Ты собираешься, Катенька? Ты так мрачно одеваешься, Катенька! А с лицом что? Сейчас модно так краситься, Катенька? Глаза чернющие – жуть, на покойницу похожа, Катенька! Так никогда не найдешь себе мальчика, Катенька! Как это не хочешь, Катенька? Все хотят, Катенька, не выдумывай! Давай, собирайся, Катенька, ведьмы ждать не любят!
Маленькие собаки – вечные щенки, маленькие женщины вроде биологической – вечные дети. Чушь, на мой взгляд, но, говорят, это была твоя любимая присказка. Как ты выносил биологическую? Молчишь? Я не обижаюсь: молчанка – любимая игра мертвецов, и я в нее умею играть с детства, с пяти лет, с тех пор как тебя не стало. Вышло забавно: мое первое воспоминание о себе и вообще о мире – одновременно и первое о тебе, как будто мой мир и я сама начались с тебя, а вернее, с начала твоего официального не-бытия.
Помню серый снег, «Беспечного ангела», гремящего из салона серой от грязи «восьмерки» твоих «партнеров по бизнесу», серое – от недосыпа, а может, страха – лицо биологической, серые – будто из бетона отлитые – лица телохранителей (тогда еще была возможность им платить).
Все боялись, что нас могут убить прямо на кладбище «за компанию» – или, вернее, за твои «темные делишки», как говорили взрослые. Но «неизвестным лицам», которые тебя расстреляли прямо среди бела дня в нашем дворе, очевидно, на меня с биологической было плевать.
Ну что же ты сидишь, Катенька? Опоздаем на сеанс, Катенька! Надевай курточку, Катенька! А она точно теплая? Вдруг ты простудишься, Катенька? Ну и что, что лето на дворе, Катенька!
Косуха местами затерта, вместо черного проступает скучный серый, но мне все равно – ведь она твоя, а значит, лучше не найти. И дело не в дурацкой сентиментальности – я не Джен, тайком рыдающая по пропавшему папочке, и не Рик, уж точно не Рик, страдающий по неслучившемуся доброму отцу. Я вообще по тебе не плакала, а зачем? Я рада, что ты мертв. При жизни тебе было не до меня, зато теперь все твое посмертие посвящено мне, мне и только мне.
В детстве я смеялась над теми, кто боялся темноты, ведь я знала: когда наступает ночь и район засыпает, просыпаются призраки, а значит, ты приходишь стеречь мой сон. Ни один подкроватный монстр мне не был страшен – просто не посмел бы тронуть. Иногда я представляла, как ты спасаешь меня из нашего долбаного района: приезжаешь на рычащем призрачном байке, выхватываешь прямо из рук биологической и увозишь к себе на тот свет.
Знаю, звучит глупо – разве мертвецам разрешено иметь мотоциклы?
Все, ты готова, Катенька? Пойдем, Катенька! Ой, хоть бы ведьма помогла отца твоего смирить, подсказала, как его в могиле запечатать! Что ты смеешься, Катенька? Почему это я не люблю твоего папу и никогда не любила? Да что ты такое говоришь, Катенька, бог с тобой!
Любила бы живого – не боялась бы мертвого. Не пугалась бы его тихого стука в окно, взгляда истлевших глаз, невесомых прикосновений.
Правда, папа?
Сквозь заляпанное окно чернеют острые верхушки деревьев. Лес похож на волчью пасть, вцепившуюся небу прямо в брюхо. Из разодранной небесной плоти разливается алой влагой закат. Красное – всегда к бедам да бурям, говорила покойная бабка Меланья. Внизу дворники методично выдирают траву, пробившуюся сквозь трещины в асфальте. В районе зеленое и живое, выросшее само по себе, – не положено, положено только аккуратное и выверенное по линейке, только каменное и бетонное.
– А защита от покойника точно надежная, а, матушка? Не вырвется?
Биологическая беспокойно смотрит, как ведьма пересчитывает деньги. Та с важным видом кивает. Меня разбирает смех. Спрашиваю у биологической:
– Если умру, тоже сюда придешь, чтобы меня в гробу запечатать?
И она крестится, причитает, и от этого становится еще смешнее, еще невыносимее, еще невыносимо смешнее, и я бы расхохоталась, если бы не тревожный взгляд десятков одинаковых желтых глаз со стен – вся кухня увешана фотографиями Лисы разных возрастов.
– Нет, это Егорушка, мой сынок, просто они с Енькой близнецы, – поправляет ведьма и вдруг всхлипывает: – Он пропал пять лет назад – ушел в лес и не вернулся, искали его, искали, да все без толку, даже следов не нашли. На сороковой день после его пропажи у меня и открылся дар ведьмовства.
Она продолжает рассуждать про магию, стихии и «лес, который давным-давно пора пустить на дрова», когда кто‐то шепчет мне на ухо:
– Сорри, но зря вы пришли сюда, деньги на ветер. Мамка – мошенница.
Черепа с горящими глазницами, черепа, увитые цветами, черепа без цветов, мертвые вороны, лежащие на асфальте, жар-птицы, волки, утопленницы, русалки, призраки, прячущиеся за деревьями, кладбищенские кресты, заснеженные могилы, босые мальчик и девочка у мшистой лесной избушки – стены в комнате Лисы разрисованы от пола до потолка, все уставлено красками, холстами и мольбертами, на полках, крошечных столиках и подоконнике – зеркала, десятки зеркал, маленьких, больших, карманных, чистых, мутных, треснувших. Мои отражения двоятся, троятся и расслаиваются, расходятся и сходятся.
Кажется, будто здесь шабаш ковена двойников.
– Что, страшно, герл? – Лиса нежно проводит рукой по разрисованным стенам. – Это Рагнарек, авторская версия. Продумывать сценарии конца света – мое хобби.
– А мое – их разыгрывать, – посмеиваюсь. – Так значит, твоя мать притворяется ведьмой, а твой брат пропал в лесу? Звучит как фанфик по семейке Аддамс.
– Поправочка: мамка правда верит, что ведьма, – попробуй держать продуктовый и при этом не поехать кукушечкой от скуки. – Лиса закуривает. – А мой брат не пропал – сам ушел. Скажем так: полюбил ходить в лес и однажды забрался так далеко, что назад уже не вернулся. Ему было четырнадцать. Всего на год младше тебя, – задумчиво выпускает дымное колечко.
Внезапная откровенность всегда подкупает. Как будто человек сам дает тебе в руки оружие. Только вот зачем это делать Лисе?
– Глупо с твоей стороны рассказывать семейные тайны, – поддразниваю, – не боишься, что я растреплю всему Пьяному двору? Вас с матерью сразу сожгут – местные не любят, когда их обманывают.
Лиса улыбается:
– Не боюсь. Я тебе верю: знаю, ты не такая. – И вдруг спрашивает: – Кстати, хочешь, погадаю? Не смейся, мои предсказания действительно сбываются, герл. К тому же они бесплатные.
Шторы задернуты, свечи зажжены, мы садимся друг напротив друга, глаза в глаза, Лиса берет меня за руки, шепчет что‐то неразборчиво. Вдруг, как по щелчку, ее лицо становится острее, покрывается веснушками, глаза из желтых превращаются в карие, волосы из рыжих – в красные. От испуга я хохочу, хохочу, хохочу и не могу остановиться, кажется, еще немного – и задохнусь от смеха, захлебнусь им и утону.
Джен напротив злее и неукротимее моей, у нее не глаза, а тлеющие угли, стоит подуть ветерку – и вспыхнет пожар, голос – низкий, царапающий, будто не человеческий, точно это буря рокочет в черном дыме туч.
Да что это за чертовщина?
Где мы?
Где я?
Вокруг – уже не комната, а лесная темнота, и на небе горят сотней волчьих глаз звезды, и я различаю в сумерках бледное – испуганное – лицо Рика. Спрашиваю, что происходит, но никто не отвечает.
Пытаюсь двинуть рукой – не выходит, ногой – тоже, между тем мои губы двигаются, мой голос о чем‐то умоляет, он слабый, такой слабый, точно я тяжело больна; мой голос живет своей жизнью, как и губы, и тело, как же смешно, как же все это чертовски смешно, кто‐то, видимо, закрыл меня внутри меня, сделал меня моей собственной тюрьмой, как и почему – вопрос на миллион.
Лицо Джен искажается от ярости, становится пугающе некрасивым. Она явно не в себе – может, одержима кем‐нибудь или чем‐нибудь? – идет на меня, вот-вот – и бросится.
– Помоги мне! – кричу Рику. – Да помоги ты мне, мать твою!
Но из моего рта не раздается ни звука, ни писка, ни шепотка – крики, кажется, слышу только я. Мое тело меня игнорирует: молча стоит на месте и даже не пытается остановить приближающуюся к нам Джен – что она вообще задумала? Мое тело – бесполезный кусок мяса, если бы только можно было от него избавиться, если бы только можно было, если бы только…
Небо, Джен, Рик за ее спиной, лес – все кружится быстрее, быстрее и быстрее, и вот уже не различить ни лиц, ни деревьев, ничего, только цвета – белый, синий, черный, белый, синий, черный, белыйсинийчерный, белосинечрный, блоснечрный, еще немного – и меня вырвет.
– Что за?!.. – рывком встаю, ударяюсь спиной обо что‐то – звон, – оглядываюсь – передо мной опрокинутый столик, разбившееся зеркало, кажется, мое тело снова мое, я – снова я и снова – в комнате Лисы, рядом – сама Лиса в окружении свечей, и больше никого.
– Сорри, если напугала.
Хожу по комнате туда-сюда, нервно посмеиваюсь:
– Ах да, ты же у нас гребаная Кассандра, и видения тебе посылают боги, да?
Лиса почему‐то белеет при имени Кассандры. Впрочем, мне плевать почему.
Со стен пикируют вороны, скалятся волчьи пасти, обжигают жар-птицы, меня мутит и шатает, трогаю лоб – может, температура? – но он липкий от пота и холодный. Лиса хватает за плечи, заставляет остановиться:
– Я же говорю: сорри. Правда. Я не хотела. Дыши – вот так, умница.
– Что за бред я увидела?
– Тебе это не понравится, герл. Совсем.
Лиса говорит долго и много, но все сводится к одному: ни мне, ни Джен, ни Рику не стоит больше ходить в лес, и тем более – на ту сторону. Никогда. Лиса замечает мою усмешку и начинает тараторить, будто думает, что чем быстрее говоришь, тем убедительнее прозвучат твои слова.
– Знаю, герл, район – отстой, буквально локация для зомби-апокалипсиса, но можно приспособиться, забить на живяков и запереться в своем мирке. Лучше так, чем сдохнуть в лесу. Все, кто ходит на ту сторону, заканчивают плохо. Исключений нет, или я о них не знаю. – А потом добавляет тише: – Ты же видела, что произойдет. Если продолжишь ходить в лес – умрешь. По-настоящему. Так, как врагу не пожелаешь умереть.
От воспоминаний о видении передергивает. Становится холодно и пусто. Хочется сбежать куда глаза глядят. Лиса смотрит грустно, и на мгновение, одно, крошечное, жалкое мгновение я ей верю. Заражаюсь ее тревогой. Почти говорю: «Ты права, ты во всем права».
А потом мне становится стыдно. Впервые за много лет. Я не Лиса. Я не пугливая идиотка. Я ничего и никого не боюсь – и учиться бояться не собираюсь. В конце концов, финал наших историй давно проспойлерили: мы все умрем. Лучше я сдохну в лесу, чем проживу в районе много-много лет и стану живяком. И когда наконец та сторона соизволит меня забра…
Стоп, останавливаю саму себя. Прислушиваюсь к ощущениям. Что‐то загорается внутри, вдруг становится легко и весело. Либо я только что поняла кое-что важное, либо сошла с ума. Спрашиваю Лису:
– Как думаешь, почему лес не может забрать нас сразу?
Лиса пожимает плечами. Не знает ответа.
– Смотри: он нас будит, так?
– Так, – кивает Лиса.
– Показывает ту сторону. А потом просто отправляет обратно, в район.
– И? – не понимает Лиса.
Она правда не понимает.
– Почему он это делает с нами? Ну же, напряги мозги. Подумай.
– Откуда мне знать, герл. Скуки ради, – пожимает плечами Лиса.
– А что, если лес хочет от нас чего‐то? Чего‐то конкретного.
– Чего, например? Заполнить все палаты Страны чудес? Говорю же тебе: лучше держись от леса подальше. И от живяков тоже.
Огонек внутри меня горит все сильнее и упрямее. Так бывает, когда долго мучаешься над решением задачи и неожиданно понимаешь: ты знаешь ответ. Теперь – точно знаешь, и никто тебя не убедит в обратном.
– Разбудить район, вот чего он хочет, – говорю я. – Разбудить живяков. Сделать неживых – живыми.
Лиса замирает, моргает и начинает смеяться. Понимаю: я звучу безумно. Я бы и сама расхохоталась в лицо любому, кто сказал бы мне нечто подобное еще сегодня утром. «Разбудить район» – на первый взгляд это какая‐то нелепая заявка для супергеройского кино, где есть плохие-плохие злодеи и хорошие-хорошие герои.
Мы, живые, не плохие и не хорошие.
Мы просто мы. И на героев точно не тянем. Но я знаю, что права. Все сходится. Лес забирает нас только тогда, когда наше – что? миссия? секретное лесное задание? называть можно как угодно – завершается.
Лиса вытирает рукавом слезы, выступившие от смеха, и говорит:
– Живяки – как вирус, герл. Заражают живых и делают собой. Их нельзя победить. Оглянись вокруг: ты окружена со всех сторон. Любой, кто бросит вызов району, обречен.
– Живяки – вирус, говоришь? Что ж, значит, мы – ответная реакция иммунитета.
Звучит чересчур пафосно, сама знаю. Но что‐то загорается в глазах Лисы. Что‐то новое. Надежда?
– Вирус и реакция иммунитета, – медленно повторяет Лиса. – Не думала об этом в таком ключе. Честно говоря, сомневаюсь, что тебе удастся что‐то сделать. Но если удастся… – Она на мгновение замолкает, выдыхает, бормочет что‐то вроде «я еще об этом пожалею» и говорит: – Начни с Орфеевых. Думаю, чтобы расколдовать район, достаточно разбудить одного-единственного живяка, кого‐то по-настоящему важного. Руслана или его отца.
Лиса так и говорит – «расколдовать», – будто мы в долбаной сказке про фей и единорогов. И что за глупый совет? «Начни с Орфеевых», серьезно? Проще превратить местные панельки во дворцы, чем заставить забиться сердца этих двоих. Лиса либо правда видит нечто, что не видят другие, либо просто идиотка, раз думает, что в Орфеевых есть что‐то живое.
Одно ясно: она слишком много на себя берет. И лезет к кому не следует.
– Давай обсудим кое-что, – улыбаюсь и подхожу ближе.
Видимо, что‐то в моем взгляде пугает Лису: она вдруг бледнеет и пятится к стене.
– На будущее, – шиплю я, – не смей больше совать нос в мою жизнь без спроса и пытаться меня запугать. Я терпеть не могу сюрпризы. Со мной можно играть только по моим правилам. Захочется снова дать непрошеный совет или показать магию вне Хогвартса – подумай дважды. Герл.
Не даю возможности ответить, хлопаю дверью и иду на кухню за биологической. Та сопротивляется, ноет – «мы еще не всё сделали, Катенька», – но у меня нет больше желания играть в дочки-матери, рявкаю: «Быстро домой, без разговоров, лучше к батюшке своему расчудесному сходишь», – заставляю ее одеться, кидаю «аривидерчи» матери Лисы – и мы уходим.
Ты не знаешь, что я наблюдаю за тобой через окно. Меня прячут вечерние сумерки и слепящий электрический свет в твоей комнате – как за ним разглядишь, что или кто скрывается в темноте. И кроме того, ты никогда не замечаешь слежки. Из тебя вышел бы плохой шпион.
Я могла бы постучаться, прошептать что‐нибудь зловещее, в духе призрака Кэтрин из «Грозового перевала», вроде «Впусти меня, Хитклифф, я вернулась», ты бы рассмеялась и, конечно, пустила бы – пример Хитклиффа, видно, ничему тебя не научил.
Правило первое, Джен, глупышка: никогда не позволяй призракам войти в твой дом и жизнь, потом от них не избавишься. Мы и так старательно делаем вид, что я – единственная, кто залезает к тебе в окна по ночам.
Но я никак не пытаюсь обнаружить свое присутствие, и ты меня не замечаешь: сидишь, играешь на гитаре, хмуришь задумчиво брови, заправляешь за ухо прядь красных – красных, точно кровь или беда, всё как я люблю, – волос, смотришь куда‐то в потолок, а на самом деле – в никуда или, может, внутрь себя. Что ты видишь – или кого? Есть ли там Джен из видения – та, другая ты? Может, она прячется в темноте? Следит за тобой прямо сейчас, совсем как я? Может, ты и ее не замечаешь? Может…
Шорох гравия, чей‐то еле слышный вздох, невесомая, звериная поступь. Поворачиваюсь и усмехаюсь в темноту:
– Ну конечно, куда же без тебя. Что ты тут забыл?
Рик подходит ближе.
– Да так, пошел проветрить голову, – вопросительно приподнимает бровь, – а ты?
Не считаю нужным отвечать. Чувствую привычное раздражение – это почти рефлекс, как у собаки Павлова. Видишь Рика – хочешь его ударить. Не люблю бродячих псов в поиске хозяина.
– Устроим дуэль за право влезть в окно к Джен, а, рыцарь? – посмеиваюсь. – Чур, оружие выбираю я.
Рик неестественно прямо держит спину, улыбается – очаровательно, но опасно, улыбка будто говорит: «Пытаюсь быть милым и жду, что́ ты снова выкинешь».
Меня трясет от беззвучного смеха:
– Спорим, однажды либо я тебя убью, либо ты меня?
– Не говори Джен, что я приходил. Хорошо повеселиться.
Рик салютует двумя пальцами от виска на прощание. Внезапно что‐то щелкает у меня в голове: к Джен идти не хочется, только не сегодня, только не после сумасшедших видений с ней в главной роли, – и я говорю:
– Стой! Не уходи.
Тут же жалею об этом, но поздно: Рик уже услышал. Смотрит на меня то ли с жалостью, то ли с насмешкой, театрально оглядывается:
– Это ты мне?
Отступать некуда. Нарочито небрежно отвечаю:
– Есть одна идея. На сто процентов безумная, на двести – идиотская, про такие Джен обычно говорит «нет, нет и еще раз нет». Возможно, живяки нас прибьют или отправят отдыхать в ментовку. Но мне позарез надо сбросить напряжение – и хорошенько всех взбесить. Один нюанс: нужен partner in crime 21, иначе скука смертная, – зачем я вообще сказала это на английском? – Ты в деле или как?
Сначала ухо четко различает, как грохот переходит в звон, а звон – в визг сигнализации. Потом все сливается в оглушающий грохотозвонвизг. С каждым брошенным камнем, с каждой новой побитой машиной в Пьяном дворе грохотозвонвизг становится все более жгучим, режущим, прожигающим барабанные перепонки, достающим до самого мозга, и мне жарко от веселой злости, и ни о чем, кроме нее, не думается – тем лучше.
Раз, два, три – окна девятиэтажек зажигаются одно за одним – четыре, пять, шесть, – черные силуэты мечутся в желтых квадратах – семь, восемь, девять, – «я звоню в полицию, эй, уроды, покажитесь!» – десять, одиннадцать, двенадцать, – Рик шепчет: «Пойдем, быстро», – говорит, что знает место, где можно спрятаться, пока живяки не успокоятся. Он заводит в гаражи – «упс, кажется, ты серийный убийца», – открывает один.
Ныряем внутрь. Щелк – и все, мы заперты один на один в герметичной металлической клетке, я смеюсь – «наша взаимная ненависть так радиоактивна, что вот он, наш персональный цинковый гроб», – но ответа не слышу, вообще ничего не слышу, потому что вижу его.
Мотоцикл. Черный, блестит нарядно, как панцирь жука, серебрится металлом руля.
– У папы был точно такой же, он пригнал из-за границы за бешеные деньги, – не могу удержаться и провожу рукой по сиденью. – Потом Платон Орфеев выкупил папин «харлей» у биологической за бесценок.
– А мой биологический хочет быть Платоном Орфеевым номер два. Вот и купил, только зачем – неясно. Ездит раз в столетие. Мне трогать, конечно, запрещено, – Рик с улыбкой барабанит пальцами по рулю и вдруг говорит: – Иногда хочется взять и уехать к чертям. Ну знаешь, «он исчез, и никто не знал, куда теперь мчит его байк», – напевает «Арию», и чей‐то голос в моей голове – папин? – подхватывает «один бродяга нам сказал, что он отправился в рай», и что‐то вдруг сжимается в груди.
Встряхиваюсь и улыбаюсь:
– Пафосно и тупо, как раз в твоем стиле, аж блевануть хочется. Что мешает? – Закатываю глаза. – Ах да, точно. Джен, – ее имя мы произносим одновременно, с одной интонацией, замираем, смотрим друг на друга – таких разных, но связанных, кажется, намертво против воли – и начинаем хохотать, так, что обоих гнет пополам, над собой, над судьбой, над Джен, которую угораздило с нами связаться, над всем и всеми.
В боку покалывает, ребра, кажется, скоро треснут, но мы не останавливаемся, пока не иссякаем совсем и не падаем без сил на пол. Рик встает, включает Боуи – и ложится обратно.
– Ты и твои снобские музыкальные вкусы – хоть какая‐то стабильность в этом мире, – хмыкаю.
– Боуи помогает отвлечься и не поехать головой. Слушаю, перевожу самому себе – иногда по сотому разу, – ищу удачные формулировки и так далее. Сосредотачиваюсь только на переводе, растворяюсь в песне, одним словом.
– Есть другие боги в твоем музыкальном пантеоне? – кажется, мне правда интересно.
– Еще Цой. Но его я слушаю редко, только когда кажется, что всё совсем безнадежно. Помогает сжать зубы и жить дальше.
Сжать зубы и жить дальше. В этом весь Рик. В этом все мы. Жить среди живяков, сжимать зубы, покорно ждать, когда же лес смилостивится и нас заберет.
– Как думаешь, эта идиотская жизнь между той и этой стороной в конце концов нас угробит?
– Да, – просто отвечает Рик. – Скорее всего.
Говорить или нет? Жаль, нет монетки, чтобы подкинуть. Выдыхаю и начинаю издалека:
– А что, если бы нам не надо было выбирать между той и этой стороной? Что, если бы можно было жить тут? – Разговор с Лисой я пересказывать не собираюсь, про приступ паники тоже говорить не хочу. Но мнение другого односмертника мне бы не помешало.
– Жить в районе и оставаться собой? – Рик приподнимает бровь. – Ты начиталась сказок? Или моя компания плохо влияет на твою способность соображать?
– Ясно, ты у нас чертовски умный пессимист, ну а я с недавних пор – поехавшая головой оптимистка, – усмехаюсь, – мы дополняем друг друга.
Рик не смеется. Серые глаза смотрят тревожно:
– Бросишь вызов району, и он тебя раздавит. Сведет с ума или сделает что‐нибудь похуже. А ведь ты только‐только начала мне нравиться, – говорит и добавляет глухо: – Джен не переживет, если ты исчезнешь.
– У нее останешься ты.
– Меня недостаточно.
Мы замолкаем. Что обычно делают люди, которые решаются на глупую – и заведомо обреченную – авантюру? Например, поиграть в героев и уничтожить зомби-вирус? Оставляют завещание.
– Раз мы сегодня заключили временное перемирие, выслушай меня сейчас, ладно? Просто выслушай, отвечать не обязательно – считай, что нашел письмо в стиле «прочитайте, если сдохну». Посмеялся и забыл, – говорю быстро, чтобы не передумать, – Так вот. Если я вдруг исчезну, не оставляй Джен одну, какой бы невыносимой занозой в заднице она ни была и что бы ни натворила. Не дай чувству вины ее сожрать.
Чувствую одновременно облегчение и стыд – какова вероятность, что я пожалею об этом разговоре? Говорить о собственной смерти неприятно, даже как будто неприлично – зачем кричать «волки, волки», если тревога ложная и никто умирать пока не собирается. Но мысль, что однажды меня не станет, бодрит лучше любого энергетика: ведь не станет меня однажды, а живу я прямо сейчас и прямо сейчас нет никого меня живее. Кажется, что я из тех, кто непременно будет жить долго. Так долго, что все решат, будто я бессмертна. Становится заранее жаль всех идиотов, которые зачем‐то умрут молодыми.
Рик смотрит на меня, внимательно, даже чересчур, и потом негромко говорит:
– Обещаю.
И впервые не хочется высмеять его в ответ за излишнюю серьезность или задеть – просто так, ведь это Рик, головная боль последних лет дружбы с Джен. Я говорю так же тихо и просто:
– Спасибо.