Дождавшись, пока Васька уйдет, Михаил вытащил из кармана купюры – одну отложил, другие просунул в целлофановый пакет под досками навеса. Хотел достать остальное, пересчитать, убедиться, что с сегодняшним заработком в заначке и впрямь стало ровно сорок тысяч, но сдержался. Вот уйдут девчонки куда-нибудь из дома, он и пересчитает. По груди теплом разлилось – сорок тысяч. Долго копил их Михаил. На новый дом не хватит, но сумма немаленькая. Паромщик гордился собой и жалел, что жене Ире не похвастаться, а она, может, и ругаться с ним меньше бы стала.
Обернулся нехотя к дому – не хотел его замечать.
Серый, крохотный. Не дом, а насмешка. У соседей сарай приличнее выглядит. Ира предлагала обшить дом сайдингом, да разве спрячет это убожество желто-бежевая пластмасса? Неужели все разом забудут, как выглядит их хибара? Михаил отказал жене в сайдинге: дом будет выглядеть так и не иначе. Серым, гниющим укором самому Михаилу: он виноват в том, что они в нищете живут. Ему и исправлять.
Дом для Михаила был костью в горле. Одной из тех, что вымела, выкинула отсюда Ира, когда они вселились в эту заброшку, присвоили никому не нужное.
Оставленные дома уже и тогда были в Заболотье, но все чьи-то. Где-то в городах сидели их хозяева, а в верхних ящиках их столов пожелтевшие документы, подтверждающие: в деревне, в которую вы никогда не поедете, у вас есть недвижимое имущество. Этот же серый когда-то принадлежал бездетным Ивановым, у которых после смерти не нашлось ни ближних, ни дальних родственников. Дом попытался присвоить тогда еще работающий колхоз, но что-то не вышло, бросили. С тех пор кто в нем только не жил!
До Михаила с Ирой – нелюдимый рыбак.
Рыбьими костями был усыпан в доме пол, покрыт серый деревянный стол, серые же неуклюжие табуреты и лавки. Словно некогда тут был большой аквариум с тысячей рыб, но вода в один момент вылилась, рыбы посыпались на пол-дно, задохнулись, умерли, сгнили. Кости оставили.
Ира три дня от них избавлялась.
И через год после заселения нет-нет да и втыкалась в пятку крошечная рыбья косточка. Напоминанием: не твое жилье, не примет семью твою. У-хо-ди-те! И впрямь не приняло. У-хо-ди-те! Сначала беда с беременностью, а когда все получилось, ругаться чаще и чаще стали. Любили друг друга, но лаялись, будто без этого не прожить, дня не пробыть. Алена от родительских ссор плакала, они с лая на шипение переходили.
Михаил знал, где он поставит новый дом – за родительским, уже по другой улице получится, но рядом. На место дома родителей нельзя – на пожарище не строят, там они огород разобьют. Несколько лет назад Михаил испугался бы такой мысли – как жить бок о бок с местом трагедии, каждый день вспоминать, как горел дом, как кричали люди, как сам он плакал и падал на землю? Но с годами затянулась рана, перестала кровоточить, захотелось обратно. Яблоня уцелела, нужно будет привить, нужно будет Алене шалаш под ней построить, такой же, как был у Михаила в детстве. Дом поставят небольшой – три комнаты, кухня и хозяйственные помещения, чтоб не похож на родительский, чтоб не виделось в нем дурное, не зародился страх, что и он сгорит.
Осталось накопить. Сорок тысяч на строительство не хватит. Тепло из груди ушло – мало, мало, мало у него денег, как медленно растет заначка!
Хлопнула входная дверь. Аленка выбежала Михаилу навстречу.
– Папуля! Папуля приехал!
Косы растрепались, лямка сарафана спала с правого плеча, на подоле репей. Щеки румяные.
– Папуля приехал!
Алена прыгнула на Михаила. Легонькая. Сцепила тонкие руки на шее, втянула в себя его запахи – мазута, пыли, мужчины, отца. Михаил прикрыл на секунду глаза. Представил счастье и юность. Аленка провела по отцовскому лицу:
– Какие у тебя, папа, морщинки красивые!
Михаил мягко убрал руки дочери, поставил Аленку на вытоптанную траву – не любил он своих морщин. Да и морщины ли? Две неглубокие складки у рта, тонкие ниточки у глаз – оттого, что часто жмурится и улыбается, на лбу несколько – вот тут действительно глубокие.
Месяц назад они с Аленой ходили в соседнее село на ярмарку. Михаил обещал дочке купить петушков и потанцевать. Ярмарка небольшая, но шумная: с домашним медом, пирогами, самогоном и самодеятельностью на наспех сколоченной сцене. Алена такое любила, а Михаил не умел ей отказывать.
Шли пешком – недалеко, всего четыре километра. Дорога пыльная – всюду эта пыль, во всю их жизнь пробралась. Михаил опять в своем плаще, укрылся от солнца, глаз не видно, торчали нос и подбородок с седой щетиной – не успел побриться. Встречные пыльные знакомые кивали им, здоровались, а кто-то незнакомый принял Михаила за Алениного дедушку.
– Вот какой у тебя дед хороший, на ярмарку ведет. А где ваша бабушка?
Алена дедушек своих не знала, не довелось, потому озиралась по сторонам: а где, где он? А по сторонам не было никого. Девочка расстроилась. Михаил рассердился и прощаться с незнакомым не стал – быстро зашагал дальше. Углядели в нем, сорокалетнем, деда. Внутри клокотало.
Вечером пришли с ярмарки, Михаил – к зеркалу. Зеркало показало ему и морщины, и усталое лицо, и землистую кожу. Дед. Дед. Как есть дед. Постарел преждевременно. Но ведь если побриться, подстричь лохматые вихры, перестать сутулиться и улыбнуться – не так уж он и плох.
Решил, что просто не разглядели, ошиблись. Но все равно обидно – стареть паромщику не хотелось.
– Что принес? – прыгала Аленка вокруг Михаила.
Он сунул руку в карман, в другой, в третий. В четвертом нашел конфету. Лимонную. Мятую. Девочка расстроенно приняла подарок. Не любила она лимонные. Не любила мятые. Из этого же кармана достал Михаил деревяшку серую, рассохшуюся.
– Вот.
Алена вцепилась в деревяшку двумя руками:
– Что это?
– На берег выбросило. Подняло со дна озера и прямо мне под ноги.
– А ты на берегу стоял?
– На берегу, на берегу. Видел, как подняло – с пеной, бурлило.
– Что это? – повторила Алена.
– Частичка древнего корабля, – Михаил говорил полутоном, будто сказку сказывал. – На нем плавали славные путешественники, когда озеро Белое было Большой водой. Славные путешественники перевозили на этом корабле золото, серебро, жемчуг.
– Ой, вот бы жемчуг выбросило, я б себе бусы сделала, – улыбнулась Алена.
– Это дороже жемчуга. В деревяшке этой вся удача славных путешественников.
– Отчего ж они тогда потонули? – удивилась девочка.
– Кто?
– Путешественники. Деревяшка со дна, значит, и весь корабль там.
– Дак корабль там, а путешественники остались живы, – выкрутился Михаил. – Спаслись.
– Все-все?
– Все-все спаслись до одного. Выплыли. Славные путешественники очень хорошо плавали.
– А что потом? – спросила Алена.
– А потом… – Михаил задумался. – Потом жили они долго, счастливо, богато. Построили себе новый корабль, а этот оставили на дне, чтобы их удача не досталась никому. Себе же забрали по крошечной деревяшке от него, вот такой, как у тебя, и до конца дней носили эти деревяшки с собой повсюду.
– Особенно в странствиях?
– Особенно в странствиях.
– Ух ты! Круто, пап.
Алена чмокнула Михаила в щеку и побежала в дом – прятать сокровище. Девочка очень любила сказки. Михаил уже столько их рассказал дочке, и всем известных, и самим выдуманных, на сотню книг хватило бы. Приносил всякие безделицы, что находил на улице, – необычный камешек, красивую шишку, странную деревяшку, вот как сейчас. Для каждой сочинял волшебную историю и на Аленкины вопросы нередко придумывал сказки.
Вот что он сочинил для дочки, когда та спросила:
– Мама сказала, у нас в доме было много-много рыбьих костей. Откуда?
Рыбак
(история, рассказанная Михаилом)
Каждое утро Старик расставлял сети. Каждый вечер вытаскивал. Река приносила в них всякое – плотву, окуней, лещей, ершей, щук, палки, старые ржавые банки. Он забирал лишь щук. Ерши и банки резали Старику пальцы. Пальцы кровоточили, но не сильно. Старик опускал их в реку и держал, пока кровь не успокоится. Река принимала эту жертву, но взамен не давала того, что так нужно было Старику, – волшебную Щуку.
Щуки ему не всегда попадались, а если и случалось, то нередко рвали сети, выпуская плотву, окуней, лещей, ершей и ржавые банки. Щуки хитрые, злые, их так просто не возьмешь.
Старик вздыхал, собирал сети, вез их домой, развешивал сушиться прямо во дворе и тут же чинил их. Аккуратно связывал ниточками. Пришептывал: «Держись нитка крепка́, не дай сети распасться». В пришептывания Старик не верил: если бы они работали, то сети бы не рвались, но так делал его отец, а до него дед, а до деда прадед… Традиция.
Местные рыбачили на озерах, так уж повелось в наших краях: озера щедрее, рыбы в них больше. Старик же уезжал поглубже в лес. Туда, где никто не потревожит, где вечно холодная темная река пытается скрыться в зарослях ивняка, покрыться опавшими листьями по осени: нет меня, тебе кажется, кажется, кажется. Река эта была глубокая и страшная. В таких и водятся самые крупные щуки. В это верил прадед Старика, в это верили его дед и его отец. В это верил и сам Старик. Он последний, кто ловил щук в темной ледяной реке. Ему некому передать пришептывания.
Закат был холодный и угрюмый. Быстро темнело, будто прогоняя Старика домой – нечего на реке засиживаться. Старик вытащил сеть, в ней бились три крупные плотицы и одна небольшая щука. Молодая. Не знает еще, как сети рвать, не умеет. Старик осторожно взял плотву и неосторожно кинул в реку. Принялся за щуку. Она широко раскрывала рот, будто запыхалась. Старик встал на четвереньки и наклонился к рыбе – низко, еще ниже. Нет, не слышно ничего.
В Заболотье со Стариком никто не разговаривал. И он ни с кем. Обменивался неловкими кивками с прохожими, в магазине показывал на продукты пальцем, продавщица в конце разворачивала к Старику калькулятор. Когда умер отец, он ровно так же тыкал пальцем в гроб, надгробие, ограду: мне это, это и это. Приподнятые брови: сколько с меня? Отец был последним, с кем разговаривал Старик двадцать лет назад. Последнее его слово – «прощай».
Их дом, некогда переполненный словами и звуками, стал давить на Старика, выжимать из себя: или говори, или вон отсюда! Старик пытался говорить, но чуть не сошел с ума от разговоров с зеркалом, печью, столом, кроватью, шкафом. Он покинул дом. А потом еще один. И еще. Новый год – новый дом. Старик нигде не задерживался надолго, объезжал деревеньки округи, селился там, селился сям, не боялся запущенного, другими оставленного.
Однажды он поселился в нашем доме. Это случилось задолго до нас. С тех пор он каждое утро уезжал из нашего дома на рыбалку, надеясь поймать волшебную щуку.
Старик наклонился к щуке так низко, что та цапнула его за ухо. Он дернулся, дотронулся до уха – кровь. Зубы у щуки острые, такие ухо и откусить на раз-два могут. Старик зашипел, поднялся. Захотелось пнуть щуку.
Нельзя.
Старик пошел к своей «буханке», вытащил из-под сиденья аптечку, достал пластырь. Глядя в зеркало, принялся лечить ухо, посматривая на щуку. Рыбина лежала на берегу в сети, смирная, покойная, словно уже мертвая, но Старик знал, что она жива, что поборется. Еще ни одна щука не сдавалась просто так.
Царапина на ухе небольшая, но кровоточила сильно. Старик прилепил на нее пластырь. Еще один накрест сверху шлепнул, чтоб наверняка. По неровному уху и пластырь лег кое-как, взбугрился, запузырился. И бог с ним – решил Старик.
Вернулся к щуке. Она лежала в сети, таращилась на рыбака пустым рыбьим глазом, шевелила жабрами. Старик взял щуку в руки – осторожно, под живот, – поднял в ладонях повыше, от лица подальше. Щука забилась, извернулась, упала на землю, продолжила биться. Старик чертыхнулся.
За годы рыбалки один раз ему попалась спокойная щука. Старик подумал: вот она – та самая. Но она просто смирилась со своей судьбой. Или устала биться в сетях. Пришлось выкинуть.
Про особенных щук Старику отец сказывал. Что водятся в северных реках те, что в сказках описаны, что не выдумки это все. Говорить умеют, желания исполняют, удачу приносят – что пожелаешь. Отец говорил это, а сам уху из щучьих голов в котелке помешивал. Рыбьи глаза побелели, пасти приоткрылись, показав острые зубы.
– А как узнать ту самую? – спрашивал Старик (он тогда был не Стариком, а Мальчиком).
– Ту самую не пропустишь, – отвечал отец. – Она сама с тобой заговорит.
Столько лет прошло, а ни прадед, ни дед, ни отец так и не встретили волшебную щуку. Ни одна с ними не заговорила. И Старик устал верить в эту сказку, но все равно ждал, что однажды какая-нибудь щука вдруг попросит его:
– Отпусти меня.
Старик взял ведро, сунул в него щуку, та билась, пытаясь выскользнуть, но ведро глубокое, а щука невелика. Старик поставил ведро со щукой на заднее сиденье машины, свернул сети, кинул их в багажник. Повернул ключ – «буханка» прохрипела, пофыркала и не завелась.
– Черт! – выругался Старик.
Щука билась за его спиной. Ведро гудело. Старик оглянулся: не из-за нее ли машина не заводится? Он достал из кармана щучью челюсть – часть верхних зубов, отец после своей смерти сыну оставил. Он выловил ее, когда был юнцом, еле вытащил в свои тринадцать лет рыбину в тринадцать килограммов. Нес ее по деревне всем напоказ, голову задрав. За ним шла изумленная толпа односельчан, а мальчишки бежали рядом и просили:
– Дай потрогать! Дай потрогать!
Щука эта с каждым годом становилась тяжелее и тяжелее: вот уже пятнадцать килограммов отец нес по деревне, шестнадцать, дошли до тридцати, там ему перестали верить. Но Старик признал бы в ней и все сорок килограммов: он видел огромную челюсть, что несколько лет висела у них на стене, а потом отец выпилил из нее вот эту небольшую, чтоб можно было носить с собой – на удачу. Им и впрямь везло с уловом, пусть и не щучьим, на каждой рыбалке. Но со смертью отца она перестала работать.
Старик пригрозил челюстью щуке. Щука успокоилась. Может быть, просто устала. Машина завелась.
Старик хотел свой собственный талисман, свою щучью челюсть. Известно: если нужна удача, вылови ее сам. Но это должна быть особенная щука, – так решил Старик, – волшебная, чтобы удачи было сразу много.
Сегодня, кажется, попалась обычная – слишком уж мелкая. Вода на ухабах выплескивалась из ведра. Глубоко-глубоко внутри Старик надеялся, что щука опомнится, заговорит, выдаст себя. Скажет: «Сжалься надо мной, старче». А он сделает вид, что сжалился, потребует от нее исполнения желаний (сколько там полагается?), а потом голову отрубит, челюсть из нее вытащит, талисман сделает.
Вода плескалась. Щука еле жила.
«Буханка» подпрыгнула на ухабе и снова заглохла. Старик выскочил из машины, распахнул заднюю дверь, схватил ведро, вылил из нее воду, вывалил щуку на мох.
– А ну прекрати эти шутки! Ты прекрати мне эти шутки!
Старик кричал. Щука еле шевелила жабрами. Старик схватил рыбу двумя руками:
– Хватит!
Щука ударила Старика хвостом по лицу. И не вырвалась – последние силы на удар потратила.
Старик кинул щуку в лес.
– Вот и лежи там!
Щука и лежала.
Старик вернулся к «буханке», та сразу завелась.
– Так и знал. Так и знал! – пробормотал Старик.
Он отъехал метров на сто, остановился, вышел из машины.
– Щука? Щу-у-ука, ты где?
Словно отзовется.
На прежнем месте щуки не было. Отползла? Унесли? Старик ногой отодвинул кусты – нет щуки. Заглянул за пень – нет щуки. Рвал мох – нет щуки. Прогадал. Она была та самая, а он не узнал. Добрел до машины, сел, головой на руль упал. Сзади плеснулось. Старик оглянулся: щука в ведре.
Он поехал к дому, осторожно поглядывая в зеркало на заднее сиденье: вдруг сошел с ума и привиделось? У дома остановился, двигатель заглушил и сидел, боясь пошевелиться, боясь назад посмотреть. Щука тоже замерла. «Умерла, наверное, уже», – решил Старик и вылез из машины, открыл заднюю дверь, потянулся к ведру, схватил его. Воды в ведре не было. Щука свернулась колечком и не шевелилась.
«Умерла».
Принес Старик рыбу домой, кинул в раковину, ушел сети развешивать. Думал, что, когда вернется, щука вновь исчезнет – от нее что угодно можно ожидать, но она лежала в раковине. Старик открыл кухонный ящик, вытащил из него длинный и узкий нож, принялся точить его, хотя тот был острым. Сам на щуку поглядывал – побеждена.
Старик взял щуку за жабры, перевернул на спину, поднес к ее животу нож. Щука дернулась, вырвалась, упала на пол, запрыгала. Старик к окну отступил, оттуда смотрел на рыбью пляску. Насмотрелся, перешагнул, сходил в кладовую, притащил оттуда таз, налил в него воды и запустил в таз щуку. Рыбе в тазу плавать никак – тесно, но жабры задвигались, плавники зашевелились.
Поднял Старик таз, понес в комнату, поставил на стол. Щука хвостом разок стукнула, воду по столу разлила. Старик воду рукавом вытер, на табуретку сел и стал на рыбу смотреть не отрываясь. И причудилось ему, что щука вынырнула, плавники под зубастую челюсть подставила, оперлась на край таза и прямо на Старика глядит. Старик ей правым глазом подмигнул. Щука в ответ челюстью щелкнула. Старик ей левым глазом подмигнул. Щука обратно в таз нырнула.
Старик ждал, что заговорит. Опять обманула.
До вечера просидел Старик у щуки, не ел, не пил. Глаза начали слипаться, постелил себе на полу возле стола: кинул одеяло, другим прикрылся.
Ночью послышалось ему, что шепчет в темноте щука. Поначалу неразборчивое, а потом: «Отпусти меня, старче. Отпусти». Старик вскочил, а на дворе утро. Решил вдруг, что и впрямь отпустит щуку в реку. Всю жизнь ловил ту самую, а как попалась, жалко стало. Подошел Старик к тазу, а щука кверху брюхом лежит. Померла.
Заплакал Старик, но не горько, в три слезы. Вытащил щуку из таза, положил на стол, сходил за ножом, распорол рыбье брюхо, вытащил внутренности, отрезал голову, остальное в угол бросил. Голову на стену повесил.
С тех пор ни щучки не попалось в сети Старика. Он страдал, ругал себя, что ту самую щуку поймал, принес, но неправильно поступил. Думал он, что вместе со щукой и жизнь свою упустил. Перестал Старик отпускать обратно в реку рыбью мелочь – пескарей, окуней, ершей. Вез их домой, вываливал на пол, на стол, на все поверхности – и так оставлял. Так в гнилой рыбе и рыбьих костях и помер.
Старика похоронили. Рыбьи кости в доме оставили.