Работал Константин Михайлович ту зиму азартно. Придет из Академии — и прямо в кабинет. Иной раз всю неделю просидит над повестью, а вечером зовет Мазура:
— Игнат, приходи, будь добр, ко мне! Почитаю, что сегодня написалось...
Тогда в кабинете собирались почти все обитатели дома: Мазур с женой и сыном Всеволодом, Мария Дмитриевна, Данила с Николаем Мицкевичем, Юрка. Михаська и Всеволод располагались на медвежьей шкуре.
Выждав, пока все рассядутся, Константин Михайлович спокойно начинал:
— «Нерухома стаяў глухі амярцвелы лес...»
Иногда автор прочитывал Игнату Мазуру отдельные батальные сцены: тот в гражданскую войну был на фронте, хлебнул военного лиха. На свой короткий армейский опыт Константин Михайлович не всегда полагался...
Все в ту зиму было подчинено работе над «Дрыгвой» Даже в командировки никуда не ездил. Только в феврале 1933 года попал в Москву на пленум оргкомитета Союза писателей. Нельзя было отказаться — это раз, а во-вторых, надо было встретиться с Сергеем Городецким, переводившим на русский «Новую зямлю».
Надо сказать, не везло, да и только, поэме «Новая зямля» — любимому детищу Якуба Коласа. В Минске издание задерживалось уже второй год: упрямился критик Лукаш Бэнде, не хотел писать предисловие и в то же время твердил, что без предисловия читатель поэмы не поймет. В Москве поэма должна была выйти в сокращенном переводе Сергея Городецкого. Переводчик — известный русский поэт — не знал как следует белорусского языка, а на замечания автора реагировал подчас очень болезненно. На этой почве возникали недоразумения, и перевод тоже задерживался.
С тем и поехал Константин Михайлович в Москву: чтобы «подтолкнуть» перевод в издательстве, поговорить с переводчиком, растолковать ему кое-какие белорусские слова и выражения, показать ошибки, дабы на месте их исправить...
По возвращении снова засел за «Дрыгву». Куй железо, пока горячо! Пиши, браток, пока с охотой и настроением пишется! Весной случались такие дни, когда он брал рукопись даже в Академию и работал над нею, если выпадала свободная минутка. Сюжет сложился давно, оставалось его реализовать, изложить на бумаге. А это главное, так как в процессе работы над текстом шел отбор деталей, что-то отбрасывалось, что-то нарождалось новое и неожиданное даже для самого автора.
Хотелось закончить повесть, чтобы летом или осенью взяться за осуществление давнишнего замысла — за исторический роман о кричевском восстании 1743-1744 годов. Прежде всего съездить в Кричев, поискать, не осталось ли каких следов восстания в народной памяти, а потом основательно засесть за изучение архивных материалов, чтобы правдиво показать не только людей — непосредственных участников восстания, но и то далекое время, ту историческую эпоху. Давно-давно нацеливается он на эту тему, но то одно, то другое мешает. Задумывал сначала пьесу, потом повесть, но когда мало-мальски познакомился с материалом, пришел к мысли, что по-настоящему исчерпать его можно только в романе. Причем в нем должны действовать реально существовавшие в жизни люди. Не так, как, скажем, в повести Змитрока Бедули «Соловей», где есть исторический фон, но нет ни одного исторического персонажа...
Однако часто бывает: планируешь одно, а на деле выходит другое. Весной, как на беду, пошли одно за другим разные совещания, заседания, начались литературные вечера, на которых приходилось выступать то с докладами, то со вступительным словом. Экспромтом доклада не сделаешь, надо подготовиться, что-то прочесть или возобновить в памяти. Глядишь, день-другой прошли, а там и неделя списана. Не было отбоя и от газет: заказывали статьи, рецензии, отклики на какие-то важные события. Все словно сговорились: отдавай им драгоценное время.
В конце мая приехал московский гость — Сергей Городецкий. Надо было не просто уделить ему внимание, показать кулинарное искусство Марии Дмитриевны, но еще и познакомить с Минском, сводить в белорусский театр, а потом даже поехать с ним в деревню. Эту поездку в Леванцевичи и в колхоз «Слобода́» Константин Михайлович, правда, организовал сам и с определенным расчетом: пусть русский поэт, взявшийся за перевод «Новай зямлі», непременно познакомиться с белорусским крестьянским бытом. Да, конечно, действие поэмы происходит в конце XIX века, а белорусская деревня 1933 года сильно отличается от альбутской лесничевки, а все же переводчику было что посмотреть...
Это лето Мицкевичи провели в доме Евсейчиковых, на станции Талька, сравнительно далеко от Минска. Надо было и Михаську вывести в настоящий лес: всю зиму, будь она неладна, одолевали его болезни, да и надоело отираться вблизи Ждановичей или Волковичей. Город рядом, народу летом уйма, ни тебе настоящих ягод, ни грибов. А Талька — ого-го! Места ягодные, непролазные малиновые джунгли подступают к самым хатам, а что до грибов, то и говорить нечего — боровиковое царство.
Чего стоит лесная полянка за железнодорожным мостом, где маленькая речонка Талька делает поворот, чтобы устремиться в Свислочь. Песчаный бережок, дно тоже песчаное, а местами галечное, оттого вода чистая, как слеза. Пониже моста есть яма, где снуют рыбы: окуни, плотва, а пескари да ерши и на мелководье выходят. Константин Михайлович в поэме «Міхасёвы прыгоды» прославил тогда же это место:
Талька — слаўная рачушка,
Грунт яе пясчаны,
Бераг мяккі, як падушка,
Дзірваном усланы
Он иногда сиживал с удочкой над той ямой. Если был клев, то уха получалась на славу.
Особенно места вблизи Тальки славились ягодами.
Константин Михайлович рассчитывал, что здесь, вдали от Минска, он не только отдохнет, но подгонит за лето дела и даже закончит «Дрыгву». Не тут-то было! Только приехали и осмотрелись, как на третий день всею семьей ринулись по землянику. На прошлогодних и более старых вырубках, на пригреве вокруг пней, алели уже спелые и сочные ягоды. Потом пошла черника, а за нею вскорости и малина. Дождей тем летом выпадало в меру, и малина уродила как никогда. Таких богатых мест в Альбути не было. И с грибами повезло: сперва высыпали боровики-колосовики, потом лисички, маслята, летние опята — варушки, а там — снова боровики, но именно боровые, темноголовые, как в Паласенском лесу. Если написалось за все лето страниц десять «Дрыгвы», то и ладно, настолько здешнее приволье захватило и полонило всех: и старших, и Данилу с Юркой, и маленького Михася. Правда, Константин Михайлович, хоть и урывками, написал, чтобы угодить своему младшенькому, почти всю поэму «Міхасёвы прыгоды». Там были описаны реальные происшествия с малышом на лоне природы, его рыбацкая удача (Михасёк в самом деле поймал щуку), походы по ягоды и по грибы, встреча с ежиком.
В начале сентября возвратились из Тальки, но сколько еще дома было разговоров, воспоминаний о лесных походах! Константин Михайлович засел за повесть и работал почти каждый день. Кончал «Дрыгву» с тем же подъемом, с каким и начинал. Правда, чувствовалась нехватка живого материала, фактических сведений о партизанской борьбе на Полесье, но затягивать дальше было невмоготу. В конце года повесть была завершена и сразу сдана в набор, а в начале 1934-го уже вышла отдельной книгой. Вскоре в Москве появились переводы «Дрыгвы» и «Новай зямлі».
Как-то сидел Константин Михайлович в своем академическом кабинете, вдруг кто-то стучится. Входит плотный старикан с плетеной корзиной в руках, ставит корзину в угол, вытирает пот с лица и спрашивает:
— Это ты Колас?
— Я.
— Так что ж ты пишешь, будто я от трех жолнёров сбежал, когда их пятеро было?! Вот, ей-богу, пятеро!
Это пришел дед Талаш, прочитавший «Дрыгву»...
В Париже на конгрессе
Еще в декабре прошлого года председатель Союза писателей Белоруссии Михась Климкович пригласил Якуба Коласа в свой кабинет, стал расспрашивать о творческих планах, а потом словно между прочим сказал:
— Константин Михайлович, готовьтесь ехать в Париж... Весной там состоится Всемирный конгресс писателей в защиту культуры. Мы вас посылаем делегатом от белорусских писателей...
Признаться, тогда он не очень-то поверил в реальность такой поездки. A-а, если впрямь нужен представитель от Белоруссии, то найдется кто-нибудь другой, кто пошустрее и в большей милости у начальства. Некоторые всю Европу исколесили, а он еще нигде за границей не был. Конечно, интересно бы глянуть на знаменитые парижские Notr Dame, Эйфелеву башню, пройтись по Елисейским полям или по кварталам Монмартр и Монпарнас, поклониться могилам коммунаров на Пер-Лашез. Тишка Гартный, который вместе с двумя Михасями — Чаротом и Зарецким — в 1927 году посетил европейские страны и две недели провел в Париже, любил рассказывать, как он тащил своих спутников в Лувр, а те упирались. Во Франции было что посмотреть, и Михаси сбились с ног, прежде чем очередь дошла до Лувра...
Дома сразу поверил в то, что отец едет в Париж, один маленький Михаська и давай заказывать подарки. Список его заказов рос и рос, а сам Константин Михайлович все еще не верил в возможность далекого и желанного путешествия. Правда, в начале февраля 1935 года он заполнил длинные и многочисленные анкеты, сдал три фотокарточки на заграничный паспорт. И ждал. Ожидание тянулось месяц, второй, третий, и он уже махнул рукой: куда уж там Якубу Коласу!..
Конечно, ему хотелось повидать Париж, посмотреть на другие европейские города и страны, но было и еще одно важное обстоятельство, которое влекло его в это путешествие. Он будет ехать поездом через родные и близкие его сердцу места. Даже не верится, что снова увидит Столбцы, Свержень, Неман, стежки-дорожки, с которыми расстался два десятка лет тому назад. Ох-хо-хо! Хоть бы из окна вагона заглянуть в далекий и теперь почему-то такой манящий мир детства и юности!
Занятый каждодневными служебными и литературными заботами, Константин Михайлович днями просиживал в своем кабинете в Академии наук, вел переписку с московским издательством, где готовился сборник его стихотворений в переводе Михаила Исаковского, изредка переключался на поэму «На шляхах волі». Так проходили дни и недели. Весна принесла свои хлопоты: надо было помочь Александру Дмитриевичу управиться с садом-огородом, посадить бульбу на сотках около Болотной станции, подрядить пастуха, съездить в Пуховичский район присмотреть место для летнего отдыха семьи. И еще, и еще. Дел, как водится, хватало и в доме, и вокруг дома. Потому его и застала врасплох телеграмма из Москвы: не позднее 13 июня быть в Союзе писателей, получить у Щербакова паспорт с визой и другие необходимые документы и деньги на проезд.
Хотя до отъезда в Москву оставалось еще почти две недели, в доме в Войсковом переулке все было поставлено на ноги: не шуточки, человек все же едет не куда-нибудь, а в Париж, едет на люди, за границу, надо снарядить его как следует. Минский портной из самых хваленых, Ёсель с Немиги, ради такого дела сшил светлый костюм-тройку из чистой шерсти. Мария Дмитриевна купила на Комаровке ладный кус отменной ветчины с запахом всех соответствующих приправ и специй, к тому же у нее давно было отложено фунта три грудинки собственного посола. Женские соображения сводились к одному: будет Константин Михайлович сыт — ему и Париж осматривать будет интереснее...
Выехал он в Москву на день раньше, чем планировалось: Мария Дмитриевна попросила завернуть в Клязьму и отвезти ее брату минский гостинец — корзиночку клубники, уродившей в то лето на удивление. Что ж, и это нужно!
По приезде из Клязьмы он получил документы, деньги и всю необходимую информацию. Выезжать в субботу, 15 июня, после полудня, экспрессом Москва — Варшава, а уж там пересадка на прямой поезд в Париж. Советская делегация была большая и представительная. Ехали на конгресс Алексей Толстой, Всеволод Иванов, Борис Пастернак, Федор Панферов, Павло Тычина, Иван Микитенко, Галактион Табидзе, Лахути и многие другие. В Париже к ним должны были присоединиться Илья Эренбург и Михаил Кольцов.
Тихим летним утром оставили позади Минск. Константин Михайлович стоял в коридоре у окна и безотрывно смотрел вперед, на запад. В Негорелом в купе вошли наши пограничник и представитель местной таможни. Потом экспресс еше добрый час стоял на советской стороне и наконец поплыл через лес все ближе к границе. Ну, где же оно, то место, та межа, что располовинила его, Константина Михайловича, сердце, отрезала его от матери, братьев и сестер? За окном показался полосатый столб с советским гербом, а потом тянулись то боровой лес, то перелески молодой сосны и олешника, временами возникали еше какие-то столбики, порой и с колючей проволокой, неглубокие канавы и канавки, но того проволочного забора, который он предполагал увидеть на самой границе, все не было. Вот наконец лес с одной стороны оборвался, показались соломенные крыши хат, а за ними узенькие полоски хлебов и картошки. Значит, граница осталась позади.
А вот наконец и Столбцы. Константин Михайлович не столько узнал, сколько догадался, что это и есть его родная станция. Сколько раз он отсюда, из Столбцов, пускался в малые и большие, в далекие и близкие дороги? Сколько раз с трепетом возвращался сюда, чтобы немного погодя попасть в объятия матери или дядьки Антося? А сейчас станция выглядит чужой и незнакомой, не верится даже, что это Столбцы. Станции не узнать, потому что старого здания вокзала уже нет, вместо него — кирпичное строение в польском стиле, на стенах чужие надписи, строго огорожены вход и выход. На перроне людей мало, из поезда никто не выходит и никто не садится. Расхаживают лишь какие-то местные польские чины в черной форменной одежде, в фуражках-конфедератках с большими козырьками. Вот они заглянули в вагон, выполняя какие-то формальности, а минут через двадцать пассажиры пересели в польский состав и поехали дальше.
Стоя у окна, Константин Михайлович угадывал знакомые дома. Вон Шварцев шинок, где они когда-то встречались с Семеном Самохвалом, вот здание, где была почта. Кто-то едет на подводе по дороге на Акинчицы, за телегой бежит хорошенький, редкой пестрой масти жеребенок... Все так просто, обычно и в то же время недосягаемо...