«Церковь — это всегда государственная объединительная идея. В наших же интересах лучше всего было бы, если бы в каждой русской деревне была своя собственная секта со своим собственным богом. Если у них начнут возникать колдовские или сатанинские культы, как у негров или у индейцев, то это будет заслуживать всяческой поддержки. Чем больше моментов, разрывающих на части СССР, тем лучше».
Перед концертом музыкант начинает волноваться. Он меряет нервными шагами гримерку, кусает губы, бросает в зеркала раздраженные взгляды. Ему не нравится акустика заштатного Ревельского театра, равно как и окрылявшая еще вчера идея презентовать морбидиус именно здесь, в бывшей Эстляндской губернии, минуя Москву и родной Петроград. Но что-то страшное творится дома, что-то замыслило Балтийское море, что-то вышло из Невы. Нужно думать о семье. Об их безопасности. После карантина в Нарве и фильтрационного лагеря тут, в столице оккупированной немцами республики, в Балтийском герцогстве, они могут не боятся звездного рака, о котором пишут газеты.
Музыкант сверяется с часами. Пять минут! Слышно, как грохочет за дверью. Дюжий семнадцатилетний поэт-футурист декламирует стихи о красном Ктулху, одновременно рубя топором дрова. Музыкант не выглядывал в зал, он боится, что там никого нет, что футурист распугал публику рифмами: «испокон — Некрономикон». То, над чем музыкант работал четыре года, теперь, в момент слабости, представляется ему пустяком. Поймет ли аудитория идею? И не утратили ли смысл любые идеи, задуманные до Сдвига?
Там, в Советской России образовываются новые реки, утесы и мысы, Ахерон и пик Страданий возникают на географических картах, новые граждане выходят на сушу из ледяных вод, древние щупальца кишат в проломах между мирами. А в Ревеле — скука сонной провинции, раздрай политических кружков и кружочков, футурист с топором…
Музыканту хочется улизнуть через задний вход. Но горлопан смолкает, звучат пугающе жидкие хлопки, антрепренер объявляет лекцию с последующим концертом на невиданном музыкальном инструменте. Музыкант берет себя в руки и взбегает по ступенькам к неизвестности. Лампы ослепляют. Рубашка липнет к телу. Щепа поэтических экспериментов шуршит под истертыми подошвами взятых взаймы туфлей.
Музыкант щурится. В зале полно незанятых кресел, но люди есть. Они встречают его аплодисментами и сиротливым «ура», которое помогает музыканту отыскать близких. Жена и шестилетняя дочурка — это она кричала, радуясь, как обычно, появлению любимого папочки — машут из пятого ряда. Их присутствие придает сил.
Музыкант обводит взором публику. Репортеры навострили карандаши. Девицы в шляпках желают резвых мелодий, отвлекающих от войн и Сдвигов. Запыхавшийся футурист жмет к груди топор. Переговариваются молодые люди респектабельной внешности. Тот, что выше и красивее, — убийца Распутина Феликс Юсупов. Тот, что с моноклем, — знаменитый поэт Игорь Северянин.
Волнение возвращается, отдаваясь слабостью в коленях. Музыкант прочищает горло и смотрит на свое детище, второе после юной Антонины. На изобретение, которое, как он надеется, свершит революцию в области искусства. Морбидиус, накрытый алой тканью, стоит в глубине сцены. Музыкант снова поворачивается к залу. Северянин тихо смеется над шуткой князя.
Говорят, большевики убили царскую семью… говорят, из-за этого и произошел Сдвиг… Распутин погиб — трижды, но воскрес и нынче заправляет в Зимнем дворце с наложницами, Шлюхами Черной Проруби. Снятся ли Юсупову сны, в которых живой мертвец разрывает его горло обломками зубов?
«О чем я только думаю!» — осекается музыкант. Он не мальчик, ему скоро тридцать девять, но страх сцены дезориентирует. Он заставляет себя улыбнуться жене и ерзающей в кресле дочурке и говорит:
— Забудьте все, что вы знали о музыке. Подвергните ревизии Баха с его диктатурой двенадцатитоновой темперации. Новая эпоха принесла новую систему, зиждущуюся на ультрахроматической шкале: сорок восемь ступеней в октаве. Знакомая вам система тонов должна быть отменена в пользу тонких и точных созвучий, коих великое множество…
Репортеры черкают в блокнотах. Стоит ли надеяться, что они пишут о возврате к натуральному строю и безграничном разнообразии гармонических комплексов в пределах сплошного звукоряда, а не о дрожащем голосе горе-лектора, прохудившихся штанах и о том, с каким трудом далось ему причастие «зиждущуюся»?
— Я стираю границы между гармонией, продиктованной организацией звуковысот, и самой акустической природой звука, заложенной в его спектре…
Он полагал, наглеца и напор выступающего помогут публике усвоить информацию, но неуверенность сквозит в голосе, пассаж про аддитивный синтез вызывает зевки. Северянин с Юсуповым что-то бурно обсуждают, репортеры хмыкают, девицы хотят фокстрота. Лишь дочь и супруга внимают каждому слову, и сердце музыканта благодарно екает.
Он говорит автоматически, будто является куклой чревовещателя. Морбидиус, над которым он так долго работал, — гибрид пианино и фонографа, где отдельные клавиши запускают фрагменты готовых записей. Он изучал формы граммофонной дорожки и подвергал спектральному анализу звуковую волну, воссоздавал сложнейшие колебания и суммировал простейшие синусоидальные тона — обертоны.
— Внутри морбидиуса, — говорит он откровенно скучающим слушателям, — рифма к обертонам — камертоны, резонирующий ящик, провода, пускающие токи, мембраны, иглы, скребущие по вручную выведенным рытвинам с их выверенными падениями и амплитудами, частотам и интенсивностям.
— Звук, — продолжает музыкант, — не есть акустический феномен, звук есть детерминированный хаос.
А репортер во втором ряду усердно пишет: «Ничто не ново под луной, вот и господин С., считая жителей Ревеля необразованными плебеями, решил скормить им кашу из теорий Кульбина и Шолпо, но, в отличие от последних, потратил время, деньги и энергию на создание какой-то здоровенной шарманки. Воистину, футурист с топором был не так катастрофичен, как я полагал…»
«Все кончено», — понимает музыкант. Взгляд супруги — соболезнующий, расстроенный, раненый — рвет нутро. Дочь — единственная здесь, кому нравится лекция. Глаза малышки сверкают. Впрочем, они сверкали бы такими же бриллиантами, если бы папа со сцены подражал голосам диких и домашних животных. Да и смысла в этом было бы больше.
Музыкант теряется, разбивается в лепешку о стену скуки и непонимания. Жена показывает глазами на замаскированное изобретение. Музыкант читает по губам: играй.
Да, это спасение. Они не устоят.
— Вы будете первыми, кто разделит со мной уникальный опыт.
Публика слегка оживает. Северянин, прерывая анекдот, отклеивается от князя и высокомерно наблюдает за музыкантом.
— Давай, папочка, — шепчет шестилетняя малышка.
Музыкант сдергивает ткань, и публика вытягивает шеи, шушукается. Вот он, морбидиус. Что-то среднее между пианино и пушечным лафетом без колес. Высотой по грудь музыканту, в два аршина шириной, полированный короб, напичканный электричеством, движущимися лентами из плотной бумаги и пластинками.
Жена музыканта — русская, уроженка Йыхви. До Сдвига он мотался между Петербургом и Эстляндией, мастерил свою машину на даче терпеливого тестя. Пока мастерил, дача, не сходя с места, перемещалась из Российской империи в независимую республику, а дальше — в герцогство.
Может, взрывы и вопли заменили человечеству музыку?
Сорок пар глаз следят за тем, как музыкант устраивается — узкой спиной к залу, потому что в анфас морбидиус смотрится эффектнее. Клавиши расположены полукругом. Репортер с усиками зарисовывает странный инструмент.
Музыкант опускает веки — и руки опускает на клавиши. Длинные пальцы легко касаются этих деревяшек, напоминающих его дочери зубы в перевернутой улыбке. Перевернутая улыбка — и не улыбка вовсе, а рот, искривленный от злости, но ведь музыкальную шкатулочку сделал папа. Девочке кажется, что шкатулочка — транспортное средство и папа сейчас отправится в путь.
Морбидиус порождает едва уловимый гул. Можно подумать, кто-то приотворил дверь, шум ветра проник в театр. Но снаружи август, а гул определенно зимний. Тихая песнь вьюги.
Музыкант перемещает правую руку. Клавиши включают вибраторы, иглы на их концах трутся о бороздки. Пластинки крутятся одновременно, исполняя разное. Это симфония будущего. Шатенка в первом ряду грустит, понимая, что сегодня обойдется без фокстротов. Северянин говорил князю: «Интересно». Князь медленно кивает.
«Позавидуем глухим», — пишет репортер с усиками.
Гул усиливается, в нем начинает угадываться логика. Но наметившаяся симфония гибнет в череде спорадических звуковых всплесков. Словно десятки отворенных в пугающие измерения дверей поют тоскливые и угрожающие гимны, словно древние трубачи трогают заиндевелыми губами сталь и выпускают воздух из сгнивших легких, словно Август Фальк, композитор-убийца из семнадцатого века, взывает к псам Тиндала.
Это неважно, но генераторы синусоидальных звуковых колебаний, так называемые резонаторы Гельмгольца, реагируют на нажатия клавиш, перекрывая весь слышимый частотный диапазон. Интервал нажатий посылает сквозь мембраны непрерывное глиссандо.
И тогда это случается. Подняв глаза, дочь увлеченного музыканта видит, как потолок начинает меняться. Там, в полутьме происходит что-то неправильное. Гипс набухает, по нему пробегают волны, совпадающие ритмически с многоголосьем незримых труб.
— Смотри, — говорит кавалеру шатенка.
Люди мгновенно забывают о морбидиусе. Все самое необычное творится вверху.
Потолок вздувается пузырем. Нет ни сыплющейся побелки, ни трещин. Будто гипс и бетон презрели свои физические свойства. Пузырь растет и нависает над зрительным залом. Люди встают, приоткрыв рты. Антрепренер выходит из-за кулис. Тогда и музыкант понимает, что концерт окончен.
Он сворачивает шею и хмурится. Его пальцы лежат на бедрах, но иглы продолжают извлекать звуки из пластин, камертоны теряют зависимость от музыканта, и, взбунтовавшись против создателя, инструмент переходит на сплошной вал шумов. Они хлещут в зал, омывают людей. Все внимание приковано к потолку. В пузыре формируется лицо.
Репортер думает, что пора расстаться с ежедневной дозой морфия. «Дяденька на потолке», — говорит девочка. В чудовищной личине протаивают, как снег, лакуны глазниц, и из образовавшихся дырок что-то смотрит в этот мир.
Гипсовые губы раздвигаются в голодной ухмылке.
А затем у князя Юсупова загораются руки. Те самые руки, что добавляли цианистый калий в пирожные Распутина и наводили на сибирского старца револьвер. Северянин отшатывается от друга. Несколько долгих секунд Юсупов смотрит на свои пылающие кисти. Люди кричат. У Юсупова загораются глазные яблоки. Как фосфор. Пламя двумя белыми струями рвется из отверстий в лице князя, сжигая ресницы, и брови, и аккуратно уложенные волосы.
Игорь Северянин мчит прочь. Кавалер-эстляндец хватает за запястья подругу. Голова шатенки взрывается, осыпая ошметками черепа всё вокруг. Вместо мозга в черепках — тараканы, клопы, горсти скользких розовых червей, живой фарш. И как только она дошла до театра, как пудрилась у зеркала?..
Паникующая публика прет, ломая кресла.
— Выключи его! — жестикулирует антрепренер.
Музыкант мечется у взбесившегося детища. Он кидает дикие взгляды в зал, ища свою семью. Дочь стоит, задрав голову, и зачарованно смотрит на демона, идущего сквозь миры.
У репортера с усиками раскрывается грудная клетка. Бородавчатые жабы прыгают из заплесневелого пролома меж ребрами. У его коллеги, протискивающегося к выходу, отпадает голова. Она катится, тычась носом в паркет и вихляя бескровным обрубком шеи.
Вот тут на сцену и выскакивает футурист. Страшно крича, он отталкивает музыканта и врубается топором в крышку морбидиуса. Лицо изгибается на потолке. Футурист бьет и бьет, выколачивая щепки, зубы-клавиши и резонаторы, и постепенно лицо начинает втягиваться в потолок, лишаться формы, объема. Гул обрывается резко. Гипс разглаживается.
Музыкант, сбросивший паралич, бежит к дочери. Жабы скачут по театру, черви копошатся в кусочках черепа. Зажаривается, благоухая свининой, князь Юсупов, а перед всем этим безобразием возвышается мертвый морбидиус. Пробитая коробка с темным зовом внутри.
…на следующий день австрийский инженер и астроном-любитель Ганс Хербигер прочтет в газете издевательский отзыв, посвященный книге «Ледовая космогония Хербигера»: «Теории этого престарелого нациста совершенно смехотворны; ему и его друзьям следует снова сесть за школьные парты».
Скрипя зубами от ярости, инженер перелистнет страницу и увидит статью под заголовком: «Сдвиг на немецкой территории? Творческий вечер закончился кровавой вакханалией».
На долгие годы в голове Хербигера закрепится связь между собственным провалом и концертом русского музыканта, у которого все получилось.
1942
Отражение луны плавало в водной глади, как кусочек сливочного масла. Вдоль аллеи загадочно шуршали кроны тополей. Мраморная русалка отдыхала в чаше неработающего фонтана. Рядовой Флориан Гинея имел достаточно развитую и весьма тревожную фантазию. Он представил, что гипсовые пионеры, дующие в горны, призывают кого-то, рыскающего за пределом света, на поросших осокой берегах.
Дозорные прочесывали территорию. Гинея впервые видел настолько юное озеро, возникшее на равнине каких-то двадцать три года назад. Компонент гидросферы, порожденный Сдвигом. Прорываясь вглубь вражеских земель, бойцы четвертой румынской армии сталкивались с пугающими вещами. Среди них были и географические казусы.
— Почему мы здесь?
Рядовой Михай Ласкус посмотрел на сослуживца, как бы ожидая уточнений. Здесь — это где? В Советском Союзе? Потому, очевидно, что так велели им Родина, король и немецкий фюрер.
— Здесь. — Гинея обвел жестом погруженные во тьму корпуса. В санатории с его колоннами и псевдоантичной лепниной было что-то от древнегреческого храма.
— Нашел у кого спросить, — буркнул Ласкус, участник битвы за Одессу. — Одно скажу: чем дольше мы тут пробудем, тем лучше. Это же курорт, старина.
— Не знаю… — Гинея посмотрел в сторону купален. За обедом доктор Василеску сказал, что Безымянное насыщено редкими минералами и биологически активными веществами, что вода и сульфидная грязь считаются лечебными. Вот почему большевики отгрохали шикарный санаторий тут, а не южнее, у моря. А еще Василеску сказал, что, появившись в одночасье, озеро погребло под собой деревню, и она до сих пор там, внизу: хаты, церковь, кладбище, колокольня.
— Здесь как-то жутко, — произнес Гинея, поправляя винтовку.
— Что ж, — ответил Ласкус иронично. — Попроси гауптштурмфюрера, чтобы тебя отправили на фронт. Полагаю, он скоренько удовлетворит твое пожелание.
Была бы воля Гинеи, он на километр не приблизился бы к гауптштурмфюреру Виттлиху, но что в этом мире зависело от сына булочника из города Питешти?
— Жутко ему, — хохотнул Ласкус и пошел к грязелечебнице. Гинея, оглянувшись на гипсовых истуканов, присоседился к товарищу.
Ромуальд Виттлих оторвался от письма и прислушался. Чернила капнули с пера, замарав слово «мамочка», выведенное размашистым шрифтом. Гауптштурмфюрер ни разу не общался с рядовым Гинеей, но санаторий вызывал у него аналогичные чувства.
Виттлиху не нравилось, что командование вызвало их из Крыма, где подразделение громило остатки Приморской армии. Он не доверял румынам, его бесила лживая идиллия санатория, а старик-инженер… Виттлих не признался бы ни начальству, ни маме, но старик его всерьез пугал.
Офицерский состав разместился на втором этаже главного корпуса. Помимо Виттлиха и чертового старика, который никаким военным не был, — унтерштурмфюрер Хельд и оберштурмфюрер Кассовиц. Последний очень некстати подхватил желудочную инфекцию и почти не покидал номер. Нижний этаж занимали эсэсовцы, прибывшие в Александерштадт с Виттлихом и Кассовицем, четверо рядовых и их роттенфюрер, а еще парочка украинских поварих, наверняка уже беременных. Румынский взвод квартировался в соседнем здании. Напрягая слух, Виттлих гадал, кому из двадцати шести обитателей санатория приспичило шататься ночью по коридорам.
Мысль потерялась. Образ матери и родного Лейпцига истаял в дымке. Виттлих встал из-за стола. Ему исполнилось сорок шесть, но он ощущал себя развалиной. Только боевые действия как-то встряхивали. В трясине кабинетов депрессия обострялась.
Виттлих выглянул в коридор. Санаторий, возведенный в стиле сталинского ампира, не предназначался для смердов. Тут отдыхала и лечилась красная элита. Виттлих неплохо говорил и читал по-русски и между делом полистал документацию. Среди гостей санатория были писатель Аркадий Гайдар и поэт Демьян Бедный. Вот для кого все эти русалки, ковровые дорожки и барельефы. Озеро и сульфидная грязь.
Но помпезность корпуса не обманывала Виттлиха. В санатории он часто вспоминал украинскую деревню с неприглядным названием Болото. Самое начало войны… Сиплый кашель инвалида за стеной… Безногий дед ворочается на сене, а моросящий дождь размывает дорогу и вминает деревню в черную жижу. Там была баба по имени Катерина, и там был покосившийся сарай.
Лунный свет проникал в санаторный корпус сквозь высокие окна. В дверном проеме, соединяющем основной коридор с правым крылом здания, кто-то прошел. Дозорный? Виттлих расстегнул кобуру и коснулся люгера. Он вышел из кабинета и медленно двинулся вправо.
— Эй, кто там?
…Начало войны. Начало долгого, кровавого, победоносного шествия немецких войск. Болото. Раннее утро. Катерина, в хате которой живет гауптштурмфюрер, выскальзывает из сарая. Полная, коротконогая, с ведром в руке, она оглядывается воровато и семенит по двору. Виттлих наблюдает, отодвинув штору. Катерина бросает ведро в пустую собачью будку. Цепных псов, чтобы выслужиться перед новыми хозяевами, перерезал ее кум, нынче назначенный полицаем.
Что такое «кум»?
…В коридоре санатория царила тишина. Шаги немца отдавались эхом, в котором чудилось что-то издевательское. Глумливо зыркали со стен мозаичные спортсмены и спортсменки. Виттлих дошел до дверей, посмотрел вправо, влево, на вереницу номеров и засохшие растения в кадках. Оконное стекло отразило застывшего гауптштурмфюрера. И фигуру, быстро прошедшую у него за спиной.
Виттлих повернулся, выхватывая пистолет. Коридор был пуст. Прикидываясь привидением, трепыхалась занавеска. Кто-то открыл дверь, ведущую на смотровую площадку.
…Деревня Болото воняла так же, как санаторий: звездным раком, чумой, которую большевики призвали случайно или нарочно.
Безногий инвалид, отец Катерины, заходится в новом приступе кашля.
— Кто в сарае? — спрашивает Виттлих, выпив молоко. Лицо Катерины приобретает сероватый оттенок. — Кого ты кормила ночью?
— Герр гауптштурмфюрер, — говорит женщина, — это ребенок, семилетка. Он болен.
— Твой?
Испуганные глаза Катерины смотрят мимо офицера.
— Соседский. Родителей увезли, а я его нашла и приютила.
— Жиденок?
— Да, герр гауптштурмфюрер.
Виттлих молчит полминуты, потом произносит тихо:
— Побрей его налысо. Так будет меньше похож на еврея. И пусть уходит. Пусть идет в лес. Расстреляю, если не уйдет.
…Образы Болота, Катерины, инвалида витали в голове Виттлиха, пока он двигался вдоль смальтового панно, держа наготове люгер.
Три дня назад его пригласил в штаб-квартиру бригадефюрер Альвенслебен, возглавляющий СС и полицию генерального округа «Крым — Таврия — Симферополь». Альвенслебен не вдавался в подробности, сказав лишь, что Виттлих должен оберегать штатского, всячески с ним сотрудничать и выполнять любые пожелания.
— И это, — подчеркнул бригадефюрер, — приказ самого Гиммлера.
Виттлих отдернул шторку. За ней был просторный балкон, выходящий к озеру. У балюстрады, спиной к офицеру стоял восьмидесятидвухлетний старик, которого пресса Рейха именовала Коперником двадцатого века. Австриец, разбогатевший на изготовлении компрессорных деталей и морозильников. Унтерштурмфюрер Хельд упоминал, что старик был непосредственным участником эксперимента, во время которого заживо сгорел первый фюрер Германии Адольф Гитлер. Злые языки поговаривали, что, если бы Гитлер был жив, они бы не ввязались в войну со Сталиным.
Виттлих не любил колдунов из «Аненербе» и «Общества Туле», но признавал: оккультные книги, добытые ими, равно как и демоны, служащие национал-социализму, сыграли большую роль в захвате земель. На оккупированных территориях действовали закрытые большевиками храмы, разрешались службы. Митрополит Русской Церкви Азатота призывал верующих бороться с жидовской властью. Виттлих знал все это… но предпочел бы штыковую атаку потустороннему паноптикуму.
…до вечера он не думает о спрятанном ребенке. Он ужинает в горнице, где Катерина ночует с отцом. Когда инвалид начинает кашлять, женщина быстро говорит: «Астма, не туберкулез».
Виттлих не испытывает к ним ненависти. Жалости тоже нет. Только жгучее желание выбраться из Болота.
Катерина неосторожно выглядывает в окно. Виттлих перехватывает ее взгляд.
— Он еще в сарае?
— Он уйдет завтра. Он болен и слаб.
Виттлих морщится. Следовало еще вчера отдать ребенка гестапо.
Он встает из-за стола и шагает в сени.
— Герр гауптштурмфюрер!
— Сидеть!
Сарай похож на грубо сколоченный сундук. Внутри пахнет навозом.
— Эй, — шепчет Виттлих, напрягая зрение. В темноте угадывается смутная фигура больного мальчика. Но познакомиться с ним Виттлих не успевает: вбежавший во двор солдат говорит, что гауптштурмфюрера ждут в штабе.
«Болото… здесь, в санатории — то же самое Болото. С озером вместо сарая».
Виттлих вышел на балкон, пряча оружие в кобуру.
— Герр Хербигер.
— Гауптштурмфюрер. — Старик не обернулся. Виттлих поравнялся с ним. Впереди лежало Безымянное: гигантское блюдце из лунного серебра. Над блюдцем клубился пар.
— Что вы видите? — спросил Хербигер.
«Твою жуткую рожу», — подумал Виттлих, отводя взор от бледного, в голубых прожилках, лица.
— Озеро, — сказал он вслух.
— Что вы слышите?
…В хате Катерины, в Болоте, ночью Виттлих слышит, как кто-то царапает половицы. Возможно, скребет доски ногтями. Он представляет инвалида, ползающего по полу. Накидывает рубашку и идет в горницу.
Катерина лежит на печи, ее отец — в углу, на сене. Из-под одеяла торчат почерневшие культи. Гангрена. Виттлих отворачивается. Взгляд падает на окно. Кто-то смотрит снаружи, но, разоблаченный, уносится в темноту двора.
— Что это? — шепчет Виттлих.
— Что это? — продублировал он свой вопрос в совсем другом месте.
Туман, поднимающийся над серебристой гладью, вихрился, истончался до переплетающихся прядей. Легко вообразить, что это фигурки конькобежцев, седые призраки, выбравшиеся из-подо льда Чудского озера тевтонцы.
В тумане рождался звук.
Бом. Бом. Бом. Колокольня, погребенная под шапкой тумана, под водой, оглашала ночь звоном. От него картинки в голове становились еще ярче. Гангрена. Болото. Залитые кровью окопы. Дымящийся танк. Ребеночек в сарае.
Колокола били торжественно.
— Это, — сказал Хербигер, указывая на озеро, — победа Третьего рейха над всем миром.
В знойном мареве за окном проплывали приграничные деревеньки. Козы щипали траву. Если бы не нацистские знамена на полустанках, Валентину Ивановичу показалось бы, что нет никакой войны. Он воротился в прошлое, он снова юн и катит в Киев к тетушке Рае. Но в соседнем купе рявкнули по-немецки, мелькнула в овражке сгоревшая хата. Валентина Ивановича откинуло в реальность.
«Куда мы? — задался он вопросом. — А главное, зачем?»
Поезд мчал в неизвестность. Но эта неизвестность была лучше мучительного прозябания в четырех стенах парижской квартиры. Три года назад супругу Валентина Ивановича убил рак — не звездный рак, а самый обычный. Тогда квартира будто уменьшилась вполовину. Но с арестом Тони квартира превратилась в гроб, и Валентин Иванович гнил заживо. Больше не касался музыкальных инструментов и книг, почти не выходил на улицу. Но зачем-то брился, скоблил лезвием щеки, зная, что настанет день, и он использует бритву по другому назначению.
Откладывала финал робкая надежда. Соседка подкармливала вдовца, умоляя взять себя в руки и жить ради встречи с Тоней.
«Гиммлер не навсегда», — говорила она.
А потом у дома на Мари Луиз припарковался черный «мерседес». Дуболомы с физиономиями големов вывели Валентина Ивановича под руки из квартиры-гроба. Не немцы — французы! Потомки Берлиоза и Хюлльмагделя. Какой позор!
В машине Валентин Иванович выдохнул. Да, он умрет, да, не увидит Тоню. Но хотя бы эта часть кошмара — ожидание ареста — позади.
Гестаповцы доставили Валентина Ивановича на рю Лористон. Он не стал запоминать фамилию немецкого ублюдка, встретившего его в кабинете с картинами Делакруа на стенах. Только удивился, что его допрашивает генерал. В кабинете пахло вишневым табаком и мятой. Валентин Иванович владел пятью языками. Включая язык Гете и Гиммлера, на котором заговорил с ним фриц.
— Ваша фамилия.
— Вам она хорошо известна. — Валентин Иванович решил держаться гордо. Честь — последнее, что у него пока не отняли. — Смоковский.
— Год рождения.
— Восемьдесят первый.
— Род занятий.
— Я музыкант.
— Вы русский?
— Да.
— Еврей?
— Полагаю, в моем роду были евреи. А у кого нет?
Генерал пропустил реплику мимо ушей. Валентин Иванович посмотрел на картины. Неужто оригинал?
— …Вы покинули Советский Союз в восемнадцатом году. Таллин, потом — Париж, верно?
— Все так.
— И вы ни разу не бывали на Родине?
— Ни разу.
Генерал вынул из коробки и бросил в рот леденец.
— Застали Сдвиг? — Интонации изменились. Будто этот вопрос интересовал лично гестаповца.
— Эмигрировал через три месяца после его начала.
— И как это было?
Сквозь полотно Делакруа Валентин Иванович увидел Петроград восемнадцатого года. Балтийский гул заманивал в пучину толпы бедолаг. Нева порождала чудовищ. По набережным шастали голодные банды и вырожденцы — их прозвали чухонцами. Красные еще заседали в советах, но настоящими хозяевами города были Старые Боги и новоизбранный Желтый Король.
— Это было любопытно, — сказал Валентин Иванович.
— Русские, — хмыкнул генерал. — Вселенная словно ставит на вас эксперимент.
Валентину Ивановичу не хотелось вступать в философские разговоры. Видят небеса, у него были претензии к Родине, но не такие, которые бы он стал обсуждать с мясником.
— Месье генерал. Произошла ошибка. Я просто старый музыкант и не заслуживаю, чтобы вы тратили на меня время. Могут меня отправить в тюрьму, пыточную или как это у вас заведено? Очень приторный тут запах.
— Месье Смоковский, вас не будут пытать и не посадят в тюрьму.
— Странное какое-то гестапо. — Валентин Иванович достал носовой платок и шумно высморкался.
— Вы поедете в Александерштадтский округ.
— Где это?
— Освобожденная от большевиков восточная территория. Юг Рейхскомиссариата Украина.
Валентин Иванович выпучил глаза.
— Вы хотите, чтобы я вернулся в Советский Союз?
— Рейхскомиссариат, — поправил генерал.
— На черта?
— Великой Германии потребовались ваши умения.
— Я музыкант, — снова повторил Валентин Иванович. — Причем такой, какие в Великой Германии кормят червей.
— Подробности вы узнаете на месте. Отправка завтра. Ночь проведете здесь.
— Стало быть, у меня нет выбора?
— Выбор есть. Но вам не понравится альтернатива. Желаете взять что-нибудь в дорогу?
— Мою дочь, — сказал Валентин Иванович. — Без нее я никуда не поеду.
— Ваша дочь, Антонина Смоковская, находится в тюрьме.
— Выпустите ее. — Голос Валентина Ивановича был тверд, но колени предательски тряслись.
— Антонина Смоковская — учительница истории — на уроках распространяла недостоверную информацию о нашем фюрере.
— Я обсужу это с ней и, если понадобится, пропишу ремня. Ей тридцать один, но порой она ведет себя как ребенок.
Генерал разгрыз леденец и нажал на кнопку звонка. В кабинет вошли конвоиры.
— Отведите месье Смоковского в камеру.
— Моя дочь!.. — крикнул Валентин Иванович. — Дочь…
— …Папуль? — Тоня зевнула, приподнимаясь на верхней полке.
По телу Валентина Ивановича разлилось тепло.
«Какая она красивая!» — подумал он, залюбовавшийся. Каштановые волосы до плеч, чувственные губы, огромные карие глаза. Тоня пошла в маму. Глядя на нее, он видел свою любимую Веронику.
— Где мы? — Тоня всмотрелась в пейзаж. За шесть недель ареста она исхудала. Валентин Иванович готов был голыми руками порвать подонков, державших ее в карцере. Лично Гиммлеру отчекрыжить мошонку, если таковая имеется.
— Дистрикт Галиция. Кажется, это так теперь называется.
Тоня спрыгнула с полки и присела рядышком с отцом. Положила голову на плечо, и они смотрели в окно на лесные урочища.
После каменного мешка просторы окрыляли. Тоня вспомнила, как часы превращались в столетия, капала вода с потолка, ледяной пол обжигал босые пятки. Она думала, что больше не увидит отца, учеников, солнце… А вот оно, пускает по купе своих зайчиков. И вот папочка. Такой хрупкий, постаревший за период ее отсутствия.
Кто тянул ее за язык? Знала же, что вокруг полно вишистов и у нее возникнут проблемы. И без того слыла в школе марксисткой. Но повторись все, она поступила бы так же. Детей нельзя дурманить ложью пропаганды. Если не учитель, то кто?
Состав замедлился на повороте. Тоня вытянула шею, провожая взглядом группу гражданских. Двое мужчин с автоматами и в нарукавных повязках вели в поле спотыкающегося старика.
— Мне стыдно! — воскликнула Тоня. — Мы, как свободные люди, едем в купе, с этими… — За стенкой захохотали фрицы. — А вокруг кошмар. Товарные вагоны, набитые арестантами, как скотом…
Валентин Иванович погладил дочь по щеке.
— Мы не свободны. Смерть дышит нам в затылки. Не забывай об этом.
Тоня накрыла руку отца своей ладонью. Сердце Валентина Ивановича сжалось. Он подумал вдруг, что в парижской тюрьме его дочь могла быть в большей безопасности, чем там, куда они направлялись.
Они пересекли половину Украины и сошли с поезда в городе Кривой Рог.
«Гитлер — освободитель от колхозного ярма!» — сообщал плакат. Над станцией Роковатая трепыхалось знамя со свастикой. Бездомные псы дрались за объедки на пустыре.
Конвой сменился. Валентина Ивановича и Тоню сунули на заднее сиденье «мерседеса» и повезли в неизвестном направлении. Они держались за руки, решив наслаждаться обществом друг друга и игнорировать отвратительных гестаповцев. За городом машину остановил патруль, водитель предъявил пропуск.
«Мы находимся под защитой немецкого военного управления», — подумал Валентин Иванович. Он ломал голову: зачем понадобился нацистам музыкант. Лабать «Хорста Весселя»? Сыграть на свадьбе у поклонников русского авангарда?
Машина уходила в степь. Мелькали посадки, поля, опустевшие колхозы, сгоревшая бронетехника на обочинах плохонькой дороги, стихийные кладбища. Стояло припорошенное вездесущей пылью душное южное лето.
«Александерштадт» — прочел Валентин Иванович на указателе. Деревня, также известная как «Kreisgebiet Bolschaja Alexandrowka». Уже чувствовалась близость Крыма.
Тоня думала об украинских евреях, цыганах и глубоководных. Она не сомневалась, что «неполноценные», по мнению скота Гиммлера, народности разделили судьбу ее французских соседей. Люди и существа исчезали с улиц Парижа массово. Немцы и коллаборанты действовали ночами, как нежить из книжек. Тоня затосковала, вспомнив Мишеля, его улыбку, голубые глаза, колючую щетину. Мишель ушел в партизаны и погиб прошлой весной. Ему было двадцать семь. Его смерть разбила Тонино сердце. В осколках поселилась ненависть.
— Пап, смотри…
Автомобиль свернул с основной дороги и покатил к скоплению белоснежных зданий, огороженных забором. Псевдоантичные ворота с колоннами и портиком встречали бравурным: «Пролетарии всех стран, объединяйтесь». Ниже было выведено черной краской: «…в борьбе с большевиками».
— Это что, здравница? — недоумевал Валентин Иванович.
Машина остановилась. Из ворот вышла группа солдат в сопровождении коренастого офицера.
— На выход, — бросил конвоир.
Пыльный ветер обдул музыканта и его дочь.
— Добро пожаловать, — сказал офицер. Его лицо словно бы сошло с иллюстрации в нацистской газетенке: «представитель неполноценной расы». — Унтерштурмфюрер Хельд к вашим услугам. Пройдемте.
Валентин Иванович и Тоня взялись за руки. Солдаты, судя по форме — румыны, приняли их чемоданы. За воротами притаился социалистический оазис. Асфальтированные дорожки, небольшие рощицы, фонтан с русалкой, искусственные пригорки, беседки и лавочки. Вокруг возвышались величественные корпуса. Это действительно была здравница, выстроенная у озера. В просвете между зданиями поблескивала на солнце вода.
Хельд, солдаты и гости прошли по тенистой аллее. У пищеблока курили, разглядывая новоприбывших, две девушки в цветастых платьях и косынках. Из главного корпуса к процессии вышел худощавый эсэсовец с зачесанными набок волосами и щеками, выбритыми до синевы. Тоня подумала, что среди предков гиммлеровца были платяные моли.
Хельд выбросил руку в нацистском приветствии.
— Хайль, — сказал тощий. — Гауптштурмфюрер Виттлих. Вы, — перешел он на русский, — Валентин и Антонина Смоковские?
— Все верно, — сказал Валентин Иванович. — Нас привезли из Франции ради душа Шарко и кислородных коктейлей?
— Всему свое время.
В душу Тони прокралось подозрение: Виттлих, вероятно, старший по званию, сам не знает, зачем этих русских сюда прислали.
— Вы не пленники, — сказал гауптштурмфюрер, — но покидать пределы санатория я вам не рекомендую. Хельд, покажите Смоковским их покой. Я буду в столовой, встретимся через пятнадцать минут. Кое-кто хочет с вами познакомиться.
За запахом перегара, исходящим от Хельда, Смоковские поднялись на второй этаж. Гостиница, опустевшая совсем недавно, стремительно ветшала. Отслаивались зеленые обои, пятна и трещины расползались по штукатурке. Но комната, в которую вынужденных возвращенцев доставили, выглядела вполне сносно. Она вмещала две панцирные кровати, платяной шкаф, пару тумб и масляную мазню с легкоатлетами.
— Удобства в конце коридора, — сказал Хельд. — Душ в соседнем здании. Если что-то понадобится, обратитесь ко мне или к солдатам.
Валентин Иванович не стал благодарить нациста. Офицер удалился. Тоня подошла к окну. Идеально круглое озеро отражало плывущие по небу облака, их сероватые, словно запыленные, как и все вокруг, подбрюшья. Берег оброс косматыми деревьями и рогозом.
— У меня такое ощущение, пап…
— Да? — Валентин Иванович обернулся.
— Глупо. Мне кажется, я была здесь… во сне.
Валентин Иванович подошел к дочери, обнял ее крепко и посмотрел в окно.
— Доверяй снам, — сказал он. — Не верь немцам.
Только сейчас, с запозданием, он осознал, что впрямь вернулся. Пускай степную Херсонщину отделяли от Северной Пальмиры сотни километров. Он на Родине, спустя четверть века. В стране своих предков, в созданном фантазерами, безумцами и футуристами государстве Ленина и Сдвига. Место, которого так боялись и о котором тайно грезили белоэмигранты в парижских кафе…
Валентин Иванович вспомнил Санкт-Петербург своей молодости. Прогулки по солнечной стороне Невского проспекта, белые ночи, еще не отравленные присутствием чудовищ. Сестры милосердия в накрахмаленных косынках, на парковых скамейках — ветераны идущей где-то далеко войны. Поперек той бессмысленной бойни, город впал в девичье легкомыслие, в детскость, он был весь страстным танго у лазарета, прапорщиком, вываливающимся на рассвете из кабаре; город страшной Невы упивался сиюминутным и требовал поэтические ананасы Северянина, а не угрюмые пророчества Александра Блока.
В памяти Валентина Ивановича зазвучали, превращаясь в музыку, крики чаек, гудение «моторов», ругань извозчиков и цоканье копыт по торцовому настилу.
Звездный рак заразил тот мир, его перекроили по большевистским лекалам, и, возможно, лишь благодаря этому он уцелел. А позже пришла новая, коричневая чума. Нет больше Петербурга, нет Петрограда, нет людей, помнящих Валентина Ивановича. Умерла киевлянка тетя Рая. Даже Игорь Северянин, когда-то бежавший с концерта Смоковского, умер год назад в оккупированном Таллине. Только Блок жив и в новом обличье прячется где-то в недрах болотного города.
— Мы могли бы уйти на советскую территорию, — сказала Тоня, вытаскивая отца из лап ностальгии.
— Мы не будем рисковать, — покачал головой Валентин Иванович. Он не стал говорить, что красные, скорее всего, повесили бы парочку эмигрантов, прибывших на Украину вместе с гестапо.
Двадцать четыре года назад Тоня в первый и в последний раз столкнулась с последствиями Сдвига. Если не считать глубоководных, конечно: русская эмиграция полнилась существами, имеющими жабры и перепонки, но они давно стали частью повседневности и никого не удивляли.
Сдвиг был рядом, в газетах и радиопередачах; Тоня ходила мимо бывшего православного собора на улице Дарю, отданного культу Дагона. Однажды в кафе она взяла автограф у Алистера Кроули, обладателя «Некрономикона» и величайшего жреца Ктулху — тот мирно завтракал в компании с молодым кинематографистом Бунюэлем. Кроули назвал Тоню зеленоглазым ангелом во плоти.
Президента Франции Думера расстрелял на книжной ярмарке застрявший в Неведомом Кадате фашист Горгулов, а режим подонка Петена активно практиковал колдовство… Бесспорно, Сдвиг был неотъемлемой частью реальности, но в глаза чудовищу Тоня смотрела
лишь единожды. Случилось это в восемнадцатом году в Таллине. Папа презентовал собственное изобретение. Чудовище вышло из потолка, чтобы насладиться концертом.
Тоня знала со слов родителей, что папу потом третировала полиция, ему грозили тюремным сроком за вызов демона, что на последние деньги семья наняла адвоката, доказавшего папину невиновность… Ей было шесть, и ее оберегали от деталей. Но лицо, вылепляющееся из гипса, Тоня запомнила хорошо.
Она читала о случаях, когда музыка способствовала истончению материи между мирами. В двадцатом году в Париже Дягилев поставил «Весну священную». Балет Стравинского вызвал массовые галлюцинации, в которых фигурировала планета Юггот, а танцоры непроизвольно левитировали — чудом никто не погиб.
Четыре года спустя в Кемерово группа сибиряков исполнила так называемый «покойнишный вой по Ленину», погребальный обряд, в результате которого город выгорел дотла и по сей день продолжает тлеть.
Произошедшее в эстонской столице в разрезе времени не являлось чем-то экстраординарным. Если вы не присутствовали там. Если вам не было шесть лет и на ваших глазах у бегущего человека не отваливалась голова.
Тоня поморщилась, переносясь из детского кошмара в настоящее. Из Таллина в советский санаторий. Она сказала отцу, что ей снилось это место, но не описала подробностей.
Во сне, вспомнила она, что-то темное поднималось с глубин круглого, как блюдце, озера.
— Заходите, — пригласил Виттлих.
Смоковские переступили порог столовой. Гауптштурмфюрер, смахивающий на Кащея из сказок, курил, стряхивая пепел в граненый стакан. Еще два офицера откинулись на спинки венских стульев. Уже знакомый гостям Хельд и светловолосый сукин сын, которого Виттлих представил как оберштурмфюрера Кассовица. Тоня задержала на Кассовице взгляд. У нациста был зеленоватый оттенок лица, он прижимал к губам носовой платок и пялился в пустоту покрасневшими, слезящимися глазами.
Тоня надеялась, что он скоро сдохнет.
— Располагайтесь, — сказал Виттлих небрежно. — На ужин гуляш.
Смоковские сели за стол. Две молодые поварихи внесли тарелки с мясом, дополнительные приборы и кувшин компота. Валентин Иванович поблагодарил их. Тоня молча смотрела в свою тарелку. Она не собиралась жрать вместе с палачами.
— Господа. — Валентин Иванович наполнил стакан компотом, пригубил, на миг смежил веки и сделал большой глоток. — Я, господа, — музыкальный теоретик. Не уверен, что могу пригодиться Рейху. Произошла ошибка, я повторяю это с самого Парижа…
— Никакой ошибки, — раздался голос за спиной. Появившийся человек словно бы отразился в Виттлихе, Хельде и поварихах. Офицеры едва заметно поморщились, а поварихи опустили взоры и спешно ретировались. Лишь Кассовиц продолжал медитировать. Вслед за отцом Тоня оглянулась посмотреть, что за личность вызвала такой эффект: будто высосала часть кислорода из помещения.
— Никакой ошибки, Валентин Иванович, — повторил по-французски мужчина, вошедший в столовую. Это был высокий, крепкий старик: широкие плечи, прямая спина, белоснежная борода Деда Мороза. Дополнительное сходство со сказочным дедушкой придавал красный кафтан, подпоясанный кожаным ремнем. Пышные усы кончиками достигали ушных мочек, а густые серебристые волосы были аккуратно уложены. Истинный возраст физически развитого незнакомца выдавали глубокие морщины, испещрившие мясистое лицо, пигментные пятна на картофелине носа.
— Мы знакомы? — спросил Валентин Иванович.
— Нет, но я слежу за вами долгие годы.
Старик подошел к столу, улыбаясь морщинами. Рот при этом хоронился в густой растительности, а глаза были парой пустынных колючек.
— Хербигер. — Бородач пожал Валентину Ивановичу руку. — Приношу свои извинения за неудобства… Мадмуазель Смоковская, полагаю?..
Тоня оценила Хербигера холодным взглядом и проигнорировала протянутую руку. Старик не смутился. Он сел, толкнув столешницу пузом, вполоборота, чтобы видеть Валентина Ивановича, щупать его взором светло-голубых, арктических глаз. Тоне показалось, что температура в столовой опустилась на несколько градусов. Точно Хербигер был приоткрытой, пропускающей сквозняк дверью.
«Знакомая фамилия, — подумала Тоня. — Где я ее слышала?»
— Вы интересуетесь авангардом? — предположил Валентин Иванович. — Вы… музыкант?
— О, нет, — засмеялся Хербигер. — Я простой инженер. В молодости немного играл на цитре… баловство… Но вы правы, я интересуюсь музыкой. И читал все, что выходило из-под вашего пера. Идея, что совокупностью синусоидальных тонов можно управлять синхронно, контролируя звук на спектральном уровне… оттенки его колебаний уподобить обертонам… все это стирает границу между сутью музыкальной ткани и тембром, диктуемым динамикой акустического спектра…
Хельд зевнул, не размыкая губ. Кассовиц икнул, и Хербигер резко качнулся к нему, будто найдя поддержку своим эмоциям.
— Валентин Иванович напомнил, что, помимо линейных спектров, звуков с фиксированной высотой, существует набор гармоник, некратных друг другу в частотном отношении.
Кассовиц одарил Хербигера ничего не выражающим взглядом пациента с горячкой.
— Обратитесь к доктору Василеску, — не меняя интонаций, сказал старик, качнулся обратно к Валентину Ивановичу и без паузы продолжил: — Мы говорим о звучаниях, чья высота бунтует против фиксации, о нелинейных спектрах: бой дикарских барабанов, наша речь… звон колоколов…
Рука Виттлиха, подносящая зажигалку к сигарете, дрогнула, и это не ускользнуло от внимания Тони.
«Немцам приказали сотрудничать со стариком, но они не рады приказу». Впервые Тоня понимала гиммлеровцев. Разглагольствующий Хербигер напоминал ледяного истукана, славянского бога, эволюционировавшего до добренького Дедушки Мороза, повелевающего вьюгами Трескуна, Карачуна, крадущегося в метели с полным мешком мерзлой человечины и с полной пастью клыков.
Что у него там под усами? Зубы-сосульки?
Постойте-ка…
— Вижу, вы изучили материал… — Валентин Иванович помассировал виски. От прямого взгляда студеных глаз разыгралась мигрень. — Порой я получаю письма с оценками моих скромных изысканий… но вы не утрудили себя походом на почту, вы привезли нас за тысячи километров, чтобы поболтать о нелинейных спектрах…
— Ганс Хербигер, — тихо произнесла Тоня.
Ее коллега Лаура прониклась белибердой, царящей в головах арийских «ученых». Среди прочего мусора она скармливала детям совсем уж нелепую доктрину вечного льда: космологическую чушь о вселенной, созданной из ледяного обломка. Скандинавские саги имели большее отношение к науке, чем эта дурацкая доктрина, и, конечно, она произвела сильное впечатление на Гитлера. Автором фэнтезийной концепции был австрийский инженер Ганс Хербигер.
— Ты знаешь его? — спросил отец.
— Да, папа. — Чтобы занять руки, Тоня взяла вилку и поковырялась зубчиками в гуляше. — Помнишь, я принесла со школы книжку? «Альтернатива еврейской физике». О бессмертии, получаемом через замораживание, и о четырех лунах.
— Изумительная ересь! — воскликнул Валентин Иванович, и доверительно сообщил помрачневшему Хербигеру: — Мы хохотали, как гиены.
— Его писульки. — Тоня указала на старика вилкой.
— Право! — восхитился Валентин Иванович искренне. — Я думал, автору лет шесть.
Температура в помещении упала еще на десять градусов. Глаза Хербигера заискрились, как наледь на солнце. Тоня испугалась, что он вцепится папе в горло своими огромными белыми ручищами. Но Хербигер встал, едва не опрокинув стул.
— За мной. Только вы двое, — добавил он для офицеров.
Виттлих повел плечом и закурил очередную сигарету. Смоковские и инженер вышли из столовой. Снаружи было душное лето, но Хербигер, как ходячий морозильник, источал холод. Валентин Иванович подумал, что старик мог бы сыграть без грима в экранизации Карло Коллоди. Вылитый Манджафоко, хозяин кукольного театра.
По аллее прогуливались румынские солдаты. Пионеры из гипса дули в горны. Смотрела как-то сочувственно русалка. Вслед за решительным Хербигером Смоковские добрались до обнесенного можжевельником здания с пловцами, выложенными бутылочным стеклом по фасаду.
«Бассейн», — догадался Смоковский.
Тоня, кляня свой длинный язык, оглядела пахнущее сырыми тряпками фойе. В углах сгущались тени. Между плитками завелась плесень. Где-то по соседству капала вода, гулко разбиваясь об пол, и валялись под ногами вымокшие советские газеты.
У Валентина Ивановича возникло ощущение, что к его туфлям прицепили чугунные шары. Полутьма коридора была плотной и давила на грудь. Началась аритмия. Валентин Иванович мимикой успокоил забеспокоившуюся дочь, но не самого себя, не беспричинный страх, который спровоцировали ветшающее здание и черные силуэты в раздевалке, на поверку оказавшиеся пятнами грибка.
Хербигер открыл перед русскими двустворчатую дверь. За ней было вытянутое помещение с высоким потолком. Кафель в белесом налете, трамплин, отбрасывающий тень виселицы, перевернутые шезлонги и давно пересохший бассейн.
Валентину Ивановичу показалось, его ударили кулаком в солнечное сплетение. Сердце прыгнуло к кадыку. Две несвязанные эпохи объединились в одну посредством деревянной громадины, стоящей на дне бассейна, словно телепортировавшейся в херсонский санаторий прямиком из восемнадцатого года.
Валентин Иванович не знал, куда подевалось его изобретение после злополучного концерта. Наверняка было изъято жандармами… Он больше не видел музыкального инструмента, смастеренного им собственноручно на даче тестя. И надеялся не увидеть до гроба.
— Где вы его откопали? — прошептал Валентин Иванович, ступая на нетвердых ногах к бортику бассейна.
— Это было сложно, — признался Хербигер, удовлетворенный реакцией русского.
— Папа? — Тоня испугалась, что отца хватит инфаркт и он умрет на грязном полу чертового санатория. Монструозное пианино с дугой клавиш, кошмар ее детства, зияло пробоинами, оставленными топором.
Тоня автоматически посмотрела на потолок: не корчится ли там морда демона, не скалится ли чудовище, приглашенное в Тонин мир коробкой с пластинками и проводами?
— Боже. — Валентин Иванович покачал головой, словно опровергая существование инструмента. — Морбидиус…
— Ваш шедевр, — сказал Хербигер, посверкивая ледышками глаз. — К величайшему сожалению, ни одному из мастеров не удалось восстановить разбитые пластинки.
— Я не притронусь к нему, — произнес Валентин Иванович, вглядываясь в старого знакомца, в свое дитя.
— Вы его отремонтируете, — спокойно сказал Хербигер. — Иначе эсэсовцы спустят шкуру с вашей болтливой дочурки.
Оберштурмфюреру Фолькеру Кассовицу снился противотанковый ров. Физическая оболочка тридцатисемилетнего саксонца металась по смятым простыням и выгибалась в пояснице, как от ударов током. Его разум был заточен в Курцовской балке под Симферополем.
Потомственный военный прибыл в Крым с важной миссией. Истребление людей и существ, не вписывающихся во вселенную, придуманную верхушкой немецкого Рейха. Регистрация враждебных и расово неполноценных элементов, а потом — своз их в места вроде села Дубки у балки.
Оперативная группа «Д», в которую входил Кассовиц, к январю сорок второго стерла с лица земли двадцать тысяч человек. В совхозе «Красный» они построили ад. Пытки и ежедневные расстрелы стали нормой. Подавая подчиненным пример, Кассовиц прижимал смоченную в отраве тряпку к личикам грудных детей.
Он извивался червем в постели. Он смотрел на ров. Яма кишела трупами. Синюшные руки тянулись к оберштурмфюреру, коричневые зубы скрежетали, покрытые свернувшейся кровью лица выплывали из розоватого тумана и щелкали челюстями. Полная яма щелкунчиков.
«Вы мертвы. Вы должны лежать смирно!»
Но они не хотели лежать.
Парализованный ужасом, Кассовиц видел автомобиль, стоящий на противоположной стороне балки, за братской могилой. Фары светились во мгле, как демонические глаза.
Душегубку спроектировала компания «Gaubschat Fahrzeugwerke GmbH». Управление безопасности прислало ее в Симферополь зимой — неоценимая помощь ликвидаторам. Так называемая «дезинфекционная машина» вмещала в своем кузове до полусотни человек. Выхлопной газ подавался через трубу. Пять минут, и трупы можно сбрасывать в ров.
Газогенераторный фургон на шасси грузового «Рено» был жуткой серой тварью с приплюснутой кабиной и громоздким моторным отсеком, выдвинутым вперед волчьей мордой. Проблемы с ним возникли спустя месяц, когда вместе с пациентами психиатрической клиники в балку привезли этого старикашку. Татарина, мало похожего на человека.
Кассовиц не мог забыть, как татарин оглядел душегубку, как улыбнулся — будто план побега созрел в его воспаленном разуме,
и как с покрытых коростой губ сорвалось несколько фраз на языке глубоководных. Прежде чем Кассовиц поинтересовался, что это там блеет унтерменш, татарин запрыгнул в кузов, и обслуживающий персонал взялся за дело.
С тех пор все пошло наперекосяк. Началось с трагической ошибки, стоившей шести жизней. Люди Кассовица отмывали от мочи и дерьма оцинкованное нутро фургона, когда герметические дверцы захлопнулись и заблокировались и газ хлынул в камеру. Двигатель отказывался выключаться. Изумленным ликвидаторам оставалось наблюдать, как в оконце между кузовом и водительской кабиной задыхаются, царапая шеи, и синеют их сослуживцы.
Еще двоих мертвых эсэсовцев группа «Д» извлекла из камеры через неделю. Было решено, что они покончили с собой, не выдержав психологической нагрузки. На следующий день душегубка пропала… чтобы появиться вечером, нагулявшись вволю, с новым трупом в кузове. Кассовиц опознал в раздувшемся мертвеце ялтинского бургомистра Мальцева. Говорили, серая машина припарковалась у Мальцевского дома на рассвете.
Говорили, она приехала без шофера.
Кассовиц приказал следить за душегубкой. Больше она не исчезала. Но в кузове продолжали находить разное дерьмо. Дохлых нетопырей и лисиц, бургомистра Симферополя и шефа русской вспомогательной полиции.
Немцы тряслись от страха, только подумав о фургоне, притаившемся в гараже, как вампир в склепе. Кассовиц читал о звездном раке. Он понимал, что не диверсанты убивают немцев и работников оккупационной администрации, что каким-то образом техника обрела разум и восстала против хозяев.
Кассовиц приказал полицаю выгнать душегубку в поле. Из машины полицай так и не вышел: труба дала течь, а дверцы заблокировались. Фургон с мертвым водителем следил за приближающимися эсэсовцами узким ветровым стеклом, кругляшами фар. Кузов нависал над кабиной, как лоб троглодита.
Серый ужас заурчал шестицилиндровым мотором. Эсэсовцы швырнули гранаты, и одержимый бесами автомобиль взлетел на воздух, подпрыгнул, раскидывая покореженные детали.
В отчете Кассовиц написал, что душегубку взорвали партизаны. Он был рад, получив распоряжение сопроводить гауптштурмфюрера Виттлиха в Александерштадт. Крым с его катакомбами и проклятыми осклизлыми пляжами отравлял, как выхлопной газ. Волны выбрасывали на берег такое, что кремневые бойцы седели и накладывали на себя руки. Лучше торчать в херсонской степи.
Но душегубка вернулась из ада. Она нашла оберштурмфюрера.
Фолькер Кассовиц резко сел в кровати. Глазные яблоки вращались под сомкнутыми веками. Он продолжал видеть ров. Трупы жертв. Душегубку в ядовитой дымке. А душегубка видела его. Она знала, что он творил, и хотела позвать Кассовица в свою оцинкованную утробу.
Кассовиц встал и как был, босой и в пижаме, вышел из номера. Он шел вслепую, но аккуратно обходил углы и кадки с завядшими растениями. По темному коридору. Вдоль противотанкового рва, кишащего живыми мертвецами.
Душегубка тронулась и медленно покатила за ним. Кассовиц побежал.
Он слетел по лестнице и выскочил во двор. Рядовой Флориан Гинея вздрогнул и выпрямился. Открыл рот — спросить, не нужна ли офицеру помощь, но босые пятки зашлепали о плиты. Кассовиц мчался в сторону озера.
«Какого черта?»
Гинея двинулся за оберштурмфюрером. Казалось, того преследует полчище бесов. Но аллея была пуста. Лужа в чаше фонтана поблескивала, ловя лунный свет. По дорожке ползли кривые тени ветвей. Гинея осенил себя крестом.
Душегубка ускорялась и не отставала от Кассовица. Пять тонн металла. Смрад газа ударил в нос спящего эсэсовца. Он захныкал и обмочился. Ноги уверенно несли его к мостику, перекинутому через ручей. Под мостиком гнездились распухшие, осклизлые младенчики. Прилипли к опорам, будто улитки или грибы. Они улыбались беззубыми ртами, красные глаза светились во тьме, как крошечные фары.
«Здесь нет комаров, — подумал Гинея. — Почему здесь нет ни комаров, ни мошек?»
Гинее тоже хотелось не быть в чертовой здравнице и не играть в догонялки с немецкой свиньей. Оберштурмфюрер сошел с ума? Или нанюхался кокаина — излюбленное занятие фрицев в Одессе…
Кассовиц оглянулся на рядового Гинею.
…Кассовиц оглянулся на сверкающую фарами душегубку. Он услышал раздирающий душу звук, словно железный щелкунчик клацал челюстями. Это хлопали дверцы кузова.
Заходи, немец. Приляг на устланные соломенными циновками решетки, вкуси мой священный газ.
Под мостом груднички лопались мыльными пузырями и проливались в ручей полужидкой требухой и литрами протухшей крови.
Гинея подумал, что Кассовиц упадет со ступенек, ведущих к небольшому, расчищенному от осоки пляжу. Но в последний момент оберштурмфюрер свернул.
Стебли хлестали его по лицу. Ноги утопали в вязкой жиже. Кассовиц продрался сквозь заросли. А в голове клубился туман и рычал двигатель душегубки.
«Я туда не пойду. — Гинея остановился у высокой стены рогоза. — Пусть купается, я ему не сторож».
Гинея попятился и услышал… колола… тихий звон, словно бы доносящийся с озерного дна, приглушенный толщей воды, пробирающий ледяным ужасом до самых костей.
Нервы Гинеи лопнули. Он посеменил прочь от Безымянного.
Он не видел, как Кассовиц ложится плашмя на берег и начинает зарываться в целебную грязь. Ведь только так он сможет спрятаться от душегубки. В теплом месиве, шепчущем о защите.
Рядом с истинным хозяином этой территории, чьи колокола били и били в летней ночи.
Резной, исполняющий скорее декоративную функцию мостик перекинулся через овражек, который можно было перешагнуть. В овражке журчал ручей, впадающий в озеро. Ухватившись за перила, Тоня рассматривала водную гладь.
В том, что они с отцом — бесправные пленники, не стоило сомневаться, однако по территории пансионата Тоня гуляла без сопровождения. И никто не помешал ей заглянуть в пыльную библиотеку, совмещенную с шахматным клубом, и полистать энциклопедию за двадцать шестой год. Нервы ли, результат ли общения с Карачуном Хербигером, но среди стеллажей Тоне мерещилось, будто кто-то заглядывает через плечо, щекочет дыханием загривок.
Безбожник… безвершинное лесное хозяйство… безвременник… безухий варан…
Безымянное.
Озеро в херсонской области, возникшее на месте деревни Сбруево, шесть на шесть километров, двадцать один километр квадратный, глубина — до сорока метров. Происхождение — Сдвиг восемнадцатого года…
«Сорок метров…» — Тоня недоверчиво качнула головой. Тварь, лезущая из потолка, и это отражающее облака блюдце — родственники, последствия звездного рака. Не только чудовища, но и географические объекты, пришедшие с той стороны… Как Ахерон в Якутии или пик Страданий в горной системе Памир.
Вокруг Тони тихо шуршал, терся листьями и кивал озеру рогоз. Сочная зелень осоки не привлекала ни насекомых, ни земноводных. Кваканье лягушек или жужжание комарья — ничего из этого Тоня не слышала. Словно озеро было фальшивкой, стерильной декорацией к спектаклю.
Тоня сошла с мостика и двинулась вдоль заросшего травой пляжа. Дощечка на столбике еле вместила пять букв — мягкий знак пришлось уменьшить и приплюснуть.
ГРЯЗЬ.
Тоня руками раздвинула упругие стебли и ступила на тропку.
Она думала об отце, сейчас находящемся в бассейне. Папа рисовался ей ранним христианином, брошенным на съедение львам. Хищником был морбидиус, язычниками — нацисты во главе с… нет, не Виттлихом, а инженером Хербигером.
Тоня видела, как подкосились ноги папы, когда пред ним предстало его изобретение. Но видела она и алчный блеск в папиных глазах. Так завязавшие алкоголики смотрят на бутылки в винном магазине. Мама часто повторяла, что благодарна поэту, превратившему морбидиус в груду хлама. Мама говорила: «Я не узнавала твоего отца, пока он был одержим этой штукой… словно эта штука им питалась…»
Одержимость… она стала детонатором войны, всех войн… Тоня считала морбидиус голодным львом. Но папа, возможно, воспринимал его как ангела, сошедшего с небосвода. Не хотелось думать, что у отца есть что-то общее с Хербигером.
При мысли об австрийце холодок пробежал по Тониной коже. Хербигер так и не сказал, для чего ему необходим исправный морбидиус, лишь твердил, что Валентин Иванович — гений, опередивший Термена. Конечно, папа мог бы стать гением. Но Тоню вполне устраивало быть дочерью скромного искусствоведа. Того, кто читает лекции о гениях и не рискует сгореть в лаве истории.
Тропинка изогнулась, под подошвами чавкнуло. Вот и сульфидная грязь — комковатая манка на лишенном растительности кусочке берега. Взвесь в мутной воде, белые лепешки, которыми надо намазывать тело — если, конечно, веришь в лечебные свойства того, что выглядит как кал человека, объевшегося мелом.
Нюх Тони уловил запашок парного молока. Вспомнился матерный стишок про Ессентуки, которому она учила Мишеля. У Мишеля был такой смешной акцент… такие синие глаза…
Тоня коснулась пальцами щеки, убрала нечаянную влагу. Вдруг подумалось, что бугры на белой поверхности у ее ног — это лица тех, кто закопался в грязь. Вон носы, лбы и надбровные дуги. Так на пляже Тоня с Мишелем хоронили в песке свои ноги. Но не могут же люди лежать в белом болоте не дыша… Кто-то баловался и вылепил здесь эти лица.
Тоня выдохнула, подумав о скучающем солдате. Она бросила взгляд на озеро и пошла обратно через кустарник.
Белоснежные здания щеголяли накидками, сотканными из теней кипарисов и ив. Вдоль погибшего розария прошагал, утирая вспотевший лоб, офицер Хельд. У беседок и фонтана переговаривались взвинченные румыны, а возле пищеблока смолили поварихи. Их жестикуляция сообщала: что-то стряслось, пока Тоня бродила по берегу.
— Добрый день.
Девушки замолчали, напряженно разглядывая приближающуюся Тоню.
— Не найдется табачку? Что тут произошло?
— Мы нэ розумиемо сталинську мову, — сказала блондинка с веснушками на щеках.
— Да ладно тебе, Маш, — смилостивилась брюнетка, достала портсигар и вытряхнула для Тони папиросу.
— Немецкие, — присвистнула Тоня. Брюнетка поднесла горящую спичку, Тоня втянула дым и выпустила три аккуратных колечка. На крыльце главного корпуса Хельд что-то докладывал угрюмому гауптштурмфюреру Виттлиху, здешнему кощею.
— Я — Антонина, кстати.
— Полина. А это — Машка.
Брюнетка сверлила Тоню недовольным взглядом.
— Так чего они все носятся?
— Пропал офицер.
— Какой?
— Их тут всего трое, — буркнула Маша.
— Отличный сталинский язык, — похвалила Тоня. — Значит, тот, хворый?
— Да, Кассовиц. — Полина понизила голос. — Вроде кто-то видел, как он ночью бежал к озеру. Словно за ним черти гнались.
В голове Тони всплыли барельефы на берегу, посмертные маски из грязи. Вторя мыслям, Полина сказала:
— Бесовское место.
— В каком смысле? — выдохнула дым Тоня.
— Расскажи, Маш.
— Нэ буду я ничого розповидать.
— Да говори уже, — подстегнула Тоня. — Хорош воду варить.
Маша сдалась: желание посплетничать взяло верх над ненавистью к русским.
— Мий хлопэць… парень мой, Михай, Мишка по-нашему, сказал, что ночами в озере бьют колокола.
— Как это — в озере?
— Вот так, — ответила Маша назидательно. — Не знаешь, что ли, что на дне целая деревня с колокольней?
— И звонарем? — подтрунила Тоня.
— Я б с тем звонарем ни за какие коврижки бы не встречалась, — произнесла Маша серьезно. — Но цэ еще не все. Цэй высокий дид з бородой…
— Хербигер, — подсказала Тоня.
— …Михай видел, как он разговаривает с озером. И клянется, что озеро ему отвечало.
— На мове Сталина? — Сарказм был защитным механизмом. Тоня вспомнила не только лица из грязи, но и потолок, превращающийся в демоническую морду. Сдвиг истончил ткань меж мирами. Озера разговаривали, и немыслимые боги были рядом с людьми.
— Оно переливалось, — сказала Маша. — Оно стало светом, это клятое озеро.
Экскременты насекомых, приобретенные в Восточной Азии, — вот из чего были сделаны пластинки морбидиуса. В двадцать пятом Монгольская Народная Республика, руководимая Гэндэном, влилась в состав СССР, и тогда же пустыню Гоби наводнили метровые маргородиды и кольчатые олгой-хорхои. Но Сдвиг пришел к монголам раньше, с безумным белым генералом Унгерном-Штернбергом, который возвел Хастуру храм из черепов и утопил в крови Ургу.
Молодой Валентин Иванович использовал экскременты тропических червецов. Хербигер достал для него шеллак, произведенный чудовищными жуками монгольских пустошей и добытый в период роения. Измельченный и высушенный материал просыпался сквозь пальцы Валентина Ивановича.
Нацисты не сэкономили, создав в бывшем массажном кабинете при бассейне целую лабораторию. Добыли резонаторы, усилители звуковой частоты, динамические головки, в которых мастер мог нуждаться, реанимируя свое детище.
Чтобы — что?
Ответ был очевиден. Сам того не желая, Валентин Иванович создал манок, призывающий голодных и злобных тварей, мыслящий ужас из мест под названиями Р’Льех, Юггот или Шаггаи. Гиммлер охотился за тайными знаниями, и мало какая дивизия Вермахта обходилась без прирученного магией ми-го. Но на третий год войны у стран Оси не было в арсенале демона или бога.
Вот чего они хотят. Призвать тьму руками русского музыканта…
«Либо Хербигер велит пытать Тоню…»
Валентин Иванович поправил респиратор и добавил в шеллак щепотку сульфида мышьяка. Янтарные кусочки лака он расплавит на огне и отольет прямоугольные бруски, из которых получатся пластины смолы. Музыка, созданная электричеством, насекомыми и стариком, готовым предать родину, пускай давно покинутую, ради единственного ребенка.
А вдруг морбидиус не сработает? Смоковских утилизируют за ненадобностью? Скорее всего, так и будет… смерть неизбежна, остается тянуть время…
Древесный уголь запылал под миской с шеллаком. У покойной супруги был брат, в девятнадцатом он ушел из Эстонии вместе с отступающей Красной армией и, насколько Валентин Иванович знал, в двадцатых руководил колхозом где-то в Самарской области. От сестры он отрекся. Валентин Иванович не знал, жив ли шурин. А если жив, что сказал бы он, услышав, что Валентин Иванович ремонтирует оружие, которое будет направлено против советских людей? Не против Сталина, не против партии — против народа, против русских, украинских, казахских, молдавских… мальчиков и девочек, защищающих свою землю от коричневой мерзости…
Но с другой стороны: в санатории со столь важным для Хербигера инструментом лишь кучка эсэсовцев да взвод румын. Значит ли это, что власти Рейха не уверены в плане старого инженера? Позволили ему экспериментировать, но не придали серьезного значения очередной блажи…
У «Аненербе» было много таких попыток. Одна из них трагично закончилась для первого фюрера Германии Гитлера. Коротышка сгорел дотла. Коллега, ненавидевший нацистов так же сильно, как Валентин Иванович, рассказывал, что и гибель Альфреда Розенберга, идеолога НСДАП, была результатом неудачного ритуала, а вовсе не авиакатастрофы. По словам коллеги, Розенберг обследовал городище Мангуп-Кале, уничтоженную турками столицу Крымской Готии. То ли он ошибся в произношении, зачитывая строки Альхазреда, то ли экземпляр «Некрономикона» был подделкой, но останки Розенберга выгребали совками из искусственной пещеры.
Цепь провалов и смертей в среде нацистской элиты могла охладить интерес Гиммлера к изысканиям «Аненербе». Или старый Хербигер растерял крохи репутации. Или Рейху было не до музыкальных шкатулок, призывающих демонов.
Валентин Иванович не знал наверняка. Но, растапливая шеллак в массажном кабинете советского санатория, он принял твердое решение. Он восстановит морбидиус. Но с маленькой погрешностью в расчетах.
Образно говоря, подсунет здешнему Розенбергу фальшивый «Некрономикон».
Лежа без сна, закрывая и снова открывая глаза, моля о забытьи и боясь обнаружить у койки то, что так напугало оберштурмфюрера Кассовица, рядовой Гинея пытался найти отраду в раскатистом храпе капрала, но трусливый внутренний голосок надиктовывал парадоксальную мысль: «Ты совсем один».
«Да, совсем один, Флориан, никто не проснется, чтобы тебе помочь, но, что еще хуже, возможно, ты вовсе не один, и не в том смысле, который бы тебя утешил».
Гинея в очередной раз поднял веки. Румынских солдат разместили в актовом зале. Напротив койки Гинеи находилось окно. И битый час он не мог успокоиться, изучая светлые пятна, которые наверняка были обычными листьями, прилипшими к стеклу. Парочка листьев или разводы грязи. Но не ладони.
«Ты так уверен, Флориан?»
Гинея напряг зрение, хотя предпочел бы ослепнуть до утра. Все верно, это кленовые листья. Русские говорят, что у страха глаза велики.
«Спи, никто не смотрит на тебя».
Будто отвечая Гинее, «листья» шевельнули пальцами. Меж ними из темноты выплыл белый овал. Он ткнулся в окно, расплющив о стекло нос. Лицо, покрытое чем-то вроде глины, высохшей и растрескавшейся.
Мандала бороздок испещрила гнусную маску. У страха действительно были большие глаза, и они таращились на одеревеневшего солдата.
В Одессе отряд Гинеи выискивал евреев, прятавшихся в разветвленных артериях городских катакомб, в пропитанных морским воздухом заброшенных штольнях. Гинее приходилось спускаться под землю, оскальзываться на слизи, покрывающей камни. Он изумлялся: неужто лучше упорствовать и прозябать в сырости и гнили канализации, чем сдаться на милость немцам и быть депортированным в специальные поселки, где, как рассказывал доктор Василеску, евреи имели свои банки, театры и рестораны?
Однажды офицер отправил Гинею за детишками, которые, завидев военных, метнулись в подвал. Там нашелся колодец со ржавыми скобами лесенки — не то чтобы Гинее хотелось проверять их на прочность, но он полез в замшелое жерло, содрогаясь от вони.
Колодец соединял окраинное здание с широким цементным раструбом. Гинея вспомнил истории о подземном народе, заселившем одесские лабиринты после Сдвига. Он решил выстрелить для острастки и убираться прочь. Поднял свой фонарик «Диамант» и посветил в морду скрюченному существу, стоящему в трех метрах от него.
Зрительный контакт длился секунды, но в память Гинеи навсегда въелись впалая грудная клетка, ребра, обтянутые пленкой серой плоти, пучки жидкой растительности на жировоске. У существа была вытянутая крокодилья морда. Мерзкая помесь человека, собаки и рептилии, которая выпускала из пасти пар и таращилась на Гинею.
Тогда он выстрелил в гибрида и сумел сбежать. А сейчас?
Нечто гораздо худшее, чем подземный уродец, рассматривало ошарашенного солдата. Гинея узнал Кассовица, но это не принесло ни малейшего облегчения. Пусть у ночного визитера было лицо оберштурмфюрера, но черные, с блеском, глаза принадлежали упырю, завладевшему чужой оболочкой. Зачем бы Кассовицу намазываться грязью? Зачем бы ему шарахаться в темноте и смотреть на человека вот так?
Гинея потянулся к винтовке. Третья ладонь легла на стекло. За ней четвертая, пятая, шестая. Будто мотыльки или, скорее, падальщики, они появлялись из мрака. Кусочек засохшей грязи отвалился от подбородка Кассовица. Гинея понял, что видит эту мучнистую, шелушащуюся личину так четко потому, что грязь фосфоресцирует.
Ладони окружили бледный овал. Пантомима в аду парализовала Гинею. Затем из-за головы Кассовица стали возникать лица. Они льнули к стеклу скопищем болотных пузырей. Выбеленные, растрескавшиеся, абсолютно безумные. Пятеро эсэсовцев, прибывших в санаторий с немцами. «Точнее, — подумал Гинея, — то, что прикидывалось эсэсовцами: Брюкером, Полем, Кази Казбеком, Кнохеном и роттенфюрером Циршем».
Стая ночных призраков взирала на спящих людей, на бодрствующего Гинею.
Внезапно храп оборвался. Гинея решил, что оглох. Но он продолжал слышать то, чего по законам науки не должен был: шорох пальцев и щек, трущихся о стекло, и в отдалении — угрюмый звон колоколов.
Заскрипели пружины. Капрал встал с постели.
Хвала небесам! Он поможет Гинее!
Но капрал, кажется, вовсе не заметил гостей. Он постоял полминуты между кроватями и вышел из зала в тот миг, когда Гинея нашел в себе силы и смелость окликнуть старшего по званию, привлечь его внимание к белым харям.
Гинея был никудышным солдатом. Он лежал под одеялом и смотрел на призраков, пока не рассвело, пока лица не растворились в предутренних сумерках, а звон — в щебете птиц.
Капрал исчез без следа. На построении Гинея понял: его увели ночные твари в грязных масках эсэсовцев. Его позвали колокола.
— Пропали? — переспросил шокированный Виттлих. — В каком смысле — пропали?
Солнечный свет заливал парк, покрывая тропинки пятнистыми узорами, вытканными из теней. Под сенью крон переминались с ноги на ногу румыны. Они прочесали берег озера и прилегающую территорию и ничего не обнаружили, кроме ковыля, житняка и полыни, пыли, солнца и костей обглоданного хищником суслика.
— Пятеро членов СС во главе с роттенфюрером, пятеро немцев и румынский капрал исчезли из своих комнат спустя сутки после пропажи Кассовица, и никто ничего не видел?
— Получается, так. — Хельд почесал затылок. Он не был самым умным парнем, рожденным в Лейпциге. Но и он понимал, что события попахивают как говновозка его папаши. Единственной причиной, по которой Лотар Хельд носил форму унтерштурмфюрера, была его доведенная до совершенства исполнительность.
Виттлих впился глазами в солдат. Мысленно перекрестившись, Флориан Гинея отвел взор.
— Вы хотите сказать…
Виттлих не закончил, почувствовав спиной холодок, словно живой айсберг приблизился сзади.
— Что-то стряслось, господа?
Хербигер стоял в тени колонны, под псевдоантичным козырьком крытого бассейна. Виттлиху он показался мертвецом, выкарабкавшимся из склепа и с сожалением обнаружившим, что до заката придется подождать. Борода доставала до брюха, выпирающего под алым кафтаном, широкие плечи и воловья шеи резко контрастировали с глубиной морщин. Виттлих заволновался, что от прямого взгляда в голубые глаза австрийца его собственные зрачки покроются изморозью, а мозг — ледяной коркой.
— Стряслось, — сказал Виттлих раздраженно. — Не хватает шестерых человек. Семерых — вместе с Кассовицем.
— На вашем месте я не стал бы переживать.
— Вот как? — изумился Виттлих. Дочь русского музыканта вышла из-за угла и остановилась в пяти метрах от Хербигера.
— Их призвало озеро, — сказал старик. — Тоня услышала в его голосе скрежет льдин, трущихся друг о друга, хруст ледяных тисков, ломающих ветку, гул пурги.
Призвало озеро? Это он про нацистов, которых все ищут с утра?
— Потрудитесь объяснить, — выпалил Виттлих.
— Они под защитой озерного бога, — сказал Хербигер спокойно. — Бог взял их, чтобы изучить нас и обезопасить себя. Он вернет то, что взял.
Виттлих прижал палец к виску. «Я поиграюсь и верну», — говорил вечность тому назад его одноклассник и навсегда уносил деревянного футболиста, купленного Виттлиху мамой.
— А нас… нас он тоже… изучит?
— Нет, — ответил Хербигер, улыбаясь под пышными усами. — Он знает, что без нас ритуал не будет закончен.
«Ты врешь», — подумал Виттлих. Хельд задался вопросом, является ли лично он составной частью местоимения «мы». Тоня, рассеянно водя пальцами по покрытым мурашками предплечьям, подумала, что тварь, лезущая из потолка в таллинском театре, может оказаться пустяком в сравнении с тем, кого желает подчинить Рейху безумный инженер.
Ромуальд Виттлих резко двинулся к главному корпусу. Санаторий и деревня Болото были братьями-близнецами. Ночью ему снился сарай во дворе Катерины. Во сне Виттлих поджег постройку и слышал, как вопит внутри побритый под ноль мальчик.
…Болото. В штабе решено направляться к Крыму. Решение обрадовало засидевшихся солдат. Виттлиху тоже хочется покинуть деревню.
Катерина встречает его стаканом молока. Оттолкнув женщину, гауптштурмфюрер идет в свою комнату. Молоко растекается по половицам.
Темнеет, когда до слуха доносится отдаленный плач. Через миг — полушепот старика за стеной и скрип дверей. Тень Катерины во дворе.
Сжав кулаки, Виттлих смотрит, как она бежит к собачьей будке, вытаскивает ведро и идет в сарай.
— Да что я с вами, играться буду! — рычит Виттлих, доставая фонарь, и выскакивает в горницу.
Цепкие пальцы хватают его за штанину.
— Нэ трэба, нэ трэба! — мямлит старик.
— Отпусти! — Виттлих пинает инвалида сапогом в подбородок. Тот мгновенно ослабляет хватку.
Сарай принимает немца мягкой навозной темнотой.
— Женщина! — кричит Виттлих, вытаскивая из кобуры люгер и зажигая фонарь. Тишина.
Виттлих делает шаг. Под ногами звенит ведро. Он опускает взгляд. Из ведра на него смотрит круглыми глазами отсеченная голова Катерининого кума, сельского полицая.
Тяжелая доска опускается на затылок Виттлиха. Гауптштурмфюрер валится навзничь.
«Болото… — Перед тем как войти в главный корпус санатория, он оглянулся на сбитых с толку подчиненных. — Вся эта страна — деревня Болото».
В первую секунду Тоне подумалось, что отец кого-то убил. Или убивает. Что он согнулся над разделочным столом или языческим алтарем. В его руке — нож, перед ним — жертва, принесенная космическим тварям ради единственной ценности, оставшейся у Валентина Ивановича Смоковского, — ради дочери.
Тоня моргнула, привыкая к полумраку бывшего массажного кабинета. В воздухе витал запах расплавленной смолы. Не было ни трупа, ни алтаря, ни, собственно, морбидиуса: инструмент ждал своего часа в соседнем помещении, на дне осушенного бассейна. Не было и морды, формирующейся на потолке над озаренным настольными лампами рабочим местом отца.
Тоня перешагнула порог.
Валентин Иванович не отреагировал на появление дочери. Внимание его поработило устройство, напоминающее гончарный станок. Кружало вращалось, повинуясь ножной педали, на нем распласталась черная пластинка вроде граммофонной, но толще, с неровными краями и деформированными очертаниями. Пластинка была мягкой. Поднося к ней иглу, Валентин Иванович уверенно вырезал на лаковом диске бороздки. Казалось, он слышал музыку и записывал ее.
— Папочка…
Это слово прозвучало в голове Тони, но не слетело с уст, точно она онемела, вспомнив, как ребенком забегала в сарайчик при дедушкиной даче и просила отца, так же склонившегося над пластинками, вернуться домой.
А где их дом? В Петрограде, завороженном голосами пучины? В милом Ревеле, стонущем под пятой нацистов, местных и пришлых? Ни Петрограда, ни Ревеля больше нет. Но есть ли Париж?
Озирая мысленно город, в котором она провела двадцать лет жизни, Тоня видела утыканную свастиками карту Польши в кабинете директора школы. Лучи прожекторов, что, как щупальца древних богов, тянулись к небу и оскверняли достопримечательности французской столицы. Она видела карикатуры на Сталина и Чемберлена; жирного гестаповца в булочной; головокружительную аэрофотосъемку военной кинохроники “Wochenschau”, которую показывали перед фильмами. Приходилось хватать Мишеля за локоть, дабы не провалиться в ревущий бомбардировщиками экран, как в омут.
Она слышала истерики чернокнижника Геббельса, транслируемые радиоприемником “Telefunken-Super”, и чувствовала пластилиновый вкус печенья, названного в честь коллаборациониста Петена.
Нет, Парижа, который она любила, тоже не существовало. Сдвиг восемнадцатого года и Сдвиг, сопутствовавший приходу к власти национал-социалистов, уничтожили все, что Тоня могла бы назвать домом.
«Папа, нам некуда возвращаться».
Она шагнула к отцу, испугавшись, что он ее не узнает, помешавшийся на таинственном процессе гравировки пластин. Но Валентин Иванович отпустил педаль и обернулся. Усталая улыбка озарила его худое лицо.
— Это не так сложно, как я предполагал.
— Не знаю, помнишь ли ты, что случилось в прошлый раз, когда машина играла… но я помню.
Тоня подошла к отцу вплотную. Он ткнулся горячим лбом в ее плечо. Показалось, они поменялись ролями. К ней прижимается седой мальчишка, попавший в передрягу.
— Я не забыл.
— Тогда помни кое-что еще. — Тоня ласково погладила папу по пушку волос на затылке. — Есть вещи хуже смерти. Моей и твоей смерти. И если ты дашь Хербигеру оружие, с помощью которого немцы завоюют Советский Союз… я не прощу тебя, пап.
Оберштурмфюрер Кассовиц стоял на отмели, по колено в воде и по щиколотку в мякоти озерного дна, омываемый лунным светом. Каждый сантиметр его обнаженной плоти покрывала белая грязь. Где-то свежая, стекающая вязкими комками, где-то высохшая и растрескавшаяся, как, например, на лице, этой бледной маске, напоминающей сложенные воедино осколки. Твердая корка покрывала волосы и стягивала скальп. Родная мать не узнала бы Фолькера Кассовица.
У ног оберштурмфюрера сидели на корточках голые люди. Будто пещерное племя вокруг костра. Раньше они служили в СС и в румынской армии, но теперь каждый из них имел новое служение. Брюкер, Поль, Кнохен, Кази Казбек и остальные забыли имя своего фюрера. Их фюрер жил в озере.
Их король обитал между мирами.
В ночной тиши, не нарушаемой жужжанием насекомых, зашуршал рогоз. Два румына вышли на берег, скинули одежду и встали на колени позади Кассовица. Эти, только что призванные богом, набрали в горсти грязь и принялись втирать ее в кожу. Ряды пополнялись. Многоногий фюрер будет доволен.
Над широко распахнутыми глазами Кассовица пробежала трещина. Отвалился кусочек извести, покрывающей глухую стену его лица. Из черепа, как червь из яблока, вылез и расправился отросток, вдвое толще и длиннее пальца. Он загнулся над бровью, подергался, и в такт ему задергались, осыпаясь чешуйками сухой грязи, лицевые мышцы оберштурмфюрера.
Зрачки Кассовица монотонно двигались — вправо, влево, — как и зрачки тех, кто сидел в мутной воде. Из распахнутых в немом вопле ртов доносился глухой металлический звон.
Бом, бом — били из глоток колокола. Бом, бом — отвечало им озеро.
Тоне снился один из тех радостных снов, в котором она вела урок: дети внимали каждому ее слову и реагировали на остроты, забыв о велосипедах, журналах, мячах, коллекции сигаретных карточек; девочки могли поинтересоваться, где она купила такое платье (сшила сама), а задиристый и нагловатый Клод — пригласить мадмуазель учительницу в ресторан. Некоторое время Тоня считала, что это Клод сдал ее гестапо, и устыдилась пустых подозрений, выяснив личность стукача: им оказался директор школы.
Сны о маме или Мишеле тоже были желанными, но в них всегда присутствовала горечь от понимания того, что прекрасные призраки исчезнут с рассветом. Образы учеников ничто не портило… до сегодняшней ночи.
Тоня рассказывала детям о Советской России. Такой далекой и удивительной стране, Родине Маяковского и Ктулху, Шостаковича и Дагона, ее собственной Родине. Внезапно ослепительный свет хлынул в окна, словно бы испепелив шторы. Ученики заслонились руками, а самые смелые ринулись смотреть, что это там горит.
Но вместо огня, охватившего улицу, они увидели воду, настолько чистую и прозрачную, что визуально она отличалась от воздуха лишь голубоватым оттенком и стайками пузырьков, скользящих мимо стекла. Школа была украдена из Парижа и помещена на морское дно… нет, на дно озера в той самой разрываемой войной России.
Дети и их учительница видели хаты, окружающие школу. Здания напоминали черепа с темными провалами глазниц и челюстями тынов.
«Сбруево, — подумала Тоня. — Так называлась деревня, которой не посчастливилось очутиться в эпицентре Сдвига».
За домами возвышалась православная церковь. Нынче ее прихожанами были раки да рыба, если в Безымянном вообще водилась живность. Деревянная колокольня опасно накренилась, готовая обрушить свой вес на растерявшую позолоту маковку храма.
Картина завораживала. Дети столпились у окон, привстали на цыпочки и коснулись ладошками стекла. Клод спросил, не стоит ли им опасаться немецких подлодок. Рыжая Николетта ответила, опередив учительницу:
— Здесь нет подлодок. Здесь только бог.
Тоня проследила взглядом за пальцем девочки и узрела.
Церковь с колокольней частично скрывали бога от глаз, но то, что находилось на виду, давало представление о его размерах. В деревне среди покачивающихся водорослей пряталось древнее существо, покрытое длинными и тонкими шипами, напоминающими волосы под микроскопом, но способными насадить на каждый чешуйчатый ствол по теленку.
Вряд ли в разоренном Великоалександровском районе отыщется столько телят.
— Оно пришло вместе с метеоритом, — сказала зачарованно Николетта. — Метеорит сотворил озеро, а Сдвиг перенес его в наш мир. Но оно всегда присутствовало здесь. Его шипы прорастали из египетских мумий, отдаленно похожих на людей, и из обледенелых мамонтовых туш, а однажды в Индии поймали тигра, чья морда была скоплением шевелящихся шипов…
— Не разговаривай так, — сказала Тоня, хмурясь.
— Как? — усмехнулась Николетта. — Так, словно я — не ребенок, а паутина в углу Тагх-Клатура? Так, словно из внешних сфер придет музыка и Отец Зеленой Гнили восстанет?
Николетта расхохоталась и ударилась лицом о стекло, расквасив нос и выбив передние зубы. Вместо того чтобы броситься на помощь раненому ребенку, Тоня вперила взор в бога.
Его раздутое овальное тело покоилось на коротких колоннах сужающихся книзу ног. Плоть в просветах между отростками была губчатой, цвета освежеванного мяса. И снова Тоня подумала о микроскопе, но уже не о волосах на предметном столике под объективом, а о… вши.
Гигантский эктопаразит шевельнулся за церковью.
— Внизу, — прогундосила Николетта. — В кромешной тьме среди водорослей, на дне, в стоячей воде, он ждет пробуждения.
За миг до того, как рухнуть назад в реальность, в свое тело и резко сесть на койке санатория, Тоня увидела чудовищную морду бога, гибкий, медленно выворачивающийся наружу рукав хобота, его красную изнанку, крючки в слизистой и пару игл — зубов-стилетов…
Тоня увидела то, что собирался призвать папа, и уставилась на пустую отцовскую кровать.
Маша кралась в тени кипарисов, таких же чуждых здесь, в голой степи, как и горстка величественных корпусов, как круглое озеро, как сама Маша. Она родилась, чтобы быть счастливой и жить в нормальной стране, например в Румынии. Михай сказал, там есть король. Короли ассоциировались у Маши только со сказками, которые читала ей мама. Значит, Маша будет принцессой, а Михай — принцем. И никогда ее не ударит.
Маша застыла, услышав шорох подошв об асфальт. Она попыталась слиться с темнотой, но зоркие глаза обнаружили ее, встревоженный голос окликнул:
— Стой, кто идет?
Клацнул затвор. Маша спешно выбежала к фонарю.
— Свои! — сказала по-румынски. — Повариха я, Мария.
Солдат опустил винтовку. Она сдавленно улыбнулась, узнав товарища Михая, Гинею. Было видно, что и Гинея чувствует себя лишним в советском санатории. В его позе читалась даже не тревога, а с трудом контролируемый ужас.
— Чего не спишь?
— У меня с Михаем встреча.
— Иди, — помедлив, буркнул Гинея и продолжил ночное дежурство, а Маша устремилась к грязелечебнице.
В вестибюле — слово, которое ни разу не срывалось с Машиных уст, — умерли комнатные растения. Девочка, собранная из стекляшек, прыгающая через скакалку, тоже казалось мертвой: карлица-упыриха, готовая сигануть со стены, обмотать скакалкой нежную шею жертвы. Маша сказала себе, что это потеки на панно, а не клыки во рту девочки. Она скользнула в коридор, где двери чередовались со стульями, и окон с призрачным лунным светом хватало лишь на то, чтобы не расшибиться о кафель.
Маша сбавила шаг, оглушенная собственным топаньем по липкому полу. Она шла, выпрямив спину, стараясь не озираться, но дверные проемы притягивали взгляд. Она увидела помещение для гидротерапии, душ Шарко, шланг, лежащий на плитке, как затаившаяся гадюка змееголового Йига из книжки про команду Тимура. В полоске холодного света ползали какие-то насекомые с твердыми панцирями и гадкими усиками. Маша стиснула зубы и сосредоточилась на двустворчатой двери впереди. Пересекла коридор, потянула за металлические ручки.
В комнате для лимфомата горел ночник, но его алюминиевая шея была перекручена, и лампочка светила в стену. На кушетке гнили грудой бинты и компрессионный трикотаж. Маша споткнулась о глупую мысль: у этой комнаты варикоз, вздувшиеся вены вьются по кафелю и потолку. Она почувствовала облегчение, заметив фигуру в углу. Михай спрятался, чтобы разыграть ее, он такой весельчак. Сейчас он ухнет совой, а она притворится разозленной и стукнет его кулачком в грудь. Потом он скажет, что это не вены, а провода, что ей нечего бояться, и поцелует страстно…
— Я пришла.
Фигура не шевельнулась.
Ну, шутник!
Маша прикинулась, что не видит человека в углу. Она прогулялась к лампе, размышляя, охота ли ей целоваться в этой антисанитарии: под ногами хлюпали лужи и разбегались жужелицы и прусаки. Но что еще делать? Она ведь хочет попасть в страну, где есть король…
Маша оторвала ночник от засаленной поверхности тумбы, повертела в руках и резко повернулась, направив свет на Михая.
Но это был не Михай. Это пропавший несколько дней назад немец стоял в темноте, пуча глаза, черные глаза на белом от грязи лице.
Дрянь, которой он намазался с головы до ног, пошла мелкими трещинами. Он напоминал дикаря. Представитель высшей, как это называлось в оккупационных газетах, расы стал первобытным охотником со взглядом дегенерата. Обваленный в грязи член торчал под впалым животом, не больше половинки мизинца.
Маша ойкнула. Словно только сейчас обнаружив ее присутствие, Кассовиц сместил взор и приоткрыл рот. Отросток длиннее полового органа подергивался над бровью офицера, вылезший из черепа. Унылый треск голосовых связок переполнил чашу Машиного терпения. Она развернулась, чтобы бежать прочь — вместе с ночником, вместе с образом сумасшедшего Кассовица, который преследовал бы ее во снах до конца жизни, если бы Маше повезло жить и спать впредь.
Лампочка выхватила из тьмы пещерную морду в таком же белом гриме, как у Кассовица. Пальцы сомкнулись на горле Маши. Губы существа раздвинулись, демонстрируя влажно блестящие зубы.
— Михай, — попыталась выговорить Маша. Но принц душил свою принцессу, и все, что было Машей, вытекло и пропало, ушло в страну без королей, и что-то новое, темное наполнило телесную оболочку.
Из грязелечебницы Маша и Михай вышли, держась за руки. Отбрасывая сдвоенную тень, они зашагали к озеру и растаяли в сумерках зачинающегося дня, а за ними, отталкиваясь от асфальта всеми четырьмя конечностями, посеменил оберштурмфюрер Кассовиц.
Утром отец не явился на завтрак. Тоня, обычно принимавшая пищу в своей комнате, вошла в столовую. Парочка офицеров даже не посмотрела на нее. Виттлих, похудевший еще сильнее, грыз фильтр сигареты. Хельд орудовал ложкой, механически поглощая пюре. Их подавленный, потерянный вид потешил бы Тоню, но, учитывая обстоятельства, ей было не до злорадства.
Сколько человек пропало ночью? Остался ли тут вообще кто-то, помимо Тони и двух эсэсовцев?
«Хербигер. Он-то никуда не денется…»
— Где мой папа?
Виттлих дернул щекой. Его глаза слезились. Аллергическая реакция на чужую страну, гнусный санаторий и источающего холод австрийского колдуна.
— Он работает, — бросил гауптштурмфюрер. — Хербигер запретил его беспокоить.
— Хербигер у вас главный, да?
Колкость подействовала. Виттлих понуро взглянул на русскую девку.
— Я здесь главный.
— Очень сомневаюсь. — Тоня вышла вон.
Виттлих смотрел ей вслед заторможенно. Он видел деревню Болото. Он лежал на полу сарая, мыча от боли. Полоумная Катерина треснула его доской! Она убила и обезглавила полицая!
Виттлих поднимает люгер. Повторный удар доски обезоруживает. Кажется, перед ним — не Катерина, а его собственная мать.
«Хватит ныть, Ромуальд! Хватит распускать нюни, слабак!»
«Не бей, мамочка, я был смелым и сильным, клянусь!»
«Ты дерьмо, а не солдат».
Виттлих шарит ноющей рукой, пытаясь найти пистолет. Он слышит, как Катерина произносит в полутьме:
— Фимочка, Фимочка, Фимочка…
— Гауптштурмфюрер?
— А? — Виттлих посмотрел на Хельда.
— У вас такой вид… все в порядке?
— Да какое, к черту, «в порядке»? — огрызнулся Виттлих.
Тоня намеревалась найти папу, но рыдание, доносящееся из-за угла, заставило сменить маршрут. Тоня прошла вдоль бетонного фасада. У кустов сидела на корточках повариха Полина. Слезы заливали опухшее лицо.
— Что случилось? — Тоня присела возле плачущей девушки.
— Маша. — Полина всхлипнула. — Ночью ее не стало.
Не стало… будто Полина была уверена на сто процентов, что подруга погибла. Даже больше, чем умерла. Растворилась, точно никогда и не существовала.
— Только она? — Тоня провела ладонью по напряженному плечу поварихи. Снова всхлип.
— Ее парень Михай. И еще один румын.
— Сколько в санатории солдат? — спросила Тоня.
— Десять. Слишком мало, чтобы защитить нас от…
— От чего?
Полина бросила испуганный взор на аллею.
— От Хербигера.
— Он с ними — разве нет? С немцами…
— Нет, — прошептала Полина. — Немцы, как и мы, — корм… — Холодная рука Полины вцепилась в предплечье Тони. Зрачки поварихи расширились до предела. — Он — не человек.
— А кто?
— Эй, ты. — Унтерштурмфюрер Хельд свернул за угол, подтягивая штаны. — Долго я тебя звать буду?
Полина вскочила и, прежде чем уйти за офицером, шепнула, впившись в Тоню обезумевшим взглядом:
— Грязелечебница. В правом крыле.
…из низкого здания веяло запахом затопленного подвала. Тоня помешкала на границе между ярко освещенным двором и полумраком вестибюля. Она вспомнила ночной кошмар, церковь и колокольню на дне озера, бога-вошь, поросшего ужасными пиками. Это один из его шипов присосался к стене? Нет, просто потекшая известка…
Ведомая любопытством, Тоня вошла в сумрак. Сердце забилось быстрее, когда она услышала скребущие звуки. Полчища голодных крыс хозяйничали в пустых помещениях. Или это мытари из книги сказок, которую Тоне читала мама, царапали ногтями пол?
Под подошвами крошилась плитка. Давно, до оккупации, Мишель и Тоня спускались в парижские катакомбы и благоговейно прогуливались среди нагромождения черепов. Коридор советской лечебницы был духовным братом туннеля древнеримских каменоломен. Тоня пересекла его и очутилась в сырой комнате с цементным возвышением по центру. На платформе стояла квадратная ванна, облицованная плиткой. Заплесневелая занавеска чуть шевелилась от сквозняка. Под ногами гнила разоренная бухгалтерия. Тоня запрыгнула на платформу и перегнулась через бортик.
Темная вода и лед, вот что она увидела там. А еще Хербигера.
Обнаженный старик — безволосый, бочкообразный торс, рябые руки, сложенные на груди, и задранная вверх борода — лежал в ванне, как вурдалак в гробу. Его кожа отдавала голубизной, а распахнутые глаза казались шариками льда. Над посиневшими губами не было пузырей, и ошарашенная Тоня подумала, что старика убили и труп поместили в холод для сохранности.
В этот момент зрачки Хербигера сдвинулись и поймали молодую женщину в свои жуткие объективы — две крошечных Тони мелькнули в черных зеркалах, окаймленных радужками. Верхняя губа старика задралась, прижимая к носу белые усища. Зубы в пещере рта были покрытыми изморозью камнями, кусками мрамора из руин античного дворца.
Хербигер ухмыльнулся подо льдом и водой. Тоня отшатнулась и упала бы с платформы, если бы не молодой солдат. Он схватил Тоню за локоть, и она позволила увести себя из опочивальни австрийца.
— Он не дышит, — сказала Тоня по-немецки. — Вы видели?
— Видел… — У солдата было лицо старшеклассника — он мог бы влиться в коллектив класса мадам Ляфор. — Меня зовут Флориан. Флориан Гинея.
— Антонина.
Они вышли в солнечный день, к кипарисам, спутанным меж собой паутиной теней.
— Антонина, — сказал Гинея, заглядывая Тоне в глаза и думая о том, что она красива, как ангел, и что скоро она, вероятно, умрет и будет бродить в темноте с Михаем Ласкусом и оберштурмфюрером Кассовицем. — Вы слышали колокольный звон, Антонина?
— Да, — выдохнула она, перестав отличать сон от яви.
— Это колокола мертвых, — сказал Гинея обреченно. — Не дайте отцу разбудить озерного дьявола.
— Готово, — сказал Валентин Иванович, отнимая ладони от полированной поверхности музыкального инструмента. Морбидиус выглядел как новенький, особенно если не присматриваться к трещинкам вокруг деревянных «заплаток», вырезанных так, чтобы закупорить проломы. «Пломбы» свежих клавиш заполнили дыры в оскале вогнутой клавиатуры. Вернулись на свои места поврежденные детали и, главное, вручную изготовленные пластины из шеллака монгольских жуков. Валентину Ивановичу не была известна судьба футуриста с топором, прервавшего бойню в Ревеле, но одно создатель «манка» знал наверняка: футурист не придет, чтобы опять остановить дьявольскую музыку.
— Вы уже играли на нем? — Хербигер пританцовывал вокруг морбидиуса. Его тень скользила по плиткам бассейна. Виттлих, стоя в стороне, мрачно наблюдал за парочкой стариков.
— Нет. Но он работает, уверяю.
— Прекрасно… прекрасно… — «Коперник двадцатого века», член имперского профсоюза артистов, подсекция магов, коснулся холодными пальцами гладкой крышки. — Они не верили мне.
— Простите? — вскинул бровь Валентин Иванович.
Хербигер увел взор в подернутое инеем прошлое, где пылающая белым не согревающим пламенем фигура билась о стены и немо разевала рот. Усики сгорали под носом.
— Они говорили, я сжег Гитлера… Адольфа соскребали с паркета… говорили, я ни на что уже не годен… эти ничтожества… клинический идиот Гиммлер… молящийся богу-жабе боров Геринг… они предпочли Вирта и Зеботтендорфа… неучей… тупиц… Только Адольф знал мне цену, но все пошло наперекосяк… — Хербигер попятился, грозно пуча глаза. — Эксперименты с замораживанием людей ни к чему не привели, потому что духи льда благословляют лишь добровольную жертву. Я — живой пример, человек новой эры. Единственный, кто не побоялся пустить в себя космическую стужу. Сегодня ночью я подарю Рейху смертоносное орудие. Озерный маршал поведет на Москву стаи идеальных солдат. Военнопленные, унтерменши, мирные жители… даже дети… даже животные… они прорастут лунными шипами и помогут Великой Германии восторжествовать!
Валентин Иванович поежился, увидев, как высокие окна на глазах покрываются изморозью. Он выдохнул облачко пара и обхватил себя коченеющими руками.
— Кто сидит в озере? — спросил Виттлих, дрожа от холода.
— Глаака, — промолвил Хербигер, усмехаясь. Слово чавкнуло, как тело, провалившееся в болото. Каркнуло, как вороний грай над украинским кладбищем. — Город внутри метеорита тысячелетиями бороздил Вселенную. Так долго, что его обитатели, пилоты этого каменного звездолета, умерли — все, кроме одного.
Валентин Иванович слушал безумца, наблюдая за его тенью. Там, где тень соприкасалась с плиткой, появлялись крошечные ледяные сталагмиты, сосульки, вопреки законам физики тянущиеся к потоку.
— Наконец город упал на планете, которая называлась Землей, но существовала в соседнем измерении. От удара образовалось озеро, и расколотый метеорит был погребен под темными водами, и последнему богу-пилоту пришлось ждать, пока вера новых последователей не вернет ему утерянные в полете силы.
Виттлих тоже смотрел на тень старика. Его узкое лицо кривилось от несдерживаемого отвращения. «Фимочка, Фимочка, Фимочка», — звучало в голове.
— Сдвиг, — продолжал Хербигер, — перенес озеро в нашу реальность. А заодно перенес и запретные книги. В том числе одиннадцать томов «Откровения Глааки». Я раздобыл их все, полное собрание из разрозненных экземпляров, найденных у русских эмигрантов в Берлине и Париже. Я прочел от корки до корки Евангелие Озерного бога, написанное его последователями, которые умирали, царапая пером бумагу, отдавая себя зверю, живущему среди водорослей. Я…
Двери распахнулись, грохнув о стены, впуская в вымороженное помещение немного тепла и офицера Хельда.
— Гауптштурмфюрер, вы должны это видеть.
Виттлих чертыхнулся, заранее понимая, что ничего хорошего снаружи не ждет. Немцы покинули холодильник бывшего бассейна. Валентин Иванович вышел за ними: он продрог до костей и не желал больше находиться в компании с помешавшимся стариком… и с собственным изобретением.
На улице сбились в кучу военные. Они держали наготове автоматы и винтовки и смотрели круглыми глазами в сторону озера. Тоня продралась сквозь их строй и подбежала к Валентину Ивановичу.
— Папа, они стоят там уже несколько минут. Не шевелясь.
Валентин Иванович сглотнул горькую слюну. Не одна, а две группы мужчин собрались под кронами кипарисов этим полуднем, друг напротив друга, точно затеяли публичный диспут. Вторая группа была безоружна… и полностью обнажена.
— Гауптштурмфюрер, не надо!
Но Виттлих, игнорируя Хельда, медленно шел к голым, измазанным белой грязью людям. Дикарям, лишившимся налета цивилизованности.
Вот они и нашлись… Кассовиц, Мария, пятеро эсэсовцев и пятеро румын. Дебелая повариха, похожая на парковую статую, выставила наготу, которая возбудила бы разве что фетишиста, опустившегося Пигмалиона. Виттлих вглядывался в апатичные и в то же время преисполненные какого-то достоинства лица, имеющие большее отношение к кривым надгробьям брошенных погостов, к кладбищенским скульптурам, нежели к чему-то живому и разумному. Голые люди таращились перед собой пустыми глазами.
— Маша! — воскликнула Полина, прижимая ладонь к сердцу. Дикарка, еще вчера — совершенно нормальная девушка, услышала свое имя. Стекляшки глаз отыскали подругу в толпе. Маша отворила рот, и из ее горла раздался гулкий перезвон, словно она была колокольней из мяса, костей, жира, волос и грязи и где-то в ее грудной клетке звонарь дергал веревку.
— Что за дьявол? — Виттлих сощурился. Кассовиц лениво посмотрел на бывшего командира. Над правой бровью оберштурмфюрера торчал отросток, напоминающий палец. И этот жуткий, неправильный палец указывал на Виттлиха, чуть заметно поднимаясь и опускаясь.
Такая же мерзость, мясистая, цвета ошпаренной кипятком кожи, росла из щеки Брюкера… из-под носа роттенфюрера Цирша… из шеи румынского капрала и изо лба украинской поварихи…
«Прикажи расстрелять их, — пронеслось в голове Виттлиха. — Ты же видишь, они не люди. Это болезнь… это Сдвиг… как Фимочка, живший в сарае деревни Болото».
— Василеску, — окликнул Виттлих, не поворачиваясь. — Где Василеску?
— Я здесь… — Румынский врач отпочковался от толпы, но к дикарям не приблизился.
— Ты что-нибудь знаешь об этом? — Виттлих обвел нервным жестом безучастное сборище нудистов.
— Только слухи… говорят, в запретных книгах описан бог, который контролирует человеческое сознание с помощью шипов… я бы на вашем месте…
— Не стоит бояться, — услышал Виттлих.
Хербигер шагал к голым созданиям, широко расставив руки. Точно намеревался обнять одного из этих молчаливых истуканов. Виттлих посторонился, освобождая старику дорогу.
— Они хотят знать, что мы делаем. Все под контролем, друзья.
Хербигер положил ладонь на грудь Кассовица. Оберштурмфюрер медленно опустил взор, затем поднял глаза на австрийца. Отросток над его бровью замер, будто бы… принюхиваясь? Идиотизм, но именно так это и выглядело: шип из плоти обнюхивал Хербигера. Виттлиху показалось, Кассовиц ринется на старика и вонзит зубы в его горло. Виттлих был бы не прочь на это посмотреть. Но Кассовиц по-прежнему не двигался. Хербигер пробасил:
— Скажите Глааке, мы начнем в полночь.
Он отнял ладонь от груди Кассовица. Оберштурмфюрер повернулся, демонстрируя ошеломленному Виттлиху тощую задницу. Остальные дикари синхронно последовали его примеру. Они побрели по аллее, мимо фонтана и пионеров… к озеру, на дне которого немыслимая сила ждала пробуждения.
За фигурными балясинами псевдоантичной балюстрады простиралась парковая аллея. Она напоминала взлетную полосу, ведущую от главного корпуса к озеру. В звездно-лунной летней ночи водная гладь походила на тускло мерцающий щит.
Тоня сжала отцовскую руку, будто удерживала его от непоправимой ошибки. Понадобилось усилие всех оставшихся в наличии солдат, чтобы перетащить музыкальный инструмент на смотровую площадку. Крышка морбидиуса посверкивала, как и вода вдали. Опрокинутая ухмылка клавиатуры внушала Тоне ужас.
Виттлих, Хельд и пара румын стояли на балконе, исподлобья наблюдая за происходящим. Повариха Полина и рядовой Флориан Гинея подошли к дверям и смотрели на морбидиус из коридора. Полину успокаивала винтовка в руках румына. Гинея утешила бы мысль о том, что санаторий выгорит дотла, а он телепортируется домой, в Питешти.
Хербигер стоял между морбидиусом и балконной оградой, за кафедрой, принесенной из актового зала. Перед ним лежала толстая книга: последний том «Откровения Глааки», распахнутый на главе, описывающей путешествие метеорита, уничтожение планеты Тонда, вращавшейся вокруг мертвой звезды Баальбло, Зеленую Гниль и гибель народа яркдао.
Хербигер видел все это во снах, которые называл притягивающими. В своей колыбели, затопленной ледяной, животворящей субстанцией, он видел рушащиеся города из синего металла, ритуал многоруких, трубчатых тварей: жрецов Чига и бога, копошащегося среди руин.
Москва разделит судьбу Тонды. Глаака сотрет с лица земли население Советского Союза. И Гиммлер поклонится великому Хербигеру.
— Избранные богом пришли, чтобы внимать музыке! — Старик указал на аллею. Под кипарисами засуетились перепуганные солдаты. Их бывшие побратимы заодно с немцами и украинкой Машей показались из-за фонтана. Они брели по тропинке, вызвав в памяти Тони страшную сказку, которую читала ей когда-то мама. В сказке полчища разномастных чудищ вылезли из болота, привлеченные волшебной свирелью чародея.
Белые големы, проросшие шипами, выстроились полукругом внизу и запрокинули потрескавшиеся лица. Шип, торчащий изо лба Кассовица, вытянулся вертикально, как кобра перед заклинателем змей.
— Вы представляете последствия?
Хербигер повернулся к Тоне, задавшей вопрос.
— О, милая моя. Прекрасно представляю. Впрочем… пусть воображение отдохнет. Маэстро, приступайте.
Валентин Иванович не шелохнулся, заколдованный блеском своего творения.
— Хельд, — небрежно приказал Хербигер. — Поторопите гения.
Помешкав секунду, унтерштурмфюрер подошел к пожилому музыканту и махнул пистолетом.
— Или мы отдадим вашу красавицу голым товарищам. — Глаза Хербигера сверкнули.
— Папа, нет.
Валентин Иванович улыбнулся слабо и отнял руку. Хельд повел его к морбидиусу. Гинея прикусил губу.
Валентин Иванович тряхнул головой.
«Безумцы! — подумала Тоня. — Чертовы маньяки!»
Валентин Иванович посмотрел поверх крышки морбидиуса на озеро: оно показалось ему логическим продолжением деревянной машины. Он чувствовал взгляд дочери, прожигающий затылок — вот-вот займутся пламенем волосы. И еще один взгляд чувствовал пожилой музыкант. Взор бога, сковавший волю. Не христианского бога, который ютился в церквях царской России, любил куриные яйца к Пасхе, стыдился секса и требовал от паствы смирения. То смотрело на изобретателя злобное, плотоядное божество, упавшее со звезд, случайно вынутое революцией из непредставимых миров по ту сторону реальности.
Валентин Иванович положил руки на клавиатуру. Придавил педаль стертой до дыр подошвой.
Тоня, Виттлих, Хербигер и остальные увидели, как прислужники Глааки, голые, бледные призраки, одновременно отворили рты и задрали к небесам руки. Жмущиеся к зданию румыны вскинули автоматы.
— Без паники! — рявкнул Хербигер. — Начинайте, маэстро, иначе…
Морбидиус запел в ночи. Фантазия Тони нарисовала трубы над музыкальным инструментом. Потусторонний гул выдувался из короба, как дым, но он не уходил вверх, к загадочным созвездиям, к луне кисти Архипа Куинджи. Неописуемая мелодия словно перехлестывалась через перила, сочилась сквозь балясины… и текла по аллее, омывая застывшие силуэты одержимых. Чтобы слиться с Безымянным в экстазе. Соитие искусства и древнего ужаса.
Страх ввинтился под ребра Тони, свел скулы Гинее, скрутил желудок Виттлиху.
Пальцы Валентина Ивановича скользили по клавишам, активируя пластины. Он вновь был молодым — он перенесся из санатория в город с названием Ревель. В этом театре неплохая акустика! А главное, там, за спиной — малышка Тоня. И Тонина мама. И все еще можно исправить. Всех спасти.
Дети глины и кошмарных колоколов напряглись, привстали на цыпочки. Из овальных пастей раздался звон. Он стал частью с трудом считываемой мелодии.
— Да… — проворковал Хербигер, выбегая из-за кафедры. Он перегнулся через ограду — как хотелось Тоне пинком отправить подонка в недолгий полет! Но голос морбидиуса парализовал мышцы.
— Господь из ила! Приди! Восстань! Я повелеваю тебе!
И ночь осветилась.
Колыбель Глааки исторгла лучи света, будто под водой зажглись прожектора. Тонкие белые столбы вознеслись к звездам, формируя нечто вроде античных руин, колонн древнего храма. Среди этих световых бивней заворочалась темная фигура, проекция, дрянь, покрытая длинными шипами.
Отростки забесновались на телах ее рабов. Колокольный звон нарастал, и, подчиняясь Валентину Ивановичу, музыка морбидиуса достигла дьявольского крещендо и вырвалась до оглушающего и ослепляющего фортиссимо. В нем, как трупы в нацистском крематории, сгорали обертона.
Свет поднимал к созвездиям Глааку. Бесплотный гость из космической черноты взмывал на волнах неистовой музыки и доисторического звона. Чудовищная вошь парила над Безымянным. И, приветствуя ее, Хербигер забился в экстазе.
— О, пытающий, мучающий, иссушающий, пожирающий, опустошающий, истязающий… О, Глаака истинный!
Валентин Иванович отнял пальцы от клавиатуры и посмотрел сквозь них на левитирующую тварь. Он позволил музыке звучать без посторонней помощи. Раз, два, три. Плечи Валентина Ивановича приподнялись, шея вытянулась в предвкушении.
Сквозь гул, едва слышные, хрупкие, но постепенно крепчающие, распускающиеся фантастическими цветами, донеслись детские голоса. Хрустальный хор, поющий из запредельного.
— Нас утро встречает прохладой, нас ветром встречает река…
Хербигер и эсэсовцы, кажется, ничего не замечали, но Тоня уставилась на морбидиус. Она знала эту мелодию. Песня из наивного и пафосного советского кинофильма всегда рисовала в ее эмигрантской голове картины той странной и страшной Родины, которую она и не помнила почти; того в равной степени пугающего и чарующего края; холодного, храброго, замученного, терпеливого, немыслимого.
— Не спи, вставай, кудрявая! В цехах звеня, страна встает со славою на встречу дня… — Ангелы, херувимы тянули слова Корнилова, навечно тридцатилетнего поэта, расстрелянного за участие в троцкистском заговоре. Большой симфонический оркестр разливал музыку Шостаковича, неукротимую, размывающую тьму озера.
Рядовой Гинея понял: происходит что-то удивительное. План Хербигера трещит по швам! Гинея порывисто обнял изумленную Полину. Хоть бы он не ошибся!
Шостакович был капелью, велосипедными звонками, гудками просыпающихся заводов, поливочной машиной, на заре орошающей широкие проспекты, был шлангами, смывающими грязь с натруженных грузовиков. Теперь и фашисты слышали это. Троянский конь бил копытом под полированной крышкой музыкального инструмента. Один за другим останавливались пластинки, вручную вырезанные мастером: слепки из шеллака монгольских жуков. Один за другим гасли черные лучи, возносящие вошь над Безымянным.
Виттлих поднял взгляд к небу. Оно светлело, хотя облака скрыли луну и звезды.
«Ты обгадился, старик», — подумал Виттлих злорадно.
Глаза Валентина Ивановича наполнились слезами. Он тоже смотрел вверх, словно видел музыку, струящуюся из незримых труб-дымоходов. И сквозь эту музыку он увидел, как громадная туша Глааки замерцала, обрушилась в озеро и ушла на дно меж истончающихся лучей, не подняв брызг и не потревожив зеркальную гладь озера.
Валентин Иванович плакал от счастья и переполняющей сердце любви ко всему сущему. Пластинка, найденная в актовом зале санатория и аккуратно встроенная им в музыкальный инструмент, выпускала на волю флейты и скрипки. Советская песенка низвергла древнего бога в преисподнюю. Какая ирония!
Хербигер наконец-то оторвал взор от озера и повернул к морбидиусу перекошенное яростью лицо. Под белоснежной кожей змеились вены, словно реки во льду.
— Что ты натворил, еретик?
— Это не я, — сказал Валентин Иванович, улыбнувшись дочери. — Это Шостакович. Вместо топора, милая моя. Вместо топора.
Хербигер двинулся на музыканта. Одновременно внизу, за оградой балкона, заголосили румыны. Виттлих и Хельд кинулись к перилам.
— Горячее и бравое бодрит меня. Страна встает со славою…
— На встречу дня! — спел Валентин Иванович, глядя в глаза приближающемуся Хербигеру.
Колдун зарычал и вцепился музыканту в лицо растопыренными пальцами. Боль, какой Валентин Иванович не испытывал прежде, пронзила его тело. Арктический холод вливался в организм сквозь пальцы Хербигера. Кровь стыла в жилах… в прямом смысле слова. Мозг леденел. Конечности скрючились. Легкие отказались подчиняться, будто снегом наполненные до краев. Валентин Иванович ослеп. Но, лишившийся зрения, он увидел последний в своей жизни образ: лицо супруги, улыбающейся ему из зрительного зала. И столько тепла было в этой улыбке, что даже холод ада не смог противостоять ему.
А затем мрак поглотил Валентина Ивановича. Проявив почтение к смерти создателя, морбидиус замолчал. Коротко, пронзительно вскрикнула Тоня. Хербигер отнял руку, позволив Валентину Ивановичу упасть.
Музыкант был мертв. Лицо приобрело синеватый оттенок, его покрывали пятна мраморной расцветки. Пораженные участки кожи сползали с промерзшего мяса. А глаза… глаза Валентина Ивановича превратились в розоватую кашицу, в острые кристаллы снега, наполняющие глазницы.
Виттлих таращился на труп, не в силах поверить в то, что Хербигер убил человека обычным прикосновением руки. Тоня кричала, прижав ладони к вискам. Ощерившись, Хербигер двинулся к ней. Нечленораздельные звуки вырывались из-под белоснежных усов. Северный дьявол дыхнул смертельным холодом и потянулся к Тоне.
Грянул выстрел. Голова Хербигера дернулась. Во лбу, над косматой бровью образовалась аккуратная дырочка, словно след от бура в ледяной толще. Хербигер повернулся к стрелку. Винтовка плясала в дрожащих руках рядового Гинеи.
Бессмертен! Этот кусок мерзлого дерьма прочел столько запретных книг, что его не берет свинец!
Хельд выхватил пистолет. Прикончить взбунтовавшегося румына! Виттлих остановил подчиненного жестом. О, ненасытные боги, гауптштурмфюрер жаждал увидеть, как австрийский колдун сдохнет.
Хербигер с дырой во лбу шагнул навстречу Гинее. Сейчас он как никогда напоминал демона, призванного зимними смерчами, оживленную магией ледяную фигуру. Гинея прикусил язык и произвел второй выстрел. Пуля угодила в сердце колдуна. Хербигер застыл. Гримаса изумления стала его посмертной маской. Колдун рухнул, как поваленное дерево. Затылок приложился к цементу, и череп раскололся пополам, являя две половины бледно-розового кристаллизованного мозга. Над развалившейся головой вился пар.
Гинея опустил ствол и пошатнулся. Полина подхватила его под локоть, не давая упасть. Гинея посмотрел на повариху с благодарностью.
— Папочка! — Тоня кинулась к отцу. Выстрелы и крики ужаса наполнили ночь. Они доносились из парка под балконом, свидетельствуя о том, что со смертью Хербигера ничего не кончилось. Офицеры и двое солдат прильнули к ограде. Внизу дети Глааки сеяли смерть.
Они были безоружны, но опасны, как свора разъяренных львов. Когда румыны открыли огонь, двое одержимых замертво рухнули на аллею. Но остальные, не обращая внимания на свист пуль, ринулись в атаку. Кассовиц первый добрался до ополоумевших от страха солдат. Сбил одного с ног, оседлал и вонзил большие пальцы в глаза рядового. Хлынула темная кровь. Михай Ласкус вцепился зубами в горло бывшего сослуживца и выдрал шмат мяса с сухожилиями. Доктор Василеску палил, отступая к беседке. Свинец угодил в покрытое коркой грязи лицо эсэсовца Поля. Прошил голову другого дикаря. Дети Глааки умирали как обыкновенные люди. Но обладали сверхчеловеческой силой.
На глазах Виттлиха Василеску споткнулся о бордюр. В считаные секунды его буквально разорвали на части. Обнаженная ведьма, повариха Маша подняла взгляд к балкону. В руке она держала голову солдата. Из обрубка шеи текла кровь, разукрашивая белую кожу алыми полосами. Все румыны, поставленные охранять корпус, были мертвы и разбросаны по аллее кусками мяса. Кассовиц оскалился и указал пальцем на здание. Восемь дикарей посеменили к входу.
— Что вы рты раззявили? — гаркнул Хельд на двоих пока еще уцелевших вояк, которые в данный момент меньше всего на вояк походили. От страха солдат колотило. Третий из выживших — и не обросших потусторонней дрянью рядовых, — Гинея, подошел к Тоне. Она преклонила колени перед телом отца. Положила ладони на его обжигающие холодом щеки, будто надеялась отогреть. Гинея представил страну мертвых: бесконечную тундру, по которой кочуют души. Даже картины ада были уютнее этого санатория.
— Не дайте им войти! — Хельд едва ли не пинками выгнал солдат с балкона. Виттлих выглядел спокойнее. С пистолетом наголо он разглядывал лопнувший череп Хербигера. Будто искал среди кусков мозга истину.
— Антонина, ему уже не помочь.
Гинея осторожно коснулся плеча плачущей Тони.
— Нужно уходить.
Тоня кивнула, поднимаясь на ноги. Она вспомнила сцену из детства. Как она, кроха, вошла в дедушкин сарай, думая, что папа мастерит свой странный рояль. Но он, забыв о работе, делал для нее воздушного змея.
«Спасибо, папочка».
Тоня утерла слезы. Отец погиб, но она не собиралась умирать в этом отвратительном месте.
— Пожарная лестница в правом крыле. — Она успела изучить здание. — Мы уходим, Виттлих.
Гауптштурмфюрер безразлично повел плечом.
— Пока.
На балкон, едва не сбив с ног Полину, выскочил румын, посланный Хельдом оборонять корпус. Безоружный, с вытаращенными, совершенно безумными глазами. Что случилось с его напарником, оставалось лишь гадать. Румын пронесся мимо эсэсовцев, не сбавляя скорости, и прыгнул через балконную ограду вниз головой. Тело глухо шлепнулось об асфальт.
Это стало командой. Немцы, Гинея и девушки выскользнули в коридор. На первом этаже гремело. Хельд побежал к парадной лестнице, на ходу подбирая оброненный румынским солдатом автомат. Антонина потянула Гинею и повариху в противоположную сторону. Поколебавшись, Виттлих пошел за подчиненным.
Он понял, что так и не вырвался из Болота. Сарай с копошащимся младенчиком стал его могилой, а все, что случилось после — окопы бессмысленной бойни, говорящие свиньи в штабах, Крым и этот санаторий, — лишь предсмертный бред, как в рассказе американца Амброза Бирса.
— …Фимочка, Фимочка, Фимочка…
Катерина начинает истерично хихикать и танцевать в смрадной полутьме, обняв доску, точно младенца. Фонарик светит в опрокинутое ведро, заставляя зрачки полицая коварно поблескивать.
Виттлих оборачивается.
Что-то пробирается сквозь вонь и темноту. Катерина нагибается, застывает, и Виттлих чувствует, как она дышит ему в ухо.
— Ты не эсэсовец, — говорит она. — Ты — дерьмо и будешь предан земле. Я исключаю тебя из СС, Ромуальд Виттлих.
И тогда Сдвиг позволяет гауптштурмфюреру насладиться плодами сумасшествия. Он видит ребеночка, чудо великое и тайну тайн.
Муха величиной с человека подбирается к Виттлиху. Голова, грудь и брюшко покрыты жесткими волосками. Из дыхалец течет белое вещество, похожее на результат ночных поллюций. Под лобным пузырем подрагивают усики. Громадные фасеточные глаза изучают немца.
Фимочка завелся в мясе русской революции, личинка питалась субстратом звездного рака и, созрев, сбросила пупарий здравого смысла. Никакого смысла нет больше.
Виттлих думает, что Фимочка совершенен, как ангел. Но прекрасное создание — изумрудные прожилки на радужно переливающихся крыльях — пренебрегает немцем. Фимочка выбирает мертвечину. Хоботок проникает в ведро. Виттлих минуту наблюдает за трапезой, потом находит люгер, встает на ноги, отпихивает Катерину и плетется к выходу.
Он слишком жалок, чтобы стать пищей для ангела. Он покинет этот сарай… и в то же время останется в нем навсегда. Утром немцы уедут из деревни, отправятся на юг…
«Почему Фимочка не съел меня? Что со мной не так?»
Виттлих покачнулся у лестницы. По ступенькам поднимались дикари, и каждый из них словно бы знал, что в сарае Катерина, мать Фимочки, исключила Виттлиха из СС, что он не имеет никакого права носить форму и значок и находиться здесь.
Хельд закричал и открыл огонь. Пули отбросили свору назад. Капрал повис на перилах. Выбеленное глиной лицо Брюкера разлетелось в клочья, затылок вывалился, поливая мозгом идущих следом. Свинец состриг шип, торчащий из виска Кнохена, и канул в серое вещество Кази Казбека.
— Хватит, — сказал Виттлих.
Хельд не слышал, поливая свинцом детей Глааки. Кнохен дергался на ковровой дорожке. Роттенфюрер Цирш съехал вниз по ступенькам, изрешеченный.
— Хватит. — Виттлих поднял пистолет и надавил на спусковой крючок. Лотар Хельд из Лейпцига посмотрел на своего командира удивленно. Зашатался и упал. Из дыры в его спине струился дымок.
Виттлих отбросил пистолет. Последние годы он только и делал, что убегал. Пора посмотреть в лицо правде. Он должен был остаться в том сарае, принять свою участь. От судьбы не улизнуть.
— Эй, русский Сдвиг. Я готов.
На лестнице валялись трупы. Но один дикарь продолжал стоять на ногах, неуязвимый. Кассовиц прошагал по ступенькам, высоко подняв голову. Сухая грязь откалывалась, являя трупную харю под посмертной маской. Отросток извивался над остекленевшим глазом.
Сейчас Виттлих узнает, что скрывается за чертой. Обретет смысл темный и образ новый, изменится, исполнив миссию, предначертанную от рождения.
Гауптштурмфюрер раскрыл руки для объятий.
— Возьми меня.
Кассовиц прошел мимо, не обратив на бывшего командира никакого внимания. Пятки шлепали об пол. Виттлих сел на ступеньку, в лужу крови и расплакался, как дитя.
Они свернули за угол, не оборачиваясь. В конце коридора располагалась дверь. За стеклянной вставкой трепетали на ветру ветви кипариса.
«Пожарный выход!» — колыхнулась надежда в груди Тони. Она спасется. Папа хотел бы этого больше всего на свете. А дальше — пусть плен, пусть советский ГУЛАГ. Она будет жить!
Дверь распахнулась. Голое существо на четвереньках забралось в коридор. Оно выгнуло позвоночник и передвигалось, как собака. Лысый зверь-альбинос. Из распахнутого слюнявого рта рос толстый шип.
— Михай! — ахнул Гинея.
Полина отчаянно взвыла и метнулась в ближайший номер. Тоня прижалась к стене.
Михай приближался, вертя головой и скребя ногтями по ковру.
— Не надо, друг… уйди… — Гинея всхлипнул, наводя на дикаря ствол винтовки.
Михай зашипел. Рядом разбилось стекло.
— Стреляй! — вскрикнула Тоня.
Михай сомкнул на отростке губы. Гинея отвернулся, и винтовка плюнула свинцом. Запах пороха наполнил коридор санатория. Мозги забрызгали цветок в кадке. Михай навечно успокоился на залитом кровью ковре.
— Полина!
Тоня заглянула в номер. Из окна поддувало. Пол усеяли осколки, поверх них лежала мертвая повариха. Маша оседлала подругу, вынула из вспоротого живота кишки и рвала их зубами. Шип на лбу одержимой торчал в потолок эрегированным пенисом.
Тоня отпрянула. Гинея потеснил ее, вваливаясь в номер. Он надавил на спусковой крючок, но ничего не произошло. Патроны закончились.
Маша языком вытолкнула изо рта куски кишечника и Полинино дерьмо. Глотка дикарки породила медный звук, бой подводного колокола. Ее зрачки метались вправо и влево, в такт с глухими ударами. Гинея решительно пересек помещение и обрушил приклад винтовки на темечко Маши. Череп хрустнул. От повторного удара глазное яблоко поварихи выпрыгнуло из глазницы. Маша умерла на разорванном теле Полины.
— Уходим, — процедил Гинея.
Они добежали до распахнутой двери, за которой выл ветер и шумела листва. Лестница, заключенная в решетчатый тубус, вела к свободе. В коридоре замигали лампочки, заплясали тени. Гинея и Тоня обернулись.
Кассовиц застыл над убитым Михаем. Руки немца были разведены в стороны, голова склонена к плечу в кощунственной пародии на распятого Христа. Беглецов обдало ощущением мерзкой потусторонности и космического ужаса. Из распахнутого рта Кассовица били колокола. Шип указывал на людишек карающим перстом.
Тоня потянула Гинею за рукав. Они слетели по ступенькам и помчались в свете фонарей. Кассовиц остался в коридоре. Торжествующая ухмылка расколола белый лик, с которого сыпалась засохшая грязь.
Тоня видела впереди античные ворота. Выход с территории санатория. Она подумала о папе, лежащем на балконе. А потом память воскресила отца и омолодила его. Он улыбался дочери и обнимал смеющуюся супругу. И Мишель был там, как на семейном потрете.
Звук разнесся по запустелому парку. Не просто призрачный звон, а оглушительный грохот, какой могли издавать железные копыта великанского коня. Гинея сбился с шага. Лица родителей вымело из головы Тони.
Русалка развалилась на части и осыпалась в чашу фонтана кусками мрамора. Гипсовые горнисты взорвались один за другим, подбрасывая вверх конечности. Ветер разносил по аллее пыль и топот.
— Что это? — закричала Тоня.
Виттлих вышел на балкон, чуть пошатываясь. Он снял китель и расстегнул рубашку. Херсонский Эол трепал седые волосы гауптштурмфюрера. Подле онемевшего морбидиуса валялись два трупа, два непоправимо мертвых старика.
Виттлих прошел между Хербигером и музыкантом и присел на корточки, хрустнув коленями. В парке под ним падали кипарисы. Корни расшвыривали червивую землю. Высокое дерево обрушилось на беседку, сплющив ее. Лопнули окна грязелечебницы. Молния расколола небосвод, в ее свете звезды казались желудочными свищами, соустьями, уводящими к внутренним органам Вселенной.
Виттлих коснулся книги, принесенной в санаторий Хербигером. Открыл наугад. Он учил русский, французский, латынь и акло, но понятия не имел, на каком языке написано это откровение. Однако литеры древнего алфавита, шевелясь на желтоватой бумаге, как насекомые, въедались в мозг и порождали отчетливые образы. Книга транслировала фильм, от которого красные слезы потекли из глаз гауптштурмфюрера.
Он увидел православный монастырь на холме. Полнотелая девушка и двое молодых красноармейцев вели под уздцы коней, не ведая, что притаилось в стенах божьей обители.
Он увидел мужчину, входящего в магазин, над дверью которого раскачивалась вывеска: «Антиквариат. Музыкальные инструменты и иные казусы».
Виттлих увидел шахтера, лепящего из дерьма идола, и детей, бредущих по затянутому мглой городу, и альпиниста, восходящего к запретной вершине.
На последней странице он обнаружил санаторий, который стремительно разрушался. Потому что ритуал был сорван, но у Глааки хватило сил, чтобы наказать еретиков.
Ромуальд Виттлих выпустил книгу из скрюченных пальцев. Его веки задергались, слюни потекли по подбородку, мозг умер. Лицо отвалилось и упало на страницу с текстом. То, что было под кожей, влажное и алое, пошло пузырями. Через мгновение балкон главного корпуса рухнул вместе с трупами и музыкальным инструментом, а упавший следом фасад превратил морбидиус в труху.
Дома складывались, поднимая облака пыли. Колокола били в бурлящем озере. Отступники неслись к распадающимся воротам. Асфальт за ними трескался, и из него выплескивалась белая грязь. Тоня представила бога-пилота, явившегося в мир из космической черноты. Мясистый хобот на конце морды и тонкие стебли, поддерживающие глаза. Мыслящая вошь среди руин затопленной деревни.
Гинея споткнулся и упал, протянул руку, выкрикнул Тонино имя. Она не остановилась, чтобы помочь. Волна грязи взмыла над еретиком и накрыла его, словно исполинская пятерня. Пресное тесто проникло в рот, в пищевод, наполнило смертью. И уже мертвого уволокло в трещину, под землю.
«Еще десять метров! — приказала себе Тоня. Легкие горели огнем, слезы застилали кругозор. За их пеленой проступали огрызок ворот, покосившиеся колонны. — Не сдавайся!»
Тоня рванула вперед…
Существо, некогда бывшее оберштурмфюрером Фолькером Кассовицем, вышло на тропу, провожая ее взглядом. Глаака больше не нуждался в слуге. Свирепый поток жижи смел Кассовица с аллеи и растворил в себе без остатка; взмыл над гибнущим парком, образовав руку с растопыренными пальцами.
Тоня ворвалась в ворота и сделала шаг за территорию здравницы.
Рука из грязи взяла ее почти нежно и потащила назад, кричащую от ужаса и уже безумную, выпачканную в белых соках озерного бога; вознесла над Безымянным, и в погребальном звоне колоколов упругий шип прорвал кожу на лбу Тони и устремился вверх, к прекрасным и омерзительным звездам.
Наступила тишина.
Пришел рассвет.
Бронетехника с немецкими крестами потянулась по проселочной дороге к санаторию.