть календарь, но почему‐то он всегда открыт на октябре 2012 года, хотя на дворе по-прежнему лето.
По крайней мере так кажется, когда смотришь в пыльные окна.
Центр управления полетами – майору Тому.
Начинайте обратный отсчет, включите двигатели,
Проверьте зажигание, и да пребудет с вами Его любовь.
У Зайки зарубцевавшаяся заячья губа – вот откуда идиотское прозвище. А еще нежно-розовые пижамные штаны, разрисованные облаками, и вырвиглазно-розовая кофта. Сама Зайка белая, как кафель на больничном полу, и ресницы, и брови, и волосы – все белое, стерильно белое. Она – одна из семи моих соседок по палате. Самая говорливая из всех.
После отбоя свет никогда не выключают до конца, и каждую ночь в рыжеватом полумраке палаты я вижу, как по беззащитному телу Зайки змеятся черные тени дерева, растущего за окном. Я обычно лежу без сна – это не бессонница, а часть плана по выживанию – и представляю, что мы на космическом корабле. Тени – щупальца инопланетной твари вроде Чужого. Тварь пришла за Зайкой. Тварь ее утащит подальше, обязательно утащит – и я смогу наконец остаться одна.
– Что ты там про себя бормочешь? – спрашивает Зайка как‐то раз (видимо, ей надоело общение в формате «привет – пока – долго не сиди в туалете, он вообще‐то общий»).
Конечно, я могла бы сказать правду: мол, раз за разом перевожу песню Боуи в голове – и слышу ее везде, даже в капанье крана в нашей ванной по ночам. Могла бы объяснить, что там про смерть в одиночестве в далекой-далекой галактике, про отсутствие связи с любимыми на Земле, глобальное и тоскливое «вне зоны доступа».
Могла бы, если бы хотела завести друзей. Но я не хочу. Мне не нужны новые друзья. Мои меня ждут по ту сторону этих стен, и я отсюда выберусь, очень скоро выберусь – так что пошла ты, Зайка.
– Призываю дьявола, хочу продать ему душу, чтобы он спалил Страну чудес дотла.
Зайка негромко смеется:
– Смотри, врачам это не скажи. А то решат, что шизофреничка, – и тогда всё, прямая дорога в Ад.
– А мы сейчас что, в раю, по-твоему? – не скрываю иронии. Зайка по-прежнему невозмутима:
– Тебе до сих пор никто не объяснил, как тут все устроено?
Десять… Девять… Восемь…
Семь… Шесть… Пять…
Четыре… Три… Два…
Один…
Пуск!
В Стране чудес два корпуса – взрослый и детский. В детском три этажа, первый называют Раем – там держат хороших деток. Перепрошитых, по словам Зайки. Тех, кто однажды точно отсюда выйдет.
Их выпускают гулять раз в день на час – целый час, – водят на занятия музыкой и рисованием, разрешают брать книги из библиотеки и ходить на свидания с людьми из потусторонья, а главное – в Раю на полдник дают булочки. Серьезно. Не кусок заветренного хлеба с маслом – нет, настоящие булочки (черт, убила бы за булочку). И крепкий чай (черт, убила бы за чай, желательно «особый»).
Деток и так и сяк, вроде нас с Зайкой, помещают в Чистилище – на второй этаж. Нам не положены свидания, музыка, рисование, булочки на полдник и личное пространство (впрочем, оно тут никому не положено). Книги тоже в списке «запрещенки» – говорят, вредно для «расшатанных умов». Зато рекомендуются строгий режим дня, групповая психотерапия и транквилизаторы. Здесь всем их дают – не важно, какой у тебя диагноз и есть ли он вообще.
Чистилище – шанс себя показать, если тебя сразу не зачислили в ангелочки. Испытательный срок на несколько недель. Будешь активно участвовать в групповых занятиях, слушаться медсестер, подлизываться к врачам, казаться милым и добрым – переведут в Рай. Нет – добро пожаловать в Ад. Третьего не дано.
Адом называют третий и последний этаж. Про него ходит много слухов. Слишком много, чтобы быть правдой.
Говорят разное.
Что «буйных» пациентов привязывают к кроватям и оставляют так лежать сутками.
Что тех, кто отказывается есть, кормят насильно – и одного парня закормили насмерть.
Что окна на третьем этаже заклеены матовой пленкой – даже в щелочку подглядеть нельзя.
Что Ад – как корабль, слетевший с орбиты по роковой случайности в черноту космоса, – выхода оттуда нет. Выхода самим собой – нет. Оттуда выбираются только сломавшиеся, говорит Зайка. Только очистившиеся, уверяет медсестра и зачем‐то крестится. Только переродившиеся в живяков, думаю я.
Да уж, ну и ирония: хотела разбудить район от мертвого сна – и сама попала в больничное посмертие.
– Некоторые в Аду сидят годами. Потом их признают невменяемыми и переводят во взрослый корпус, вот и сказочке конец, – рассказывает Зайка шепотом, так, чтобы остальные пациентки не слышали: нас в палате восемь. Ровно на семь человек больше, чем я привыкла терпеть рядом с собой постоянно. Но остаться одной в Стране чудес невозможно.
Зайка тут уже вторую неделю. Испытательный срок в Чистилище подходит к концу – и Рай ей, судя по всему, не светит.
– Родаки отправили сюда за побег из дома, думают, меня тут пофиксят. Ага, как же, как будто я позволю сделать из себя робота, – смеется она. Вернее, не смеется, а беззвучно открывает рот, как в немом кино.
За громкий смех в неположенное время тоже можно попасть в Ад.
Это центр управления полетами – майору Тому,
Вы чертовски круто себя проявили!
Газеты хотят знать, какие рубашки вы носите.
Настало время покидать капсулу, если осмелитесь.
Зайка быстро засыпает. Транквилизаторы действует на нее безотказно. На меня – нет. Голова горит, мысли роятся одна за другой. Таблетки успокаивают, но ненадолго: два часа передышки – и снова вспыхивает пожар. Можно было бы попросить увеличить дозу, но я не хочу.
Мне все равно нельзя спать, ни в коем случае. Засну – и явится она.
Гребаная Пай-Девочка-И-Мечта-Любого-Родителя-Живяка.
Та-Которая-Отсюда-Бы-Выбралась-На-Раз-Два.
Та-Которую-Ждут-Не-Дождутся-В-Раю.
Катя. Чертова Катя. Не я из прошлого, а новенькая и чистенькая. Видимо, только с завода по штамповке живяков.
Катя внешне нежна и кротка, нечто среднее между сказочной феей и ангелом смерти, Катя похожа на биологическую на фотках со свадьбы с отцом – в красивых глазах безмятежность и пустота, встретишься взглядом – и всё как Ницше завещал: бездна начнет вглядываться в тебя, приглядываться к тебе, заглядываться на тебя. Вернее, на твое тело.
Ведь Кате нужно от меня именно оно (кто бы сомневался).
Время от времени я не засыпаю, а скорее соскальзываю в болезненную полудрему. И тогда я вижу всякое.
В одних сновидениях я – обвиняемая, Катя – судья, а в зале серым-серо от одинаково брезгливых лиц живяков.
В других – биологическая вместе с Орфеевым и одноклассниками хоронят меня заживо, я кричу, царапаю гроб, сдираю пальцы в кровь – но меня не слышат. Или делают вид, что не слышат.
В третьих – я захлебываюсь собственной кровью, и крови так много, что она превращается в черную реку, и вода тянет на дно, скручивает руки и ноги веревками водорослей, – и я тону, тону, тону.
Или лежу на земле Пьяного двора, окурки и семечки неприятно липнут к спине, а надо мной – Существо, такое громадное, что заслоняет и звезды, и луну, – да оно размером с небосвод! – шепчет голосом Руслана:
– А я говорил, что ты плохо кончишь.
Катя обещает защитить от кошмаров, забрать воспоминания и боль, вытащить нас из Страны чудес – надо только оказать маленькую услугу в ответ. Уступить ей тело.
– Хочешь меня убить, да? – смеюсь и не могу остановиться.
Катя спокойно улыбается в ответ:
– Смерть – лучшее обезболивающее. Тебе ли не знать.
Уговаривает:
– Рано или поздно тебя отправят в Ад – там все равно сломаешься. Зачем оттягивать неизбежное?
Шепчет ласково:
– Лес тебя не спасет, друзья – тоже. Вряд ли они вообще о тебе думают. Сколько передачек ты от них получила за это время? Ни одной. Наверняка им лучше вдвоем.
Смотрит с жалостью:
– Только одна из нас имеет шанс выбраться отсюда. Другая будет похоронена заживо в Стране чудес.
А это мы еще посмотрим, лицемерная дрянь.
Майор Том – Центру управления полетами,
Я шагаю через порог корабля,
И невесомость ощущается страннее обычного,
И звезды выглядят сегодня совсем по-другому.
Мы с Зайкой – как две сумасшедших подопытных мыши из мультика. Чем займемся сегодня, Брейн? Тем же, чем и всегда, Пинки, – попробуем завоевать мир. И заодно выбраться из этой чертовой Страны чудес.
Каждое утро мы придумываем планы побега. Просчитываем каждая свою часть, пока идет групповая терапия. Обсуждаем изменения за обедом. Шепчемся до хрипоты по ночам.
И каждый раз после пробуждения понимаем: план никуда не годится. Нужно придумать новый. Тот, что сработает наверняка.
Может, выпрыгнуть из окна ночью? Есть шанс, что не сломаем ноги: второй этаж не десятый. Окна не открываются? Может, украсть ручки? Может, они хранятся в ординаторской? Может, переодеться медсестрами и спокойно выйти через главный вход? Может, разыграть пищевое отравление? Тогда нам вызовут скорую. Может, удастся выскочить на дорогу? И рвануть куда глаза глядят?
Может, получится передать записку Джен? Или Рику. У него есть нож. Точно, Рик и Джен придут с ножом, сделают вид, что это ограбление, – всем на пол, быстро на пол, – смеемся вместе с Зайкой так, что болит живот, корчимся в приступе беззвучного хохота, – а в суматохе мы улизнем.
Стоп. Может, хватит идиотских шуток? Может, пора уже обсудить все серьезно? Еще раз – очень серьезно? Может, все‐таки выпрыгнуть из окна ночью?
Может?..
Сегодня Зайка меня уже не слышит – засыпает. Транквилизаторы вырубают ее быстро, слишком быстро.
Накрываю Зайку одеялом и шепчу заоконному инопланетному чудищу, которое зачем‐то прикинулось деревом:
– Охраняй ее, слышишь?
Конечно, я в курсе, что никаких чудищ за окном нет – мне шестнадцать, а не пять. Надо рассказать Джен – и Рику, – как я чокнулась и начала говорить с деревьями, не лесными, а обычными районными.
Надо рассказать – если выберусь. Когда выберусь. Разумеется – когда, а не если.
Перед сном кручу в голове – нет, на этот раз не Боуи, а Бродского. Не помню, где и когда он это сказал – говорил ли вообще? – но, кажется, цитата звучит так: «Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека – всегда можно» 35. Самой от себя смешно. Когда это Зайка стала тем самым отдельным человеком, которого вдруг захотелось спасти?
Еще год назад я планировала расколдовать целый район. Сегодня мне достаточно живой и невредимой Зайки. Масштаб идей драматично – и, главным образом, уныло – сузился.
Утром просыпаюсь – рядом никого. Ни Зайки, ни остальных шестерых пациенток. Входит медсестра. Конечно, без стука, двери все равно не закрываются. Личное пространство – привилегия тех, кто остался снаружи.
– Где Зайка?
– Какая такая зайка? – медсестра смотрит странно. – У нас тут заек нет.
Конечно нет, у вас бы настоящие зайки сдохли от духоты и тоски в первый же день.
– Соседка, вот ее койка, справа, – показываю на кровать Зайки, – где она?
– Перевели на третий. – Во взгляде медсестры чудится злорадство. – Ну-ка давай, лентяйка, ноги в руки – и на завтрак! А то спишь все утро как пришибленная, не дозваться, не добудиться.
«Перевели на третий».
Почему я не проснулась? Почему не слышала, как Зайку уводят? Почему, черт возьми? Это все Катя, гребаная Катя. И почти трое суток без сна.
Я сижу в консервной банке,
Высоко над миром.
Планета Земля голубая,
И я ничего не могу сделать.
День за днем жду Зайку. Сажусь в коридоре, напротив облупленных дверей, ведущих на третий этаж. На первый взгляд они кажутся жвалами – хрум, щелк, и нет человека. Но если приглядеться, замечаешь: зеленая краска облупилась, петли давным-давно заржавели. Двери и сами не знают, насколько жалко выглядят. Если и проглотят кого‐то, то вряд ли прожуют.
Зайка вернется. Вот-вот вернется. А если вернется она – значит, и я не исчезну, значит, и я выберусь, значит, все будет охренеть как хорошо.
Ночь за ночью тварь за окном приглядывается ко мне. Чует страх, касается щупальцами-тенями, жадно обнюхивает, хочет съесть целиком, совсем как Катя. А я смотрю на тонущий во тьме высокий потолок и тону, тону, тону в самой себе, проваливаюсь куда‐то в кроличью нору воспоминаний. И вот мне снова двенадцать, снова реанимация, снова больница, и я зову Женю, мечтаю о Жене, спасаюсь мыслями о Жене, уговариваю себя быть сильной ради Жени, не плакать – «наверняка ей сейчас так же, как мне, или даже в десять, сто раз невыносимее», – и еще не знаю, что нас с Женей больше нет. Теперь есть я, Женя и Юра, всегда – я, Женя и Юра.
Сколько времени прошло, прежде чем я поняла, что Зайка не вернется? Что никакой Зайки больше нет? Что я сама никогда отсюда не выберусь?
В столовой жарко пахнет дешевым какао и пшенной кашей. От собравшихся – потом и страхом, а еще – надеждой, упрямой и глупой надеждой. Оглядываюсь. Сегодня нас меньше обычного. Кого нет? Кого еще забрали? Черт его знает. Из Чистилища исчезают тихо. Раз – и нет человека.
Исчезновение – не смерть, исчезновение – хуже смерти, от тебя не остается ни памяти, ни сожалений, ничего, и вряд ли лес заберет ошметки, оставшиеся от души, – зачем ему объедки?
Наверное, стоит попрощаться с Джен прямо сейчас, пока я – еще я, пока еще чувствую потребность в прощаниях. Что обычно говорят, когда расстаются навсегда? Беспощадное «прощай», наивное «будь счастлива», судорожное «иди дальше, не оглядывайся, иначе пропадешь», десятки бессмысленных «прости»? Разве можно переплавить в слова что‐то сокровенное, что‐то, расползающееся метастазами по телу и ядом по венам, что‐то, чему нет имени и не может быть?
Божественное в буквенное и человеческое не конвертируется.
Черт! Только посмотри на себя – сидишь, беззвучно рыдаешь над кофе, с каких пор ты вообще стала так часто плакать? Нет уж, если придется исчезнуть, если придется сдохнуть на этом гребаном третьем этаже – без проблем. Умирать, в конце концов, не впервой. Только пусть тебя запомнят, обязательно – запомнят.
Резко отодвигаю стул, скрип ножек о кафель неприятно отдается в ушах.
Тишина. Все смотрят на меня. Пациенты – с недоумением, медсестры – с угрозой, выглядят так смешно, так нелепо, что я смеюсь, впервые с того дня, как исчезла Зайка.
Не перескакиваю – перелетаю с пола на стул, со стула на стол, опрокидываю стакан за стаканом, тарелку за тарелкой, танцую, танцую, танцую танцуютанцую тнцуютнцую – все быстрее, быстрее и быстрее, вот-вот – и из трения кожи о воздух родится пламя, и я сгорю, освобожусь, выпорхну пеплом в форточку, зацеплюсь за загривок ветра, долечу до леса, напитаю его собой и по весне прорасту травой – стану частью зеленого и дикого моря, плотью от плоти, духом от духа, и все закончится, все точно закончится.
– Ловите ее! Живо, ну что вы тормоза‐то такие!
Попробуйте, только попробуйте – не выйдет, огонь не поймать, ветроогонь не поймать, пытайся не пытайся, – не выйдет.
– Черт!
Чьи‐то руки больно хватают за лодыжки – падаю, – меня подхватывают, скручивают, несут, похоже, к дверям-жвалам, как маленького глупого агнца или как языческий дар. Но я продолжаю хохотать и вырываться, вырываться и хохотать, и мой смех искрится в сером сумраке коридора, заставляет жаться тени по углам, пугает их до смерти, нет, нет, нет, еще не все потеряно, еще я – не потеряна, еще…
– Двойную дозу ей, живо! – стоп, дозу чего?
Руки прочь, прочь от меня, отстаньте, отст…
Несмотря на то, что я пролетел сто тысяч миль,
Я чувствую себя очень спокойно,
И я думаю, мой космический корабль знает свое дело,
Скажите моей жене, я ее очень люблю
(она знает).
Больно, больно, больно. Спать, просыпаться, дышать, думать – больно. Шевелить руками и ногами, привязанными к кровати, – больно. Тону в медикаментозном мороке: то погружаюсь с головой, то выныриваю из последних сил.
На соседних кроватях – другие, такие же, как я. У дверей дремлет медсестра. На потолке мигает лампочка. Она, наверное, не хочет погаснуть навсегда – и судорожно вспыхивает, только чтобы потухнуть опять. Раз за разом теряет частичку прежней себя. Раз за разом ближе к темноте.
Зачем упрямо загораться снова и снова, если финал очевиден?
– Я же говорила, – шепчет Катя.
– Предупреждала, – вздыхает.
– Хотела помочь, – качает головой.
– Еще не поздно спастись. Еще не поздно стать мной. Еще не поздно.
Я бы рассмеялась ей в лицо, наверное, рассмеялась – кажется, я раньше часто смеялась. Но меня больше нет. Я треснула, раскололась, разбилась. Я больше не я. Кто угодно, только не я.
Мертвая царевна из сумрачных сказок, которую никто не напоит живой водицей и не разбудит поцелуем.
Остывающий пепел, из которого больше не раздуть костра, как ни старайся.
Вечная мерзлота.
Каким было мое лесное имя? Какой была я? Была ли я? Была ли?
Больно, больно, больно. Так больно.
– Черт с тобой, – хриплю Кате. – Делай что хочешь. С нами, с собой, со мной. Мне все равно.
Лампочка вспыхивает в последний раз – и гаснет.
Центр управления полетами – майору Тому,
С вами нет связи, что‐то не так,
Вы слышите меня, майор Том?
Вы слышите меня, майор Том?
Вы слышите меня, майор Том?
Вы слыш…
Солнце. Ясно. Бархатцы. Оранжевые. Красивые. Стоит полюбить оранжевый. Новый любимый цвет – новая я. Мамочка стоит у калитки. Мамочка такая красивая, сама как солнышко. Мамочка говорит, что я изменилась. Стала лучше. Мамочке видней.
С ней высокий темноволосый парень. Парень дарит цветы. Вызывается проводить до дома. Помогает донести вещи. Мамочке он нравится, значит, нравится и мне. Нам теперь нравится одно и то же.
Кера знала, как зовут парня. Кера его не любила. Она думала про него плохие вещи – стыдно сказать, насколько плохие. Но какая разница? Кера больше не имеет права голоса, а значит, ничего не испортит. Кера больше не проснется.
Никогда.
Звучит как повод для праздника, да, мамочка? Конечно, мамочка, сейчас надену шапочку. Как скажешь, мамочка. Я люблю тебя, мамочка. Ты ведь тоже любишь меня, правда? Теперь ты видишь, что я могу быть хорошей? Все ради тебя, мамочка. Все ради нашей новой жизни.
Все ради новой меня.