Одни радовались ссоре между мною и отцом и гибели жеребенка, другие огорчались.
Одни восхищались мною, подбадривали меня: «Он похож на деда и будет таким же богатырем. Это хорошо, что он не боится крови».
Другие осуждали: «Время богатырей прошло. Своим дурным характером он еще принесет отцу немало бед и огорчений».
Из домашних мать оказалась неожиданно на моей стороне. Отец хотел наказать меня за мой поступок, отколотить, но мать стала между нами и уперлась отцу руками в грудь:
— Не трогай его. Лучше вспомни, каким ты был в его годы. Буркут не заблудился, он просто идет твоим путем. Ты в четырнадцать лет мог взбаламутить весь аул. А ведь он куда скромнее. Стоит ли бить мальчишку за жеребенка? Считай, что его задрали волки.
Мать почти помирила нас. Отец перестал хмуриться и косо посматривать на меня.
Старший мой брат Текебай — ему уже было за двадцать — кроме хозяйства, ничем не интересовался, ни во что не вмешивался. Дочь свою в прошлом году он отдал в детдом, и даже жениться снова не собирался. Люди про него говорили:
— Текебай пасет баранов и пьет айран с пресным молоком. А на остальное ему наплевать.
И, действительно, он не поддерживал ни меня, ни отца.
Так же вела себя и моя старшая сестра Булис. Забитая, робкая, она редко переступала порог дома и чаще всего молча сидела над шитьем.
Появилась первая трава, стало совсем тепло, и наша семья выехала на джайляу. Мы остановились в издавна облюбованном нами месте, возле Катын-Казгана.
Спустя несколько дней к нам приехал неожиданный гость, дядя Жакыпбек. Он очень изменился за год, пополнел, раздался в плечах, стал поосанистей. И лицо его стало другим. Прибавившиеся морщинки не старили дядю. Усы и борода его были аккуратно подстрижены. Щеки лоснились после бритья. Дядя носил теперь очки в коричневой оправе, и под стеклами трудно было разглядеть его покрасневшие немного усталые глаза. Про дядю говорили, что его глаза налились кровью с той поры, как он был на войне. Должно быть, это было не так. Просто он много читал и часто напрягал зрение. Голос дяди стал немного грубее, но он редко повышал его, потому что вел себя спокойнее и уравновешеннее, чем в прошлый приезд.
По долгу родства и старой дружбы отец встретил дядю Жакыпбека с большим почетом. Он не поскупился зарезать кобылицу и пригласил на той всех людей с добрым именем из окрестных аулов, выехавших, как и мы, на джайляу. В их числе приехал и Мамбет-хожа. Дядя был ему ровесником, курдасом, и поэтому они, следуя старому казахскому обычаю, то и дело подшучивали друг над другом.
Уже на следующий день дядю начали приглашать в гости. С ним вместе ездили отец и я. Угощение устраивали те, кто был у нас на первом тое, — богатые, состоятельные люди.
За свежим мясом и весенним кумысом, шли разговоры о нынешних временах, о Советской власти. Дядя старался как можно подробнее ответить на вопросы, которые ему задавали. В то время я уже не был простачком и почитывал выходящую в Оренбурге газету «Трудовой казах» и журнал «Красный Казахстан». Поэтому я довольно скоро разобрался, что наши степные богачи задавали дяде довольно ехидные вопросы, а он в своих ответах ничего плохого о Советской власти не говорил.
Есть у нас, казахов, шутливое выражение: «Это происходило в те времена, когда жеребенок был немой, а у трехлетки выпали молочные зубы». Словом, давно это было, а может быть, и никогда не бывало. Вот так и дядя стремился доказать своим собеседникам, что кровавые раздоры, вспыхнувшие в Тургае еще в четырнадцатом году, пора забыть и не придавать им большого значения. Дяде возражали. Прислушиваясь к словам спорщиков, я начинал понимать, что раздоры эти продолжаются. Слишком много семей потеряли своих близких и в схватках шестнадцатого года и во время Гражданской войны. Многие еще хранят в своих сердцах желание отомстить. И у кого хватит силы объединить враждующих в одно братство?
…Однажды нас пригласил к себе сват Мамбет-хожи Сасык. Не буду скрывать, я очень обрадовался этому приглашению. Еще бы! Я увижу не только хваленого Сасыка, но и его сына, жениха моей Батес.
Аул, когда мы подъезжали к нему, показался нам невзрачным, маленьким. И земля вокруг была пустынной. Вспомнился рассказ степного острослова о путнике, заночевавшем в одном доме. Вышел путник из дома и видит, что его стреноженная лошадь осталась голодной. «Как у тебя голо все вокруг, даже травы для коня нет», — сказал он хозяину. А хозяин ответил: «Если бы ты был богатый, то и у тебя лошади давно бы вытоптали траву у дома».
Да, неуютно выглядел аул Сасыка. Около дома темнели силуэты нескольких верховых верблюдов и дойных кобылиц, но зато вдали виднелись многочисленные отары и стада.
— Неужели все это принадлежит Сасыку? — спросил дядя у нашего провожатого. — Значит, ты говоришь, это все его скот. Сколько же у него голов сейчас?
— Беды этих лет и джут отняли много богатства и у этой семьи!
Но дядя хотел знать, сколько же все-таки скота осталось у Сасыка. И провожатый сказал:
— Овец сейчас не больше четырех тысяч. Лошадей — около тысячи. А верблюдов, наверно, голов сто пятьдесят…
— Разве этого мало? — полюбопытствовал я.
— Сравнить с прошлым — очень мало!
— А сколько же было раньше?
Дядя ответил мне словами песни акына Карпыка из рода Аргын:
Отарам Доскана не виден конец,
И столько ж у бая Есжана овец.
Асан их богаче. Асану под стать
Богатых богатством своим затмевать.
Сасык, как рассказали мне, унаследовал богатство своего предка Асана. В продолжении семи поколений удача не покидала эту семью. Говорят, у прадеда Сасыка Тырнака было три тысячи одних верблюдов. Чтобы не сбиваться со счета Тырнак выкалывал глаз каждому сотому верблюду. Его так и прозвали баем — хозяином тридцати слепых.
Слушая эти старые хвалебные речи, я еще сильнее захотел посмотреть на этого знаменитого человека и его жилье.
Аул, лежавший во впадине между холмами, был затянут обычной в наших степях зыбкой пеленой марева. Дома то возникали, то пропадали снова, как лодки в море. Аул словно не хотел подпускать нас к себе.
Путь показался нам утомительным, медленным, и мы перешли на галоп, чтобы скорее достигнуть цели.
Марево продолжало колыхаться, по-прежнему напоминая море с многочисленными юртами-лодками. Но когда мы подъехали вплотную к аулу, мне на ум пришло другое сравнение. Небольшие темные юрты походили на стаю пасущихся уток. Несколько белых юрт, их было значительно меньше, своей величиной и цветом показались мне важным гусиным выводком. Но и они выглядели тихими скромницами рядом с большой белой юртой, поставленной в центре аула. Какая это была светлая юрта, самая главная, самая нарядная! Уж если те юрты — гуси, то эта не иначе, как белый лебедь. Таких белых, как молоко, кошм я не встречал в детстве. Вот бы туда скорее проникнуть. Там, внутри, должно быть, настоящий степной рай.
Но я очень обманулся в своих наивных ожиданиях. Однако вначале расскажу о самом Сасыке. До чего же он был нескладным и неприятным. Редко встречаются такие некрасивые ширококостные люди. Большеротый, с плоскими и редкими зубами, выступающими вперед этакими лопатками, он без улыбки смотрел на гостей маленькими, глубоко посаженными глазками. Редкие волосы, рассеянные по подбородку, и жидкие усы не придавали красоты огромному корявому лицу какой-то неправильной вытянутой формы. Бык, да и только! Средних размеров бык!
Весна уже переходила в лето, в самую что ни на есть жару, в начало шильде, когда солнце выжигает степные травы, а теплая одежда прячется в сундуки до осени. Но Сасык облачился в стеганый бешмет с накладкой из верблюжьей шерсти, мерлушковую шапку-ушанку и сапоги с войлочными чулками.
Удивил меня и голос Сасыка — густой, верблюжий. Наверное он был не очень разговорчивым и приветливым, если судить по его отрывистым вопросам о здоровье, о семье, о хозяйстве. Признаться, мне не понравилось поведение дяди. Он юлил перед Сасыком куропаткой, всячески оказывая ему знаки внимания.
Если такой сват, то какой же у свата сын, подумал я и стал искать его глазами среди людей, окруживших юрту. Кажется, жениху должно быть лет пятнадцать-шестнадцать, но здесь джигитов его возраста не было.
Наконец, мы вошли в большую юрту Сасыка. Как не соответствовало ее убогое убранство рассказам о богатстве потомка прославленного Асана. Запустение, неряшливость. Дешевая серая кошма в красном углу, выше очага, и несколько конских шкур — подстилка для сиденья.
Обычно в глубине богатой юрты сложены дорогие вещи чуть ли не до самого верха, а рядом стоят сундуки, один другого красивее. У Сасыка ничего подобного не было. Там, где положено стоять сундукам, лежал огромный, туго перетянутый войлочный тюк. Бог его знает, что там хранилось. Я не обнаружил даже одеял с подушками, которые в каждой казахской семье принято держать на виду. Я не понимал, как они здесь спят, чем укрываются, что за постель могут предложить гостям.
Возле юрты я приметил двухосную телегу на высоких колесах. На телеге хранился сундук для продовольствия — кебеже. Оттуда пахло вяленым мясом и сушеным сыром. Недалеко от телеги, за изгородью, лежало еще кое-какое продовольствие — должно быть, бурдюк с молоком, казаны, всяческая посуда. И отдельно от них — черный бурдюк, судя по упругим крутым бокам, переполненный кумысом. Из него торчала здоровенная ручка кумысной мешалки. Еще я обратил внимание на кровать, заваленную разной кладью и небрежно прикрытую грязным покрывалом. Между этой деревянной кроватью и войлочным тюком стоял, как и положено, суковатый шест, подпирающий купол юрты. На таком шесте по обычаю вешают самую ценную одежду. У Сасыка все было не так. На шесте болтались овчинные тулупы, заношенные шубейки, грязные женские платья и другое тряпье, на которое и смотреть-то стыдно. Ни лисьего меха, ни волчьих шкур, ни дорогих нарядов. Я привык видеть, что отдельные части юрты связываются тонкими ковровыми полосками разных расцветок. Эти пестрые полоски придают жилью веселый уютный вид. Но здесь никто не заботился об этом. Здесь для связок употреблялись самодельные веревки, свитые из грубой шерсти с вплетенным в них для прочности конским волосом.
Не очень-то удобно здесь располагаться гостям, думал я. Как можно обойтись без подушек, на которые так приятно облокотиться, без ковров… Что-то тут не так.
Но и дядя и остальные гости расселись в красном углу на грубых кошмах и лошадиных шкурах. А я недовольно озирался по сторонам и вдруг вспомнил изречение известного акына Акмолды:
Для красоты немедля убери
Ты грязь, что накопилась изнутри.
Акын подразумевал людскую красоту. Но эти слова удивительно подходили к юрте Сасыка, которая вначале, мне показалась похожей на белого лебедя среди гусей и уток. Несчастные! А еще говорили, что у хозяина юрты отец святой. Но все-таки он был прозорливым этот святой, если дал своему сыну имя Сасык[3].
Я с трудом скрывал сразу возникшую неприязнь к Сасыку. Верблюжьим у него был не только голос, он а дышал тяжело, как старый верблюд с больными легкими, хрипло кашлял и поминутно плевался. И кроме того то и дело доставал из пузырька табак — насыбай и закладывал его за губы. Признаюсь, мне редко приходилось встречать таких людей.
Он же как ни в чем не бывало восседал на своем почетном месте. И, желая доставить нам приятное, властно обратился к сморщенной маленькой старушке, чья грязная одежда была под стать всему убранству юрты:
— Ну, байбише, гости, наверно, измучились от жажды. Наливай кумыс.
Значит, это его старшая жена, подумал я, веря и не веря своей догадке. В самом деле жена. Ну до чего же смешно выглядела она рядом со своим огромным, ширококостным, жирным мужем.
Маленькая старушка поднялась с необычной живостью, выполняя приказ своего повелителя. Скрывшись за перегородкой, сплетенной из желтых стеблей степного чия, она крикнула джигиту, дежурившему у входа:
— Эй ты, вытащи поскорее керсен из ямы.
Скоро джигит внес за ручки в юрту большой черный керсен, до краев наполненный кумысом, а байбише к этому времени уже успела расстелить в нашем красном углу скатерть-дастархан, грубо выделанную из овечьей кожи. Тут же появилась сумка из серой кошмы, украшенная, цветным орнаментом и черпак с изогнутой ручкой. Из сумки байбише достала деревянные чашки. Каждая из них по величине напоминала небольшие блюда для мяса. Но не их размеры испугали меня: уж больно темными были эти чашки, словно их никогда не мыли.
Сасык сам неторопливо размешивал и взбалтывал пенящийся кумыс. Взбалтывал молча, сосредоточенно. И только закончив священнодействие, обратился к джигиту, сидевшему на корточках чуть дальше, гостей:
— Подвигай-ка сюда посуду.
И разливал кумыс, всматриваясь своими маленькими, глубоко посаженными глазами в тяжелые белые струи. Первые чашки бережно, словно опасаясь пролить хотя бы каплю, джигит вручил дяде и мне.
Я хорошо знал обычай, что молодые не имеют права пригубить напиток или притронуться к пище, пока не отведают старшие. Соблюдал, понятно, этот обычай и дядя, который был моложе большинства гостей. Поэтому и он и я передали свои чаши седобородым старикам. Теперь настал и наш черед. Я взглянул на чашу, доставшуюся мне, и обомлел. И кумыс был грязным и посуда. Я попытался сделать глоток, чтобы не обижать хозяина, но мне стало дурно.
— Неудобно получилось, Буркут! — сказал дядя, выходя со мною из юрты.
— Это им должно быть неудобно, — отвечал я.
— Не умеешь ты себя вести.
— Это они не умеют встречать гостей.
Пока дядя меня поругивал, а я огрызался, к юрте подъехали два всадника. Один тянул за собой на аркане неприрученного жеребенка, другой подхлестывал его камчой сзади. И первый верховой, крупнотелый с острой черной бородкой, и скакавший позади юноша-джигит, тоже могучего телосложения, очень походили на Сасыка. Джигит наверняка его сын. Жених, мой соперник. А кто же чернобородый?
Их приезд внес оживление в юрту.
Чернобородый и Сасык громко и весело говорили о жеребенке. Наконец хозяин вместе с несколькими джигитами вышел к всадникам.
— Норовистый, ничего не скажешь, — забормотал Сасык. — Нелегко вам, наверное, было его поймать. Быстроногий, а главное, пугливый. Словно от кулана рожден. Молодцы, справились с ним.
— Да разве есть на свете жеребенок, которого нельзя поймать? — самодовольно хвастал чернобородый.
Но Сасык не слушал его и обращался к дяде:
— Мырза Жакыпбек, далеко забрасывало тебя беспокойное время. Много странствовать пришлось тебе. Слава аллаху, ты живым и здоровым вернулся в нашу степь. Недостойно было бы угощать тебя бараниной, я приказал в твою честь привести жеребенка.
Дядя вежливо поблагодарил Сасыка, а тот продолжал распоряжаться:
— Валите его быстрее, молодцы. Иначе мясо будет невкусным.
Издали я наблюдал, как молодцы Сасыка разделывали тушу. Их восхищал брюшной жир — казы, толщиною в палец, они любовались белым молодым мясом. Они прищелкивали языками, шутили, смеялись, шумели, предвкушая скорое угощение.
Дядя мой не очень любил хозяйственные приготовления и предпочитал в это время уходить из аула в степь. Кроме того, ему, вероятно, хотелось поговорить со мною наедине.
— Давай пройдемся, душа-племянник, вон туда, к тем холмам.
Я охотно согласился и, когда мы немного отошли от аула, откровенно и несколько раздраженно спросил дядю:
— Зачем мы попали в юрту этого Сасыка?
— А ты, милый, не обращай внимания на грязь, на посуду. Ты лучше узнай про его дела, и тогда все станет ясным.
— Что же за дела его прославили?
— Я многое о нем мог бы рассказать…
— А все-таки?
И дядя стал меня просвещать:
— В год, когда с сабли белого царя капала казахская кровь, мы, группа образованных казахов, решили выпускать в Оренбурге свою газету. Трудно было добиться разрешения правительства, но мы его добились. Еще труднее оказалось достать средства на издания. Родной дядя Сасыка Ахмет Байтурсунов, я и еще несколько юношей основали общество товарищеской взаимопомощи, чтобы найти деньги для газеты. И вот тогда Сасык, которого ты сегодня увидел, одним из первых богатеев Тургая записался в это товарищество и внес свой пай — сто валухов…
— Что же он, такой сознательный? — не без ехидства осведомился я.
— Какое наше дело, почему он дал. Помог — вот главное.
— И часто он расщедривался?
Дядя беспокойно оглянулся вокруг — не подслушивает ли кто… И, убедившись, что мы одни, продолжал:
— В недавние бурные времена, когда большевиков называли красными, а нас — белыми, в Тургае сформировался полк Алаш. Для этого полка Сасык дал своих самых лучших отборных лошадей. Ты что смеешься, не веришь? Эх ты. Смеяться тут не над чем. Пусть у Сасыка скатерть грязная, но душа у него чистая. Он — опора для тех, кто идет дорогой отцов и дедов…
Я не очень-то был согласен с дядей, но промолчал. Если бы я стал ему возражать, между нами могла возникнуть стена, и дальше уже не получилось бы никакой беседы.
Молчал и он, пока я не заговорил совсем о другом:
— Дядя, а ведь вы были писателем? Правда?
— Почему был? Ты разве уверен, что я сейчас не пишу? — улыбнулся дядя.
— Не приходилось мне, дядя, читать написанное вами теперь. А из прежних я многое читал. Вот вы писали о любви юноши и девушки. Так и не сбылась их мечта. Погибли…
— Правильно, писал я. Но почему ты вспомнил именно об этом?
— Ах, дядя, все повторяется. Умницу, красавицу и теперь выдают замуж за человека скверного, недостойного, вроде сына Сасыка. Выдают вопреки ее желанию, ее заветной мечте. И она сбивается с пути и замерзает в буран. Что делать, дядя, если такое случится с дочерью Мамбет-хожи?
Дядя призадумался. Мы продолжали идти степью. Юрты аула уже скрылись в лощине. И только легкий дымок, вьющийся над холмом, давал знать, что жилье недалеко.
— Ты думаешь, такое может случиться, — серьезно повторил мои слова дядя, — нет, ты ошибаешься. Сейчас не то время. Признаюсь, многое мне не нравится, что делают в степи Советы. Но я радуюсь, что нашим казашкам дано равноправие, и наконец они освобождены от пут калыма. Это хорошо, племянник.
— Хорошо-то, хорошо. Но разве ты не знаешь: закон вышел, а калым остался.
— Будет стоять власть, значит, и законы будут выполняться.
Дядя произнес эти слова и вдруг глубоко вздохнул. То ли ему стало грустно, что до сих пор существует калым, то ли он огорчился, что Советская власть держится прочно.
Снова наступило молчание. На этот раз его нарушил дядя.
— Слушай, душа-племянник. Дай бог, все будет благополучно, завтра мы возвратимся к тебе домой, а из дому вместе выедем в Оренбург.
Я сдержанно ответил, что сам надеюсь на это.
— Надеешься? — удивился дядя. — Да ведь я уже договорился с твоим отцом и тебе об этом говорил. Ты уже не хочешь ехать в город?
— Да нет. Я не знаю, — промычал я, занятый своими мыслями.
Тут мы услышали протяжный крик. Нас догонял всадник, мчавшийся во весь опор из аула. Я догадался, что нас приглашают в юрту, и сразу же попросил дядю Жакыпбека сделать все, чтобы только не оставаться на ночлег в ауле Сасыка.
— Там же и места нет, спать негде.
Дядя не согласился со мной. Такое поведение, доказывал он, могут истолковать как чванство.
Посланец Сасыка, сообщивший, что куырдак уже поджарен, помешал нам закончить этот маленький спор.
Мы вернулись в юрту. Там еще прибавилось гостей — знакомых и незнакомых. Отборные люди — баи и бии Тургайской стороны и верные их подручные. Они громко разговаривали и пили кумыс жадными глотками. Чем внимательнее я прислушивался к их речам, тем больше убеждался, что Сасык и в самом деле пользуется среди них особым уважением. Он не отличался красноречием, но каждое его слово собравшиеся в юрте ценили на вес золота.
Может быть, эта беседа затянулась бы до утра, но уже в полночь до аула Сасыка дошла тревожная весть. Оказалось, что в Губчека поступили сведения о тайных совещаниях тургайских баев на джайляу. Кто-то утверждал, что сюда приближается отряд — ловить агитаторов против Советской власти…
Гости Сасыка всполошились, как овцы в загоне, почуявшие волка. Им уже было не до куырдака, дымящегося на блюдах. Самые пугливые бросились к своим лошадям. Донеслась частая дробь копыт. Мало на кого действовали уговоры. Я уже не говорю о темных аульных казахах, изрядно перетрусил и дядя. Его смуглое лицо побледнело, приобрело цвет кости, брошенной среди песков в пустыне. «Отведайте хоть немного мяса, предназначенного для вас», — уговаривал его Сасык. Но и дядя не притронулся бы к куырдаку — он уже прощался с хозяевами, — если бы не одно неожиданное обстоятельство.
В юрте появился человек, которого аульные сплетники приняли за работника Губчека. Он оказался всего-навсего агентом финотдела, известным в наших краях Самалыком. Когда-то он батрачил у здешних баев, потом два-три года сражался в отряде Амангельды, а в годы Советской власти немного учился и, поднатаскавшись в грамоте, стал налоговым агентом. Он несколько успокоил оставшихся в юрте гостей Сасыка: по его словам, никакого отряда из Тургая не будет. Но беда заключалась в том, что и этого невзрачного Самалыка, как и любого советского работника, баи боялись, как огня. Они и его считали беспощадным и рады были бы спрятаться в любую норку. Самалык это понимал. Ему нравилось важничать и нагонять страх.
— Как же, слышал я, слышал, — ронял он, поигрывая камчой, — тайный пир устроили баи и алашордынцы. Значит, правда. Я думал, где же это баи, которые не платят дополнительного налога, а они разгулялись. Только маловато вас что-то. Куда, спрашиваю, остальные делись?
Взгляд его не сулил ничего доброго. Баи сгорбились, сжались, притихли. А Самалык выщупывал глазами, на ком бы ему сорвать злость.
— Ага, и ты здесь, бродячий алашордынский кобель! — уставился он на дядю Жакыпбека. — Должно быть, сказки рассказываешь, подбадриваешь баев. Мол, Советская власть не сегодня-завтра ослабеет, обессилеет совсем. НЭП ее изнутри подточит. А пока терпите, терпите. Недолго ждать осталось. Так я говорю?
Дядя молчал, да и что он мог сказать?
— Так, говоришь, недолго ждать осталось? — насмешливо повторил Самалык. — Не будет по-твоему. А баев я сам лишу сил дополнительным налогом. Прогрессивным налогом. Понимаешь?
Последнее слово он почему-то произнес по-русски.
— Понимаю, — не очень уверенно произнес дядя.
— А теперь поговорим с тобой, Сасеке, — и налоговый агент смерил нашего хозяина презрительным взглядом. — Ты, надеюсь, слышишь меня?
Сасык отозвался односложным льстивым возгласом.
— Помнишь, ты давал мне слово отправить в Кустанай тридцать яловых коров и сто валухов. Давно уже это было, а скот и сегодня дома. Завтра ты его погонишь. А если еще оттягивать будешь, я вместе с валухами погоню и тебя.
— Сам… Сам, — залебезил Сасык. — Сам перегоню скот в Кустанай.
— Хорошо! — протянул Самалык. — Но пока ты будешь в отъезде, я поживу здесь, в твоей юрте.
Сасык согласился и с этим.
— Ну, а что сейчас собираешься делать? — с издевкой допытывался налоговый агент. — Пригласил, значит, баев, зарезал стригунка. Мясо сварилось, а гости разбежались. Так, что ли? Собакам придется отдавать?
— Кто здесь остался, те и будут есть, — обвел руками гостей Сасык. — И ты вместе с ними.
— Нет, так дело не пойдет! — Самалык уже не шутил, не насмешничал. Он говорил, как приказывал:- Твои гости не справятся с жеребенком, а мясо завтра протухнет. Лучше ты поступи так: собери всех своих аульных батраков, ты ведь их нанимаешь благодаря НЭПу, и пусть они съедят все мясо до кусочка, пусть выпьют всю сурпу. А потом угости их как следует кумысом.
— Так хорошо умеешь шутить, — не без робости отвечал Сасык. Он не понимал еще, шутит или всерьез говорит его неожиданный строгий гость.
Впрочем, налоговый агент быстро внес ясность.
— А я и не думаю шутить. Ты делай, что тебе говорят. Иначе завтра погонишь двести овец и шестьдесят коров. Вдвое больше!
Дядя уже хотел вмешаться, но Самалык его грубо одернул и предложил уехать из аула. Немедля уехать.
— А управу я на тебя найду, — пригрозил он.
Дяде ничего не оставалось, как сказать собравшемуся идти за батраками Сасыку:
— Что ж, мы возвращаемся домой.
— Не покушав?
— Да разве это еда, Сасеке. Это одно проклятье. Еще не доставало мне сидеть здесь, за дастарханом, вместе с твоими оборванцами, поденщиками. Глаза бы мои этого не видели!
Сасык вздохнул и не стал больше уговаривать дядю.
Мы сразу же уехали домой. Дядя побыл на нашем джайляу только один день и стал собираться в Оренбург. Отец с матерью упрашивали его погостить хотя бы с неделю, но он никак не соглашался, ссылаясь на то, что у него кончился отпуск и он не хочет опаздывать на работу. Я думаю, что разговоры об отпуске были просто предлогом. Очевидно, дядя был напуган встречей с Самалыком, который грозился нагрянуть и к колодцу Катын-Казган. Мало ли какие неприятности мог доставить дяде этот непримиримый к баям агент финотдела?
Дядя возобновил разговор о моей поездке в Оренбург. В глубине души я уже согласился, но из-за своей капризной натуры сделал вид, что еще ничего не решил окончательно.
Признаюсь, вначале я действительно колебался. Но теперь я уже все обдумал.
Глядя на отца, возлагавшего большие надежды на НЭП, я тоже иной раз представлял себя баем. И тогда, рассуждал я, к чему мне учеба? Буду себе жить и богатеть. Не скрою, и такие мечты овладевали мной. Редко, правда. Но стоило мне поглядеть на баев в ауле Сасыка, на самого хозяина, особенно в те минуты, когда он разговаривал с агентом финотдела, и я понял: нет, баем я никогда не буду.
И не всякая ученость меня прельщала. Дядина ученость, например, не приводила меня в восторг. Пропади она пропадом!
Но учиться все же мне очень хотелось. Совсем недавно я снова повстречался с Еркином. Он уже слышал, что я собираюсь ехать с дядей в Оренбург. Так ли это, спрашивал он меня. И когда я уклонился от прямого ответа, стал уговаривать меня.
— Поезжай в Оренбург, — настаивал он. — Обязательно поезжай. Богатство тебе ни к чему. Только ученье сделает тебя настоящим человеком. Я не люблю твоего отца. Но в тебя почему-то верю. Ты наберешься в школе советского духа. И, кто знает, может хорошим работником будешь.
К словам Еркина я всегда относился с уважением. Он и здесь оказался одним из самых душевных моих советчиков.
Но я хочу обо всем рассказывать откровенно, в том числе и о своих колебаниях.
Когда мы с дядей разъезжали по гостям, нам довелось провести одну ночь и в ауле Мамбета-хожи. Я сразу приметил Жумана, продолжавшего следить за мной. Однако я его перехитрил и сумел встретиться с Батес. Немного нам пришлось быть наедине. Мы успели переброситься только несколькими фразами. Батес уже знала, что я собираюсь в Оренбург. Она меня удивила и обрадовала своим неожиданным решением — тоже ехать учиться в город. Подробно договориться обо всем нам опять помешал проклятый Жуман. Он ходил за мной как тень, повторить встречу было невозможно.
Батес удалось только подбросить мне записку. Вот что было в ней: «Если ты не возьмешь меня с собой учиться, мы с тобой больше никогда не встретимся. Батес».
Теперь надо было все до конца объяснить дяде. Я так и сделал, показал даже записку Батес. И добавил: «Пойми, дядя, если она не поедет, не поеду и я».
Дядя уже знал мои привычки, мой строптивый характер и долго молчал в раздумье, прежде чем мне ответить.
— Для меня это не новость, мой милый, я не говорил с тобой о Батес, потому что не хотел тебя обижать, — начал он необычно серьезно. — Но сегодня ты сам затеял этот разговор, и я тоже буду откровенным. Один русский поэт писал, что в каждом возрасте можно любить. И я не сомневаюсь, что ты по-своему любишь эту девочку, почти ребенка. Если бы не новые времена, ваша любовь кончилась бы печально. Но, к счастью, теперь женщины свободны. У вас только одно настоящее препятствие — молоды вы очень. Ты говоришь, девочка хочет учиться, хочет ехать вместе с нами. Ну что ж, завернем по пути в аул ее отца. В одно мне трудно поверить — неужели родители согласятся ее отпустить. Я слышал, как они берегут ее, лелеют.
— Но ведь она сказала, что хочет ехать! — чуть не закричал я.
— Что ж! Она еще раз может сказать, все равно ей трудно будет уехать. Ты скажи, Буркут, разве ты знаешь хоть одну девушку из аулов нашей тургайской стороны, которая уехала бы в город учиться?
Я ничего не мог ответить. Это была правда. А дядя продолжал:
— Если бы еще она была сиротой. Тогда — другое дело. Но ведь у нее есть отец и мать. Люди богатые, уважаемые. Почему ты решил, что они доверят тебе свою любимую дочку.
— Так ведь не замуж они ее отдают, а на ученье.
Дядя только рукой махнул:
— Плохо ты еще жизнь знаешь. Для них, для родителей, все равно — в жены ее тебе отдать или отпустить с тобой в город, в школу.
— Дядя! — взмолился я. — Прошу вас, объясните им, что это не так.
— Буркут, Буркут! Я-то им объясню, да они не поймут. Как ты только сам не можешь догадаться. Они же не слепые. Они видят, что ты засматриваешься на нее, что ты влюблен. И ты хочешь, чтобы они тебе поверили?! Ты только представь, как зашумят вокруг в аулах после вашего отъезда: вот, мол, поженили малолетних.
— Мы еще не уехали, дядя, а вы первый начали шуметь, — разозлился я. Меня уже нельзя было остановить. — Короче так: не поедет Батес, и я тоже не поеду!
Я вел себя совершенно непочтительно, несдержанно. Казалось бы, дядя должен был прекратить всякие попытки взять меня с собой в Оренбург. Но он по не совсем понятным мне причинам проявлял горячее участие в моей судьбе и во всем шел мне навстречу.
— Хорошо, — согласился он, — пусть будет по-твоему, милый. Мы заедем в аул Мамбета-хожи. А там посмотрим.
Отец велел запрячь пару крепких лошадей в тарантас с вместительным кузовом. До аула Мамбета-хожи нас должны были провожать Кайракбай с Текебаем, а до Оренбурга один Кайракбай. Лошадей отец подарил дяде. Кайракбаю предстояло возвращаться сначала кустанайским поездом, потом — случайной подводой.
У Мамбета нас встретили очень радушно. Батес, когда мы вошли, читала какую-то книгу. Неприметно для остальных она приветливо улыбнулась мне. И я тут же подумал: да, она поедет со мной.
После короткого отдыха дядя предложил Мамбету пройтись. Они ушли. Я понимал, что решается судьба Батес. Но мне недолго пришлось испытывать мое терпение, потому что очень скоро дядя послал за мной.
Неподалеку от аула на небольшом холмике сидел дядя. Мамбет уже поднялся. Нетрудно было догадаться, что беседа закончилась. Я не шел, а бежал им навстречу.
— С тебя полагается суюнши, подарок за добрую весть!
— Все, что хотите, отдам вам, дядя.
— Поздравляю, Батес поедет учиться…
Я ушам своим не верил, хотя был убежден, что так и будет.
— Поедет, говорю тебе. Что бы там ни толковали, Мамбет — человек просвещенный. Он быстро согласился с моими доводами. Они хотят сегодня закончить все сборы в дорогу, а завтра Мамбет с дочкой выедут вместе с нами.
Я был в восторге. Я даже шлепал себя по бокам от радости. А дядя делился со мной подробностями:
— Хочу, Буркут, чтобы ты все знал. Ты, конечно, помнишь, как мы на днях заезжали к Мамбету. Так вот, после нашего приезда Батес покоя отцу не давала. Хочу учиться, да и только. Они, должно быть, в домашнем кругу и согласились с ней. И только один человек еще ничего не знает — это старший брат Мамбета Коныр.
Коныр! Это имя говорило о многом. Вреднейший человек. Радость моя была омрачена. Я так и сказал об этом дяде.
— Погоди, племянник, горевать. Меня Мамбет попросил, чтобы я сам рассказал обо всем Коныру.
— Ой, несчастье. И ты думаешь, дядя, что он тебя послушает. Да он никого не слушает, кроме самого себя. Он упрям, как норовистая лошадь, и стоит на своем. Не жди от него добра!..
— А все-таки он же человек, поговорить с ним надо, — дядя верил в свои способности.
Тут я, вопреки своему собственному мнению об упрямстве Коныра, стал жалобно упрашивать дядю сделать все, чтобы отпустили Батес. Я проводил дядю до самого дома этого грозного старшего родича. Можно представить себе, как я ждал его возвращения.
— Ну, что он сказал, что?..
— Скупой на слова человек, — недовольно процедил дядя, — окончательного решения я от него так и не добился. «Подумаю, подумаю», — вот и весь его ответ.
С огорчением я почувствовал, что грозный родич просто оттянул свой отказ.
На вечер дядя покинул аул. Мне не хотелось ехать в гости. Я ждал, чем же это все кончится. Со слов дяди я знал, что Мамбет снова будет советоваться со своими родственниками.
Утром я сразу заметил перемену: вчера еще приветливые домочадцы Мамбета стали относиться ко мне сдержанно, с холодком. Нигде не показывалась и Батес. Я безуспешно пытался ее разыскать. Оказалось, что она находится в доме Коныра. А потом состоялся новый разговор Мамбета и дяди.
Мамбет был очень раздосадован или по крайней мере старался показать себя таким.
— Одному богу известно, как поведет себя этот старик, — жаловался Мамбет на Коныра. — Ведь вчера еще соглашался. С вечера пришла его старуха и сказала — пусть Батес ночует у нас. Перед отъездом, стало быть. А утром, когда мы пришли за девочкой, ее уже не пускают. Взаперти держат нашу Батес. Мы хотели взять ее силой, но вдруг видим слезы в глазах у девочки. Должно быть, ее всю ночь уговаривали, запугивали. Она даже на наши вопросы не отвечала. А тут Коныр похаживает и в руках у него нож. Ведь зарезать может…
Дядя недоумевал, огорчался, жалел девочку.
— Я ничего не могу сделать, — признался Мамбет, — брата мне не перебороть. Хочешь, поговори с ним еще раз.
— Попробую, вдруг что-нибудь ответит! — И дядя зашагал к Коныру. Я поспешил вслед за ним.
— Милый мой, не ходи! — крикнул мне вдогонку Мамбет. — Знаешь, какой у него крутой нрав, беда может случиться.
Я грубо пошутил в ответ и не повернул обратно. Мамбет не стал больше предостерегать меня. Он стоял молча, чуть сгорбившись, провожая нас пристальным внимательным взглядом.
…Мрачно было в юрте Коныр-хожи, мрачнее, чем у Сасыка. Сам хозяин сидел неподалеку от красного угла, а между домашней кладью и кроватью, словно кролик в силках, съежилась грустная Батес. Рядом как бы стерегла ее толстая желтолицая байбише.
Дядя поздоровался с Коныром по всем правилам вежливости, я же молча присел у порога. Коныр напоминал быка, готового бодаться. Страшного, разозленного быка. Я встретился с глазами Батес. Они как-то странно блуждали по сторонам. Такие глаза бывают у обессилевшего жаворонка, которого змея заставила своей гипнотической силой опуститься на землю. Бедная Батес!
Трудно было дяде начать разговор. Но едва он произнес первое слово, как его властно перебил Коныр.
— Я прекрасно знаю, что ты хочешь мне сказать, уважаемый Жакыпбек. Ты недаром слывешь умным и здравомыслящим человеком. Так послушай мои окончательные слова. Одно дело, — если бы девочки нашей Тургайской стороны учились, но наша девочка не училась. И совсем другое дело, если ни одной девочки нет в городе на учебе, а наша едет туда. Зачем же мы пойдем против народа, почему мы должны отпускать нашего ребенка? Не бывать этому! Знаешь, как говорил акын:
Мальчишка не растет, а лезет в спор,
Людьми не разрешенный до сих пор.
Нет, Жакыпбек, не надо зря терять уважения!
— Но ведь девочка сама хочет ехать, — вступился дядя за Батес.
— Ничего она вам не скажет, ничего она не хочет. Ума у нее еще не хватает. А поводья от девочки у нас в руках.
Я не смог сдержаться и хотел пристыдить Коныра. Но он так заорал на меня:
— Не мели вздор. Пока жив, убирайся отсюда.
Поигрывая ножом и пронзая меня глазами, он поднялся с места. «И богатырю нужна жизнь», — вспомнил я старинные слова и выбежал из юрты.
Я шел к Мамбету ничего не соображая, и уж, конечно, не ожидал встретить на своем пути налогового агента Самалыка. Он, что называется, загородил мне дорогу.
— Не торопись, мальчик! — Он улыбнулся, и его улыбка показалась мне куда добрее и проще, чем тогда, в юрте Сасыка. — Я ведь все знаю. Ты не огорчайся. Жениться тебе рано. Да и ей. Поезжай-ка ты один учиться в Оренбург.
Я сразу проникся доверием к Самалыку:
— Ну хорошо, а вдруг они ее тут без меня выдадут замуж.
— Не беспокойся, Буркут! Не сделают они этого. Я буду пастухом у твоей девочки. Зорким пастухом. Если что — я житья Мамбету не дам налогами. Ты себе спокойно учись. Настанет срок, будет любовь, — станет она твоей женой.
Уверенно говорил Самалык. И с надеждой глядя ему в глаза, я понимал, что нахожу в нем опору. Правда, я тут же призадумался, почему он так хорошо относится ко мне. Впрочем, Самалык тут же разрешил мое недоумение:
— Мне ведь рассказывал о тебе Еркин. С той поры я и потеплел к тебе душой. Помнишь, в ауле Сасыка я не обращал на тебя внимания. Так надо было, Буркут. Нет, тебе сейчас не надо оставаться в Тургайской степи. Что ты здесь найдешь для себя? Ты что, баем хочешь быть? Пока ты подрастешь, от налогов захиреют все баи. А ты, кто знает, будешь, может быть, хорошим советским работником.
Я понял, что Самалык повторял мысли Еркина.
— Пусть будет по твоему, ага! — благодарил я агента. Он укрепил во мне веру в будущее.
Я пошел на риск и отправился с дядей в путь.