Кажется, все. Ставлю Цоя на стоп, снимаю наушники, осматриваю входную дверь – красной краски почти не осталось. Я не идиот: скорее всего, завтра надпись появится снова. Она появляется каждое утро три дня подряд. «Убийца» – кривые алые буквы на металлической двери. Почти «Осторожно, в доме злая собака».
Биологический выходит из квартиры, в руках – чехол с охотничьим ружьем, на ногах – высокие сапоги: едет на охоту с Русланом и Платоном Орфеевыми, а вечером «баня и девочки». Словом, типичный выходной, ничего нового.
Он, конечно, предложил поехать с ним, как всегда. Я отказался. Дважды в месяц у нас происходит один и тот же диалог с одним и тем же предсказуемым финалом. Может быть, однажды биологический догадается: я поеду с ним к Орфеевым, только если захочу удавиться.
Он стоит на лестничной площадке, поправляет воротник свитера. Делает вид, что встречать сына на лестничной площадке с ацетоном и тряпками – в порядке вещей.
– До утра мать на тебе, Юрий, – чеканит слова, – в восемь придет сиделка – обговори с ней график на неделю. Деньги оставил на микроволновке. И смотри, – переходит на свистящий шепот, – мать должна вести себя прилично, тихо как мышка. Если она еще раз устроит спектакль во дворе…
Приподнимаю бровь:
– То ты меня прибьешь? Я в курсе.
Наслаждаюсь реакцией.
В глазах биологического – холод и ярость. Мы оба знаем: на самом деле он и пальцем меня не тронет. Перестал с тех пор, как я стал выше его. Была бы тут Джен, я бы пошутил про альфа-самцов и их примитивные причинно-следственные связи.
– Если мать еще раз выбежит, – с расстановкой повторяет биологический, – это будет значить только одно: что ты не справляешься, Юрий. В таком случае придется подумать о специализированном учреждении. Для таких, как она. Все ясно?
«Специализированное учреждение для таких, как она» – не трудно догадаться, о чем речь. Некстати вспоминается дворовая присказка: «Страна чудес – лег подлечиться и исчез». Оттуда и правда не возвращаются. Кера не вернулась. Даже Кера.
– Все ясно. Я справлюсь. На этот раз не подведу, – отвечаю биологическому прямым взглядом, стараюсь звучать убедительно.
Я знаю, что подводил әни много раз. Слишком много. Например, если бы я не пошел к Джен, если бы я у нее не остался на ночь, если бы удосужился заглянуть домой, проверить, как там әни, я бы вовремя заметил надпись – впервые она появилась перед собранием в школе. Если бы я вовремя заметил надпись, я бы стер ее до того, как әни ее прочитала. У нее не случился бы срыв, она бы не выбежала на улицу босая, а мне не пришлось бы тащить ее домой через Пьяный двор, а потом давать двойную дозу успокоительных. Если бы я не пошел тогда к Джен, ничего бы не было. Но я выбрал Джен. В очередной раз – Джен.
Что это говорит обо мне? Кажется, ничего хорошего.
– До завтра, – сухо прощается биологический и уходит. Бум – дверь подъезда захлопнулась.
«До завтра» – значит минимум «до послезавтра». Биологический с нами почти не живет.
На работе всем врет про идеальную жизнь, идеальную жену и идеального сына – Юра из параллельной реальности играет в футбол, мечтает стать хирургом, как отец, и встречается с девушкой из интеллигентной семьи. Юра из параллельной реальности все еще лучший друг Руслана Орфеева, обожает спорт и не читает дурацких книжек – только научные статьи в медицинских журналах.
Юра из параллельной реальности переживает, ведь у его любимой мамы рак: онкология – социально приемлемая болезнь, удобная, ничего общего с психическим расстройством. Интересно, что с тобой будет, Юра из параллельной реальности, если – или когда? – биологический получит настоящую идеальную жизнь, настоящую идеальную жену и настоящего идеального сына?
Мразь, гребаный маньяк, маньячелло, Чикатило, убил Нюктову и радуешься, убил и думаешь, все с рук тебе сойдет, лучше бы ты сидел и не высовывался, лучше бы ты вообще на свет не появлялся, чтоб ты уснул и не проснулся, чтоб ты сдох, чтоб ты, сука, сдох, как вообще таких, как ты, планета носит, чтоб ты сдох, чтоб ты сдох, чтоб ты сдох, ходи и оглядывайся, мы знаем, где ты живешь, мы знаем, где ты гуляешь, мы знаем.
«Что вы чувствуете, Юра, когда вам ежедневно пишут такое?»
Привычка имитировать диалоги со школьным психологом осталась с детства. Дурацкая привычка, в сущности, и абсолютно бесполезная. Как и походы к школьному психологу.
На все сообщения, какая я безнадежная тварь и как буду гореть в аду, отвечаю в ВК смеющимися смайликами. Большинство тех, кто мне пишет, – анонимы. В лицо никто ничего сказать не решается, и в этом – весь район.
Закуриваю. Дома – или в том месте, которое для удобства принято называть домом, – я начал курить недавно. Хотя за это все равно не наказали бы – и не накажут. Есть что‐то нездоровое и утомительное в том, что в последнее время я могу делать все что хочу. Сразу ничего не хочется, вообще. Жить – особенно.
Шутка, конечно. Драматичные подростки обязаны шутить о смерти.
«Что вы чувствуете, Юра?»
Вибрирует телефон. Конечно, это Джен – и ее неистовая любовь к SMS. Может, стоит наконец сказать и про сообщения, и про надпись на двери? Сказать – не сказать – сказать – не сказать – сказать…
SMS от абонента Sister from another mister 22
Кто‐то снова написывает с телефона Керы.
Иногда мне кажется, что еще чуть-чуть —
и я взорвусь к черту
…не сказать. Точно не сказать. Джен не до моих офигительных историй. Да и я, кажется, разучился ими делиться.
«Что вы чувствуете, Юра?»
SMS абоненту Sister from another mister
Давай завтра обсудим, сестренка?
Ничего не соображаю, рубит,
уже иду спать. Спокойной ночи
Конечно, я соврал.
Спать я не хочу и вряд ли захочу в ближайшее время. У меня бессонница. Это нормально для подозреваемого, если ты не в курсе, сестренка. Впрочем, конечно, в курсе. Только вот никто не будет всерьез подозревать в убийстве девчонку – девчонок в районе принято недооценивать. Я – другое дело. Я – идеальный подозреваемый. Я странный, я Псих, я тот самый «парень с ножом», я – парень.
Как быстро полиция прислушается к подозрениям дворовых, поймет, что никакого маньяка в лесу нет, и переключится на меня?
Интересно, сколько лет дадут несовершеннолетнему за убийство?
Впрочем, нет, совсем не интересно. Я все равно ничего не собираюсь делать – не сдавать же теперь полиции Джен, чтобы спасти свою задницу. Я тоже виноват. Возможно, даже больше, чем Джен, пусть я и пальцем не трогал Катю. Возможно, если бы не я, все было бы по-другому.
«Что вы чувствуете?»
Звон, стон, снова звон, всхлип – кажется, это на кухне.
Черт!
На плите дымится мясной бульон, на столе замечаю тесто, нарезанное на тонкие полоски лапши, и нож. Кровь сверкает на белом кухонном кафеле. Әни сидит на полу, баюкает порезанную руку, будто это не рука вовсе, а отдельное живое существо. Плазма показывает новости.
Убийство 16‐летней Екатерины Нюктовой
все еще не раскрыто. Жители района уверены:
смерть девушки, наряду с аномальными
погодными явлениями, – один из знаков
грядущего апокалипсиса.
Әни видит меня и плаксиво тянет:
– Юрочке хотела шулпу 23 его любимую сделать, думала, придет со школы, порадуется, – всхлипывает. – Да вот не смогла, поранилась, неумеха, ни на что я больше не гожусь… – бьет себя по голове.
«Что вы чувствуете?»
Мать убитой девушки, Светлана Нюктова,
утверждает, что лес стал «прибежищем злых сил».
Надо собраться, надо абстрагироваться от телевизора, тети Светы и убийства Кати, надо действовать четко. Аптечка, перекись, пластырь – так, вот аптечка, вот перекись, где пластырь, где же у нас, мать вашу, пластыри?! Не мог же я все использовать!
– Суждено мне, видно, умереть и так улым моего и не увидеть! – әни раскачивается из стороны в сторону.
«Что вы чувствуете?»
Глава районной администрации Платон Орфеев заявил,
что лес – прямая угроза для всего района.
Там давно – цитата – «творятся темные делишки,
и пришла пора положить этому конец, а иначе мы все обречены».
Обречена, обречен, обречены – гремит в голове невидимый колокол, вероятно, тот самый, который звонит неизвестно по кому, но в итоге – всегда по тебе. Выключаю телевизор – будь моя воля, я бы его выкинул.
Әни вздрагивает, потом – расслабленно улыбается. Под ней растекается желтое пятно.
– Черт, мы же договаривались! Ты обещала так больше не делать! – сам знаю, звучит глупо. Разве она может что‐то обещать всерьез?
Надо сконцентрироваться. Заставить әни встать – осторожно, не наступи, – отвести в ванную, нестерпимо светлую ванную, снять ночную рубашку – поднимай ручки, давай, вот так, хорошо, – посадить белое в белое, белое тело в белую ванну – как тебе вода, не горячо? – помыть, вытереть, проводить в постель – да, мы будем искать Юрочку, да, пока не найдем, да, обещаю, только успокойся, – уложить, укрыть одеялом – как тебе, тепло? – дать успокоительные, посидеть рядом, промычать бессмысленное и не в рифму – ммммм, мммммм, мммммм. Не расслабляться. Главное – не расслабляться, пока не успокоится, пока не перестанет плакать, пока таблетки не подействуют: от двойной дозы она всегда засыпает.
Вернуться на кухню, постараться не смотреть на фото на стенах коридора – биологический на охоте, с коллегами и без, с ружьем и без, с застреленными птицами, с десятками застреленных птиц, и все они провожают меня одинаково мертвыми глазами, – вытереть желтое пятно, выкинуть тряпку, вымыть руки, вымыть руки, еще раз, еще и еще, потом заглянуть в спальню на всякий случай – все окей?
«Что вы чувствуете?»
Әни спит. Седые волосы разметались по подушке – не волосы, а серебряные заколдованные нити, совсем как в сказке тети Айнуры. Там мальчик зимой убегает от злого отчима в лес, теряется и почти замерзает заживо, как вдруг видит белого волка. Волк говорит с ним человеческим голосом, утешает и дает заколдованный клубок ниток. Стоит бросить его на землю, как клубок начнет разматываться сам собой и выведет заплутавшего путника к еде и крову.
Тетя говорила, что этот волк – Ак Бүре. Что раз во мне течет его кровь, я тоже могу попросить о помощи, если заблужусь, – и мне обязательно помогут. Жаль, что это всего лишь сказка.
– Таныч йокы, – шепчу в темноту. – То есть тыныч йокы 24.
Татарский я начал забывать, когда әни стала терять связь с реальностью. Кажется, это было так давно. После переезда в Москву мы придумали, что татарский – наш секретный язык, только наш. Мне нравилось обманывать себя и убеждать, что никто, кроме әни и меня, его не знает, ведь на нем со мной говорила только она. Биологический бесился, называл нас обоих «нерусскими», обещал выбить из меня «эту придурь», твердил, чтобы мы его не позорили «всякой тарабарщиной».
Әни спит – теперь она точно не проснется до утра, как ни буди. Улыбается во сне. Выглядит почти счастливой. Что станет с әни, если меня правда посадят? Что с ней сделает биологический? Черт, почему я вообще оказался в этом дерьме?
Впрочем, ответ очевиден. Джен – вот почему. Если бы она не сделала то, что сделала, если бы она не встретилась с Катей в тот вечер, если бы… Словом, все было бы иначе. Хочется выть, рычать от злости, пойти к Джен. Накричать, высказать все, что накипело. Хочется забрать байк из гаража – назло биологическому, – взять әни и уехать в Казань, к тете, – и никогда, никогда, никогда больше с Джен не встречаться.
Наваждение проходит быстро, как по щелчку. Злость выгорает в едкую горечь стыда. Джен не виновата. В сущности, Катя погибла из-за меня. Я подвел и Джен, и әни, и Керу.
«Что вы чувствуете? Что чувствуете? Что?»
– Мой сын любит животных, он добрый мальчик, он бы никогда – слышите?! – никогда никому не причинил бы зла, тем более птенчикам! Правда, Юрочка?
В кабинете директрисы было душно и пахло чаем с медом – такой делают обычно, когда заболеваешь. Чайно-медовый запах заставлял чувствовать себя простуженным. Чем дольше я сидел в кабинете, тем хуже мне становилось, тем сильнее хотелось уйти.
– Юрочка, ну что же ты молчишь?
Кажется, мне было девять. Я тогда в принципе говорил редко, но на этот раз я не просто молчал – а думал о тебе. Я думал о тебе так горячо и отчаянно, что, кажется, мое молчание звучало громче крика.
Директриса, Черным-по-белому, сказала, что молчание – знак согласия. Почти признание. Почти доказательство вины.
– Из уважения к вашему супругу, Айгуль Дамировна, я, конечно, сделаю все, чтобы не дать делу ход. Но Юре нужна помощь. Он должен будет ходить к нашему психологу два раза в неделю.
– Это какая‐то ошибка. Он не способен на… – әни осеклась, закашлялась, как будто подавилась словом «убийство». Это ведь было оно, да?
Вечером биологический впервые меня ударил. Все произошло быстро и совсем не страшно, не как в фильмах. Во рту растекся вкус металла, в голове зазвенело, и моя комната вдруг потускнела на несколько секунд, как будто кто‐то плеснул черной краски на стены, кровать и стеллажи с книгами.
Әни зашла ко мне поздно ночью, включила свет – разбудила – и была как будто сама не своя. Ее руки из смуглых стали фиолетовыми, и она тщетно пыталась спрятать свежие синяки под рукавами. Все повторяла бесцветным, чужим голосом, что я заслужил «урок от әтиең» 25, что я, наверное, одержим, пустил в себя джинна и Аллах в любом случае меня накажет, – а потом вдруг заплакала и прошептала:
– Прости меня, Юрочка, прости меня, – и ушла к себе.
Наутро она никак не могла вспомнить, как меня зовут, – просто «выпало из памяти». Биологический посмотрел на меня и сказал:
– Видишь, что с матерью делается. Если она двинется головой, это будет твоя ответственность, твоя и только твоя, Юрий.
Я не ответил. Не верил, что әни может сойти с ума. Да и в каком‐то смысле я правда был одержим. Ведь я снова думал о тебе.
Биологический тобой восхищался. Повторял, что всегда мечтал о таком сыне, как ты. Поэтому еще до нашего знакомства в первом классе я решил тебя возненавидеть, а потом увидел – и не смог.
У тебя были самые длинные ресницы на свете. Я никогда не видел таких ресниц, и мне стало почти стыдно за тебя: разве у мальчиков может быть так? Но главным, конечно, в тебе были глаза. Они подчиняли. Околдовывали. Ты мог просто на меня посмотреть – и я сразу угадывал твои мысли. Знал, чего ты хочешь от меня, и был готов на все.
До тебя у меня не было друзей.
Ты бы, конечно, со мной не стал дружить. Тебя заставил отец. Платон Орфеев.
Говорили, что он стал королем района после смерти Нюктова, ты же сделался наследным принцем. А еще – что твой отец убил отца Керы. Что Орфеев умел «идти по головам», когда надо. Что ему, в сущности, плевать, чьи это головы, – если будет нужно, он и твоей пожертвует. Впрочем, мы с тобой оба знаем: не стоит верить всему, что говорят.
Биологический всегда умел сближаться с нужными людьми. Наши отцы быстро подружились. Ходили в баню, к «девочкам» – я тогда не понимал, что это значит, но әни каждый раз расстраивалась, – и ездили на охоту. Однажды они взяли нас с собой. Когда биологический впервые дал мне ружье, я не смог выстрелить. Просто не смог. Тетерев улетел, я заплакал, а ты рассмеялся:
– Мальчики не плачут, придурок.
На следующий день ты подошел ко мне в школе – и с тех пор мы везде появлялись вместе. Мы стали идеальными друзьями. Секрет настоящей дружбы в том, что один блистает на первом плане, а другой добровольно отходит на второй. Один делится, другой слушает. Один влипает в неприятности, другой помогает из них выбираться. Если бы существовала профессия «второстепенный герой», это было бы мое призвание.
Однажды ты пришел ко мне в гости, – наверное, это и было начало конца. Әни тогда еще была собой. Приготовила нам эчпочмаки, смеялась, рассказывала про Казань и нашу прежнюю жизнь – и ты тоже смеялся. Ты был таким настоящим и живым, что я вдруг подумал: как мне повезло, что ты мой друг.
Я вышел проводить тебя – а на улице ты заплакал. Навзрыд, так страшно и тоскливо, что я растерялся – не знал, что делать. И обнял тебя. Ты промочил мне все плечо слезами, а потом начал говорить. Что скучаешь по матери, что видишь ее каждую ночь, что ее забрал лес – и в кошмарах он забирает и тебя. Что тебе плохо от одного только лесного запаха, что на самом деле ты ненавидишь охоту и себя тоже ненавидишь, что ты делаешь «страшные вещи», что ты запутался, что ты, кажется, тонешь.
Я в ответ повторял какие‐то банальные глупости, твердил, что все будет хорошо. Что я помогу тебе. Что ты не утонешь, я не позволю. А ты внезапно замолчал и оттолкнул меня, с ужасом посмотрел по сторонам – но на улице никого не было, кроме нас.
Потом ты прошептал:
– Если кому‐то расскажешь о том, что сейчас было, – убью. – И убежал.
Я не спал всю ночь: думал, что чем‐то обидел тебя. Думал, что без тебя не смогу. Что уже разучился быть один. Что готов на все, лишь бы между нами все стало по-прежнему. Абсолютно на все.
На следующий день ты сказал, что хочешь поделиться секретом. Позвал погулять после школы, отвел на кладбище и показал самодельные ловушки для птиц – клетки, которые захлопывались, как только жертва залетала туда за едой. Их было пять, и в каждой сидело по воробью. Когда ты достал одного и медленно, почти любовно свернул ему шею, я подумал, что сейчас умру. Мне стало одновременно холодно и горячо.
Да, одновременно. Так бывает, когда поднимается температура: тело почти обездвижено слабостью, хочется накрыться одеялом – и лечь на сверкающий снегом балкон.
Я должен был тебя остановить. Скрутить тебе руки, оттащить, накричать, привести в чувство. Как минимум, что‐то сказать. Должен был спасти одну птицу. Хотя бы одну. Должен был, должен, должен, но я не сделал ни-че-го. Совсем. Сильнее всего – и меня самого – был страх тебя потерять.
Поэтому я просто стоял и смотрел. Казалось, что под твоими пальцами раз за разом хрустит моя собственная шея. Но я смотрел, смотрел, смотрел до самого конца – и не мог пошевелиться. Мертвые птицы до сих пор снятся мне по ночам.
Когда отец узнал про ловушки, ты сказал, что не виноват, а идея была моя. Ты сказал, я тебя заставил. Я не обиделся. Я все понял. Тебе просто стало страшно. А еще – стыдно. Тебе просто нужна была моя помощь. Тебе нужно было, чтобы я взял на себя вину. Чтобы я промолчал. И я это сделал.
На следующее утро после визита к директрисе ты прошел мимо меня, как будто я призрак. Я спросил, в чем дело. Ты меня оттолкнул, закричал, что я «заражаю тебя психами», что я больной, что я как вирус, от меня всем надо держаться подальше, что мне лучше «сдохнуть и сделать всем подарок».
Дальше была темнота. И кровь – на моих кулаках, на твоем лице, на кафельном полу. Я бил снова и снова, с такой безнадежной яростью, что ты, кажется, даже не защищался. Я бил, бил, бил, пока меня не оттащили.
Биологический все замял – я же говорю, он всегда умел сходиться с нужными людьми, задабривать, уговаривать. Даже похвалил меня – кажется, впервые:
– Молодец, Юрий, надо иногда ставить на место избалованных деток. Так поступают мужчины. А то Руслан Орфеев слишком тобой помыкает.
Твой отец не настаивал на моем наказании, несмотря на твои требования, крики и капризы. Может, он и правда считал моего лучшим другом и не хотел ссориться. А может, дело было в другом. Может, мой знал что‐то про твоего – что‐то, чем мог шантажировать. Не знаю, никогда не пытался всерьез в этом разобраться.
После случившегося меня перевели в другой класс и заставили год ходить к психологу.
Пустота, оставшаяся после тебя, казалась такой огромной, будто за мной повсюду следовали невидимые дементоры. Будто тело стало полым внутри, и не было больше ни печени, ни селезенки, ни сердца – вообще ни-че-го.
А потом одним туманным утром меня обняла во дворе темноволосая девочка. Обняла, несмотря на то что я – это я, несмотря ни на что и ни на кого, и пустота вдруг исчезла, и мне стало казаться, что я на своем месте, что мое место – рядом с Джен, что я ей нужен, позарез нужен, что…
Черт. Хватит. Хватит воспоминаний на сегодня.
Память – опасная штука. Нырнешь в воспоминания слишком глубоко – потом не выплывешь, говорила тетя Айнура. Надо выйти, прогуляться. Хотя бы на время сбежать из этой квартиры. Әни все равно не проснется до утра, а во сне она сама для себя не опасна.
В Пьяном дворе двадцать живяков в белых балахонах – или простынях, черт его знает, – стоят на коленях, подняв руки к наливающемуся кровью небу. Молятся, чтобы конец света не наступил. Громко бьют себя в грудь и умоляют очистить человечество «от скверны и грехов».
В Скворечнике половина полок пуста. Лиса склонилась над ватманом – сама сосредоточенность. Аккуратным почерком пишет про скидки до 50 % на самые необходимые товары для апокалипсиса. «Переживи конец света с комфортом».
– Не смейся, волчонок: консервы сегодня все разобрали, крупы с макаронами тоже. Ну а главный хит сезона – туалетная бумага. Видимо, живяки боятся, что всадники апокалипсиса начнут уничтожение мира с нее. – Лиса поднимает на меня взгляд, щурит желтые глаза. – О боги! Сорри, но вид у тебя такой, как будто ты собираешься повеситься. Пойдем на наше место, развеемся.
Конечно, я соглашаюсь – втайне я надеялся, что она это предложит. Чувствую привычный укол совести. Джен не знает про эти встречи. Нет никаких особых причин скрывать от нее дружбу с Лисой. Наверное, я просто привык, что эти встречи – убежище, где я могу рассказывать о ком угодно и что угодно. Жаловаться на Керу, например. Забавно: когда‐то она правда казалась мне проблемой.
Лиса понимающе улыбается и делает нам кофе в термосе. Закрываем магазин на ночь, идем к ее подъезду и поднимаемся на последний этаж. Замок на лестнице, ведущей на чердак, сломан давным-давно. Снимаем его, забираемся на чердак, а оттуда – на крышу.
Вот оно, наше место. Небо пылает, растекается огненно-алым, как будто там, высоко, – пожар. Воздух пахнет дождем и одновременно – морозом. Лиса рассказывает про «колдовской бизнес», хохочет, изображая недовольного клиента – «важного дяденьку, который пригрозил нас с мамкой заживо сжечь за предсказания его любовнице». Я же иронизирую над верой в магию. Эта пикировка – наш ритуал.
– Не хочу тебя расстраивать, но, если до сих пор нет письма из Хогвартса, значит, ты магл, а не ведьма, – поддразниваю.
– Глупо не верить в магию, волчонок, сорри. Ты же веришь в лес, так?
– Только в лес и верю.
– Ладно, всё, хватит про магию, теперь твоя очередь побыть в центре внимания. Как ты? – спрашивает Лиса.
Рассказываю обо всем: о надписи на двери, о срыве әни, о сегодняшнем вечере – обо всем, кроме того, что связано с Катей. С каждым словом становится все легче и легче, как будто вскрылся гнойник. Кажется, что сегодня ночью Этого не случится, Это не придет, не проснется, не доберется до меня.
Выговорившись, замолкаю и закуриваю. Лиса смотрит на догорающий закат.
– Знаешь, что странно? Мы встречаемся впервые за две недели один на один – и ты ни разу не упомянул ее. Джен.
Кажется, будто гнойник снова начинает набухать где‐то внутри, там, где сердце.
– Нечего рассказывать, вот и всё, – отрезаю я.
– Можешь не притворяться, волчонок, – говорит Лиса. – Я знаю, что́ случилось с Катей. Кажется, нам с тобой надо серьезно поговорить.
Сердце начинает биться все громче и громче.
«Я знаю, что́ случилось с Катей».
Лиса говорит, что я ей как брат, как часть ее самой. Просто хочет помочь и не простит себе, если промолчит и даст мне сделать глупость. Что видела убийство Кати своими глазами – во сне, в одном из своих чертовых вещих снов, – и знает: я ни при чем. Что Джен «переступила черту», запуталась так, что уже не спасти, – она станет живяком, и точка. Лучше отречься от нее и леса, забыть и подумать о себе. Лиса говорит, говорит, говорит – но я слышу только обрывки.
Ярость разрастается внутри, скалится и рычит, кажется, вот-вот – и прорастет из каждой поры колючей волчьей шерстью, проклюнется в деснах острыми клыками, заставит рвать и кусать всё и всех, кто окажется рядом, но прежде всего – Лису. Как бы я сам ни злился на Джен, что бы ни думал о ее поступке – это касается только нас, никого больше.
Как можно этого не понимать?
Подбрасываю и ловлю нож, подбрасываю и ловлю, считаю про себя – раз поймал, два поймал, три поймал, – пытаюсь не сказать лишнего, лучше – вообще ничего не сказать.
Но Лиса не успокаивается:
– Ты должен выбрать себя, волчонок. Хотя бы один раз себя, а не Джен.
– Почему я не могу выбрать и себя, и ее?
– Потому что ее…
– …уже не спасти. Ты повторяешься.
Лиса качает головой:
– В верности нет ничего плохого, я не это пытаюсь сказать.
– О, надо же, а что тогда?
Кажется, она пытается подобрать нужные слова. Молчит, закусывает губу, потом выдыхает – будто решается – и говорит:
– Можно быть верным другому из любви, а можно – из страха. Ты боишься остаться один, волчонок.
– Но как вы догадались, Холмс?
Лиса не ведется, не позволяет всё превратить в шутку. Жаль. Ирония – лучшее обезболивающее.
– Пока ты не поймешь, что лучше для тебя, ты не можешь по-настоящему кого‐то или что‐то выбирать, – говорит Лиса. – Полюбить себя – это не эгоизм, а…
– Лично мне себя любить не за что. И это объективный факт.
– Фак! Если ты не любишь себя, откуда тебе вообще знать, что такое любовь? – срывается Лиса. После паузы добавляет тише: – Сорри, я не это хотела сказать. Твоя злость так фонит, что, кажется, передается мне. Сложно соображать.
Подбрасываю нож, ловлю, морщусь – лезвие рассекло ладонь. В сумерках кровь темная, будто и не кровь, а жидкая темнота. И вдруг мне становится ясно, совершенно ясно, что Это проснется сегодня вечером, что Это придет за мной, теперь точно придет. Что ничего с Этим не поделаешь. Что я зря пытался спрятаться здесь, на крыше, с Лисой. Зря вообще к ней пошел.
Лиса охает, смотрит на порез. Ее фишка с «я чувствую все то же, что и ты» порой ужасно раздражает.
– Во-первых, – медленно говорю я, – если мы правда друзья…
– Разумеется, друзья, волчонок! Ты чт…
– Если мы правда друзья, – делаю акцент на слове «правда», – никому и никогда не рассказывай про случившееся с Катей. Во-вторых: ты можешь думать что угодно про меня, Джен и наши отношения. Но у тебя нет права говорить о ней так – при мне. Тем более у нее за спиной. Откуда тебе знать, что будет с Джен? Я не позволю ей стать живяком. И точка.
– А если она сделает тебе больно? Или утянет тебя на дно вместе с собой? Станете живяками, как Кера, – Лиса снова злится.
– Смешно. Джен никогда не навредит мне. Я просто это знаю, и всё.
– Еще пару месяцев назад я бы с тобой согласилась, волчонок. Теперь все иначе. Джен может сколько угодно врать себе, что она хорошая девочка и маленькая мисс Счастье, но мы оба знаем, что́ с ней творится на самом деле.
Кажется, она совсем не верит, что я могу помочь Джен. Осуждать ее за это странно. Я и сам в себя не верю, но Джен – моя стая.
– Не надо меня спасать, я сам разберусь. Я уже взрослый мальчик. – Разворачиваюсь и ухожу прежде, чем Лиса успевает что‐то сказать.
Меряю шагами комнату, мечусь из угла в угол – «как зверь в клетке», пошутила бы әни из прошлого. Надо успокоиться. Закрыть глаза. Считать пульс. Делать затяжку за затяжкой. Ни о чем не думать, кроме сигареты в руке, кроме звенящей дождем темноты за окном, кроме реального и осязаемого. Ни о чем не думать, ни о чем не думать, ни о чем не думать. Ни о чем – проще, чем ни о ком.
Щелк – и снова проваливаюсь в прошлое. Все такое настоящее, как будто это не воспоминание, а происходит наяву.
Слепящий свет лампочки в гараже, мотоцикл отливает льдисто-черным металлом, как будто броней, пол холодит спину, зеленые глаза смотрят на меня странно, так странно, почти умоляюще:
– Если я вдруг исчезну, не оставляй Джен одну. Не дай чувству вины ее сожрать.
– Обещаю, – ответил я. Согласиться выполнить просьбу той, кто никогда ни о чем не просил, было почти привилегией и одновременно – почти победой. Хотя почему «почти»? Кера меня приняла – значит, теперь я точно свой. Вот оно, вот та точка, после которой все будет хорошо, подумал я. Может, не сразу, но однажды – будет.
Конечно, я ошибся. Кера тоже ошиблась. Не надо было мне доверять.
Она ведь всё про меня поняла с самого начала. Твердила, что я – проблема, что от меня надо избавиться, что я не должен к ним с Джен приближаться. В конце доверилась мне. Зря.
Я должен был убедить Керу не делать глупостей. Не бросать вызов живякам, не связываться с ними, держаться подальше. Должен был спасти Катю, а вместе с ней и Керу (или то, что от Керы осталось) ровно две гребаные недели и три гребаных дня назад. Должен был удержать Джен, скрутить ей руки, привести в чувство, сказать хоть что‐нибудь. Остановить ее.
Или хотя бы попытаться остановить – ради себя, ради темноволосой девочки, так решительно обнявшей одинокого мальчишку когда‐то давным-давно, ради вечера в гараже и своего обещания, ради леса, ради надежды, что однажды мы сможем просто свалить на ту сторону втроем – я, Джен и Кера – и остаться там навсегда.
Должен был, должен, должен, должен.
Но я ничего не сделал.
Мама, мы все тяжело больны 26, мама, я знаю, мы все сошли с ума, мама, мама, мама, как перестать слушать одну и ту же Цоя на повторе, как перекрыть шепот ЭТОГО, как перестать прислушиваться к ЭТОМУ, как перестать слушаться ЭТОГО. У ЭТОГО нет названия, вернее, есть, но стоит произнести вслух, как сразу чувствуешь себя ущербным, убогим, уродским, каким угодно, только не собой.
Так что пусть ЭТО останется тайной, пусть ЭТО будет свято, торжественно и страшно, как ночная молитва в беззвездной темноте, как первая любовь, как первая кровь на руках, как истинное имя Бога, которое всуе не произносят. Если вдуматься, ЭТО и есть бог, а я – его жрец.
Разрез – разряд – вспышка, разрез – разряд – вспышка, вспышка, вспышка.
(не могу, не могу, не могу, не могу так больше)
Разрежь мне грудь, посмотри мне внутрь, ты увидишь, там все горит огнем. Давай, ЭТО, если хочешь, если ты правда хочешь, если я тебе нужен – сегодня я твой. Сегодня я твой до конца. Забирай. Завладей моими руками – ты знаешь, как это делается, – зайди дальше обычного, намного дальше, разорви кожу на груди, выломай мне ребра. Одно за другим, одно за другим. Грудная клетка все еще клетка, пусть и внутри, а не снаружи, пусть и не для тела, а для того сокровенного, что принято называть душой. Ломать клетки – не преступление, преступление – их не ломать.
Через день будет поздно, через час будет поздно, через миг будет уже не встать, ЭТО все понимает, ЭТО отступает, ЭТО знает лимиты моего тела, ЭТО не хочет меня терять, ЭТО не готово расстаться с игрушкой, ЭТО хочет просто взять свое и уйти. Богу – богово, ЭТОМУ – ЭТОВО.
Мама, мы все тяжело больны, мама, я знаю, мы все сошли с ума, мама, я знаю, я сошел с ума, я с самого начала был не такой, я с самого начала был лишен инстинкта быть таким, как надо, казаться таким, как надо, шагать так, как надо, думать так, как надо. Я с самого начала тебя подвел.
Разрез (кожи) – разряд (боли) – вспышка (облегчения), разрез – разряд – вспышка.
Сталь между пальцев, сжатый кулак, удар выше кисти, разрез – разряд – вспышка, разрез – разряд – вспышка, алое выходит из берегов, затапливает белое, боль электрическим разрядом растекается от свежего пореза на руке по всему телу, если резать еще, еще и еще, то ЭТО будет довольно. Заурчит, замурлычет, зазевает сыто. Постой, ЭТО, постой, не засыпай, не бросай меня вот так, раз ты – бог, а я – жрец, то я – тебе, а ты – мне, как договаривались.
Разрез – разряд – вспышка, разрез – разряд – вспышка, вспышка, вспышка. Выдыхаю, закрываю глаза, даю боли растечься желчью по телу, напитать его ядом и свинцом, затопить мозг и вспыхнуть пожаром. Боль, боль, боль, жжет, жжет, жжет, пожар, пожар, пожар, больжжетпожар, болжжпжр, блжжпрж
В С П Ы Ш КА
небытие
невесомость
не-я, не-я, не-я
Все заканчивается быстро, слишком быстро – и с каждым разом все быстрее, – и вот уже предметы снова нестерпимо предметны, я снова нестерпимо я.
(зачем, зачем, зачем я это делаю раз за разом, раз за разом, раз за разом)
Ты должен быть сильным, ты должен уметь сказать – руки прочь, прочь от меня, особенно если руки твои собственные, а ЭТО наконец ушло, то это значит только одно: ты снова стал хозяином своего тела. Отложить нож, промыть порезы перекисью – один за одним, один за одним, вот так, давай, продолжай, сосредоточься.
(кружится голова, кружится голова, как же кружится голова, мать вашу)
Ты должен быть сильным, иначе зачем тебе быть, ты должен однажды перестать делать все ЭТО с собой, узнать, обязательно узнать, зачем все это было, зачем было ЭТО, зачем ЭТО есть. Прийти в себя и обнаружить там только себя, без всяких ЭТО, но все потом, потом, потом, сейчас хорошо бы прийти если не в себя, то хотя бы к себе, давай, давай, давай, иди, просто иди, не обращай внимания, иди.
(стены падают, стены растекаются, теряют контуры, тают воском)
Дохожу до комнаты, сажусь прямо на пол, как теперь добраться до кровати, как дойти до кровати, как, как, как, кажется, еще чуть-чуть – и темнота, темнота, темнота, беспредельная, бесконечная или, лучше, ко-неч-ная, не темнота, а растекшаяся точка в конце предложения, в конце меня.
И вот ты стоишь на берегу и думаешь – плыть или не плыть, звучит как глупые детские гадания, любит – не любит, позвонить Джен – не позвонить, позвать на помощь – не позвать, позвать – не позвать, позвать – не позвать, позвать – не позвать, позвать…
…Не позвать.