Мамка говорила – объешься морошкой, помрешь. Тетка – что уснешь.
Васька лежал посреди болота, морошка больше не лезла в горло. Во рту свело от медового. Между зубами застряла косточка. Опрокинутое ведро ткнулось в ногу. Болотиной промочило всю спину, но трясины тут нет, не затянет. Васька вел костлявой рукой по холодному мху, объесться морошкой и умереть – как по-северному! Васька гнал эту мысль, назойливую, что комар, но она пищала над ухом, напоминая, как ему горько, как тошно, как невыносимо. Мамка говорила, что желать смерти – грех.
Ваську тут никто не найдет. Ни один человек не знает его ягодных мест. Их Помело вы́ходил, выбродил, высмотрел. Местные по окраинам берут, по болотине, к которой подъехать можно близко-близко, чтоб не тащить потом ведра десятки верст. Васька расстояния по-дедовому мерил верстами, правда, верста у него была своя – в полтора километра. Сам он забирался туда, куда и не зайдешь, даже если захочешь. Лес Ваську принимал, пускал в самое потаенное, показывал то, что от других прятал.
А деревня отторгала.
День наливался, закипал. Солнце встало над болотом, прогоняя Ваську. Налетели слепни, облепили руки и лицо. Вот смерть, если не северная, то вполне русская: быть изъеденным слепнями заживо. Васька расслабился, глаза закрыл – представил на лице крылатое шевеление. Как в фильмах ужасов.
Красиво.
С первым же укусом подскочил. Въелись, гады, в кожу, выдрали кусок. Невыносимо. Нужно не бояться смерти, чтоб такое терпеть. Ваське же и жить было невмочь, и помереть страшно.
Вчера взял в долг чекушку у Иры. Обещал, что опять морошкой отдаст, пока не отошла. Шел от магазина домой, не выдержал, открыл бутылку. А тут дождь зарядил. Помело подумал, что это мамка с неба слезы по сыну льет – не любила она, когда Васька выпивал, ругалась. Сунулся тогда Васька в ближайший заброшенный дом. Укрыться от дождя, спрятаться от мамкиных слез и взгляда – через крышу живых с неба не видать.
Попал Васька в бывший дом Жерняковых. Они давно уехали из деревни, дом кинули и замка не повесили. Внутри темно и скудно, но не понять: хозяева забрали хорошее и уютное или при жизни не шиковали. Все серое, тусклое, будто не дорисовали картинку.
Васька поежился, к столу прошел, уселся, бутылку из-за пазухи достал. Открыл. Вспомнил, что стакан оставил дома. Из горла не хочется: что он, алкаш какой, что ли?
Прошел на кухоньку. Маленькая она была у Жерняковых – на такой и не развернуться доброй хозяйке. Но Васька не хозяйка, и не добрая. Васька – тощий мужичок, такому ничего не стоит одним движением открыть чужой скрипучий шкаф и найти посреди посуды граненый стакан. Посуды много оставили: спешили, потому и забыли тарелки с синим ободком, чашки с красными кружочками, алюминиевые крышки, поварешку. Не нужно оно Жерняковым в новой, не серой, жизни.
Из-под кухонного шкафа торчала мохнатая нога. Васька наклонился и потащил ее – выволок на свет плюшевого медведя. Пыльного – долго под шкафом куковал. Пуговичный глаз на нитках болтается, вот-вот оторвется. С правого бока шерсть черная, будто опалена. Голова побрита и фломастерами разрисована.
Васька сунул медведя под мышку:
– У ты какой шошеня-расшошеня! Потепаем, бутыльником будешь.
Медведь не сопротивлялся. Ему самому скучно лежать годами под шкафом. Васька тряхнул игрушку от пыли, усадил на стол. Медведь завалился на обгорелый бок. Васька на скрипучем табурете умостился. Плеснул водки в стакан, выпил, рукавом занюхнул. Медведю подмигнул.
– А я, знаешь, игрушки варгал, когда молодой был. Баские. Медведей вот не варгал. Чего не сноровлю, того не сноровлю. Коников зато резал из дерева знаешь каких? То-то же! Не знаешь! Кумекал, детям своим подарю, да не обрадел меня Бог детьми-то. Чернели мои коники на полке, никому не позарезились. Ой, а тебе-то не плеснул! Не дело.
Васька вскочил, кинулся на кухню, в распахнутом шкафу взял еще один стакан. Задумался: как-то неприлично медведю водку наливать. Но и пустой стакан не подашь. Вот если б водички!
Кухонный кран молчал. Ни капли не выдал. Да и был ли у Жерняковых водопровод? Валерка на колодец с ведрами ходил. У них была хитрая система: воды наноси, бак наполни, тогда из крана и потечет. Так у половины Заболотья – за скважину-то или хотя бы насос ох сколько отдать надо, не каждый потянет.
Васька в окно глянул. Сквозь пыльное, паутинное виден дождь. Надолго зарядил. Крупным. Беспощадным. Бил по мутным стеклам, пытаясь пробраться внутрь. Васька хотел выставить в окно стакан, но передумал – нехорошо товарища дождевым поить. Да и с форточкой не справился – рассохлась, не поддалась.
Васька побродил по кухне, заглянул в кладовку, нашел деревянную бочку. В таких в Заболотье капусту квасили. Жерняковым в новой жизни не до капусты, оставили деревню и деревенские привычки. Васька зачем-то принялся бочку ворочать. Прикидывал, сможет ли утащить. Сдвинул с места, вволок в комнату. Ко дну бочки газета прилипла. Васька наклонился, чтобы оторвать, на лист глянул и кинул бочку. Та прокатилась по полу с грохотом и застыла. В руках у Васьки осталась драная газета, фотография во всю первую полосу, а на ней она.
Люба. Любочка. Любовь.
Повзрослела, постарела, но все так же хороша.
Васька лежал в морошковом болоте, отгонял от лица слепней и думал о своей Любочке. Да не его она уже. И никогда его не была. Это он себе выдумал, а сейчас расковырял, что ножиком по внутренностям. Кровоточит теперь, не остановишь.
Помело достал из кармана газету. Вот же она – Люба, стоит, парня обнимает за плечо. Парень молодой, худосочный. Васька и взглянуть на него во второй раз боится, да все равно запомнил каждую черточку. Да и чего запоминать, когда парень – копия Васьки в молодости.
«Быть того не может», – стучало в висках. Не может. Не может. Не может.
Васька положил газетный лист себе на лицо, первой полосой к носу. Пусть защищают его от слепней Любочка и сын ее… Его?
Не может. Не может. Не может.
Мамка же прогнала ее тогда. Кидалась в Васькину Любовь с крыльца угрозами. А вдруг Люба уже с сыном внутри пришла, вдруг про ребенка сказать хотела Ваське? А он не вышел, за мамкину юбку спрятался, испугался поперек пойти.
Червяк был! Червяком и остался.
Никто на него, кроме Любочки, за жизнь не взглянул. Да и Ваське до девок ли было: на рыбалку сбегать, на охоту, за грибами. Женщин, девушек и девочек Помело стороной обходил. Буркнет «здрасте» и глаз не поднимет – с девками разболтаешься, все дела пропустишь.
Любочка приехала в Заболотье из Вологды к тетке ли, к бабке ли. Тонкая. Звонкая. Бледная. К городским загар не пристает, а если и пристает, то красными болючими пятнами.
Васька шел с ведром черники, а тут она. Не позвала, не поздоровалась, засмеялась. Тонко. Звонко. Васька глаза поднял. Белое платье взметнулось от легкого ветерка, белая рука с острыми пальцами оправила подол, на землю упала лента с волос, соломенные кудри разметались. Васька пропал. Ухаживать не умел, красивых слов не знал. А знал бы, так сказать вслух не сумел бы. При виде Любочки пересыхало в горле. Васька сипел. Любочка смеялась.
А один раз взяла и в щеку чмокнула.
Васька с моста рыбачил, плотву для кошек ловил. Любочка мимо шла. Остановилась, в реку глянула, на Ваську глянула. Он покраснел. Любочка улыбнулась и чмокнула в щеку, рядом осталась стоять. Молчала, за поплавком следила. Васька пропал окончательно.
Сторожил с тех пор Любу, куда бы та ни пошла. У забора тетки ли, бабки ли ее стоял быком, на окна глядел, пока не выйдет. А как выйдет – за ней шаг в шаг. Люба оглянется, Васька остановится. Люба засмеется, Васька взгляд потупит. Люба с подружками на берегу, Васька чуть поодаль следит. Люба на танцы в соседнюю деревню, Васька ждет у клуба в темноте. Люба купаться, Васька забредет по колени и смотрит, как плавает Любовь его.
К Любе подружка приехала, Ваську увидала, спросила, уж не маньяк ли. Любочка смеялась, отмахивалась, говорила, что это просто местный дурачок, бояться его не надо, безобидный. Васька-Помело обидное не услышал и сразу позабыл. Люба подружку на вечерний автобус посадила, Васька проводил издалека. Люба домой пошла, Васька за ней. У колхозного сеновала догнал, за талию схватил и за собой увлек. Любочка сперва засмеялась, потом заплакала.
А Васька ничего ей и не сделал. Не сделал же! Не сделал! Только пообнимал. Ну, подол разок задрал, да застеснялся, опустил сразу.
Так оно и было. Так оно и было. Так оно и было.
На следующий день Любочка к Васькиному дому приходила. Плакала. Васька за шторами прятался и не высовывался. Мамка на крыльцо вышла и Любочку прогнала. Криками, бранью, обидным, стыдным – всяким погнала от дома прочь Любу, Любочку, Любовь.
Больше она в их деревню не приезжала.
Васька повзрослел. Здание сеновала разобрали, землю выровняли. Автобусы стали в пять раз реже ходить. Соседняя деревня, в которую Любочка бегала на танцы, вымерла – осталось там три старухи и немощный старик, бывший директор того Дома культуры.
А Любочка вон в газете с сыном – своим и, может быть, Васькиным. Нет, не с Васькиным. Просто похож. Нет, не с Васькиным. Нет. Не может.
Нет! Не может!
В груди, у самого сердца, иголка вошла, там и осталась. Пусть не Васькин, пусть просто похож, а мог бы им быть. Мог бы папой его называть. Мог бы Васька третьим на газетном снимке стоять. Улыбаться. Сына за плечо обнимать.
Чем гордиться?
«Степан Кузнецов поступил в престижный московский вуз».
Степан. Да, именно так он и назвал бы сына. Степан Васильевич – хорошо. Кузнецов – плохо. Любочкина фамилия или мужа ее? Вот же, даже не узнал, какая фамилия у любови всей жизни. А спросил бы тогда, сейчас бы не мучился. Если мужа, то где он сам? Где отец Кузнецов? Отчего не сфотографировался с сыном, который поступил в престижный московский вуз?
Значит, нет мужа! Значит, Степан – Васькин сын.
Сын.
Не сын.
Сын.
Не сын.
Сын.
Не
Сын
Не
Сын
Не
Сын
Васька статью прочел. Каждое слово жадно, по два раза. В Вологде живет. В Вологде. Бухгалтер. Бухгалтер. Сына воспитывает одна. Одна. Бухгалтер в Доме творчества. Творчества.
Помело газету сложил уголочек к уголку, сунул во внутренний карман жилетки – ближе к сердцу. Медведю головой мотнул: не обессудь. Выскочил из заброшенного дома и, не останавливаясь, до почты.
Елена Сергеевна – неизменный заболотский почтальон с копной седых волос – подняла бровь, глядя на промокшего насквозь Ваську, на то, как бегут с его одежды ручейки, стекают на ее линолеум, собираются в лужу. Выслушала просьбу, полезла в толстый справочник, стала диктовать:
– …сорок два…
Васька номер на почтовом телефоне набрал, слушал гудки, громкие, обжигающие уши.
– Алло.
Голос глухой, далекий, взрослый. Но Помело сразу понял, что это она, но сбился от волнения, сказал:
– Можно Любовь к телефону? Бухгалтера вашего.
Елена Сергеевна, развернувшись к Ваське-Помелу правым ухом, перебирала письма, которые нужно разнести, едва закончится дождь.
– Это я. Слушаю.
– Любочка! Это тоже я. – Васька просипел в трубку. Голос пропал почти.
– Кто я? – Любочка говорила ровно, голос не дрогнул, действительно не узнала.
– Вася.
– …
– Вася из Заболотья.
– Не знаю таких.
И холодные гудки через Васькины уши проникли в нутро, вытолкнули иголку из сердца и сдавили его крепко.
И вот он лежал в морошке опять промокший. Думал, что умирает – как после случившегося жить. Но смерть не приходила. Ей некогда. Есть и поважнее Васькиных дела.
Васька встал и побрел в глушь. Туда, куда и сам не хаживал. Заблудиться в лесах, чтоб навсегда, чтоб искали, если вздумают, и не нашли. Собак, людей, фонарей натащили, кричали «ау», но до Васьки чтоб оно не докатилось. Через топь, которая не засасывает, а только в сапоги заливается. Через темные ельники, что исхлестают иголками лицо до крови. Через поваленные деревья, что цепляются, штаны рвут. Через выкорчеванные пни, запинаясь. Через просеки. Там, где просек уже нет. Там, где ничего уже нет. Шел Васька пропадать. Шел Васька погибать.
И вышел к Алексееву – деревне на другом конце Васькиного леса. Упал он на колени, заплакал. Не дал ему лес сгинуть, вытолкнул к людям: живи, страдай, меня не вмешивай.